1985 год
Начало года ничем не отличалось от предыдущих, за исключением того, что Новый год встречали мы в новой квартире, и большая украшенная шарами, ёлочными игрушками и двумя электрическими гирляндами (вторая была самодельной из лампочек для фонарика)[1] стройная пушистая сосенка стояла посреди большой комнаты. Красные огоньки особенно романтично тлели в густых лапах хвои, когда выключен свет, придавая ощущение таинственности происходящему действу смены в безмерном пространстве неуловимого времени…
И никто не предвидел тех перемен, которые принесёт Новый год, перемен, внушивших поначалу такие большие надежды на торжество прав человека, свободу и процветание, от которых дух замирал, и приведших в итоге к таким тяжёлым последствиям для моей Родины, о которых и задним числом страшно подумать…
… А жизнь шла своей чередой, люди жили обыденными заботами, работали, получали маленькую зарплату, растили детей.
В "Знание" и в ИПК я продолжал читать лекции. Лена как прежде тайком ходила следом за мной, когда я ВТЭК проходил, любимая, всё время за меня беспокоилась.
Январь ушёл на скрупулёзный подбор стёкол к соответствующим секциям шкафа, на вставку стёкол в пазы, прикручивание ручек, магнитных держателей и прочую мелкую работу. Собственно шкаф был закончен, оставался не закрытым лишь проход в нём в Илюшину комнату. Мастерскую, где согласились бы сделать накладки, которые держали бы зеркала, пришлось поискать. Но, как сказано: "Кто ищет – тот всегда найдёт". Нашёл и я столяра в мастерской при железнодорожном вокзале, который частным образом сделал для меня эту работу. Для этого, правда, мне пришлось самому (опять же без всяких помощников) притащить туда тяжеленную дубовую дверь и забрать её через неделю назад с фигурно выструганными и отполированными накладками, гвоздиками, наживлёнными вдоль сторон прямоугольной дыры для зеркал.
Дальнейшая эпопея со шкафом и дверью как-то забылась. Помню, что зеркало вставил я пока с одной стороны, а крепил дверь к углу стенки проёма по всей высоте рояльными навесами. Согласитесь, что повешенная на обычных дверных навесах дверь в шкафу смотрелась бы грубо.
… Итак, ценой дополнительных мной совершённых усилий, желанье моё всё же исполнилось: у Илюши оказалась своя более или менее изолированная комната.
Третьего марта, если не ошибаюсь, проходили выборы в Верховный Совет СССР или в другие Советы, по телевидению показали, как бодро проголосовал, пришедший с супругой на избирательный участок с утра наш генсек. Оба были в пальто[2], и было видно и слышно, как натужно дышал и задыхался бедный Черненко, и как у него дрожали руки от слабости…
… А 10 марта пришло извещение, что Черненко скончался.
Третьи похороны генсека за три истекшие года. Кремлёвский старцы гуськом покидали сей мир.
Но двое из перезревших давно претендентов в Политбюро ещё не желали этого осознать, наоборот, страстно желали почти неограниченной власти генсека. Одним был Гришин, – первый секретарь Московского горкома партии, вторым – Романов, первый секретарь Ленинградского обкома.
Победить должен был кто-то из них, но дело обернулось неожиданным образом. Многоопытный Громыко предложил избрать Горбачёва, введённого ещё Андроповым наряду с другим сорокалетним, Лигачёвым, в Секретариат ЦК и в Политбюро.
11 марта Михаил Сергеевич Горбачёв был избран Генеральным секретарём. Звезда Гришина и Романова закатилась. Тогда же в ЦК появился на должности заведующего строительным отелом никем не замеченный Ельцин Борис Николаевич.
До этого назначения Ельцин был первым секретарём Свердловского обкома, прославившимся на Урале тем, что воздвиг в центре города неподалёку от Ипатьевского дома, где была зверски растерзана семья последнего российского императора, новое здание обкома партии – высотный точечный дом, иронично сразу же прозванный в народе как "член КПСС". Кстати, после, при Ельцине же, Ипатьевский дом был снесён.
А новый генсек вскоре заставил заговорить о себе, выступив 20 апреля на пленуме ЦК КПСС.
Тогда и донеслись до нас из Кремля слова о застое в экономике, о необходимости перестройки в стране и ускорения социального и экономического развития СССР.
В Тольятти, на митинге на автомобильном заводе Горбачёв призвал, например, чтобы наша страна, технически опережая капиталистические страны, стала законодателем мод в области автомобилестроения.
Как приятно всё это звучало…
Привлекало к Горбачёву и то, что речи произносил он не по бумажке, как десятилетиями до этого со сталинских времён делали поголовно все руководители от самого высокого до самого низкого ранга.
Впервые он заговорил и о том, что надо учитывать нужды и запросы людей. Но тут меня покоробило, что заговорил он об этом казённо, как о человеческом факторе. Так до конца своей власти о людях, как не о факторе, а о живых существах, он и не выучился говорить.
Произвело на меня хорошее впечатление, что Горбачёв резко выступил против пьянства, ставшего повальным в нашей стране, выгнав из ЦК нескольких инструкторов и инспекторов, выехав-ших после проверки вместе с проверяемыми на природу, и предавшихся там неумеренным возлияниям. Что, как вы помните, практиковалось и в нашем, и не только в нашем обкоме, и не только в обкомах, горкомах, райкомах, но и во всех бесчисленных ведомствах бескрайнего СССР. Человек, не принимавший участия в этих попойках, выглядел белой вороной, и, в конце концов, был из руководящей компании изгоняем.
Начатая 17 мая Антиалкогольная компания[3] была с восторгом поддержана мной и Ильёй, я с этого дня не стал брать в рот ни капли спиртного, даже пиво пить перестал. И ничего страшного не случилось. С жаждой летом помогал нам бороться хлебный отличнейший квас, бочка которого на колёсах ежедневно подвозилась машиной к углу нашего дома. Я брал две авоськи с трёхлитровыми баллонами, становился в небольшую очередь к бочке, и продавщица в белом халате нацеживала мне в них квасу из крана по самые горлышки. Литровая кружка кваса стоила шесть копеек, стало быть, два баллона обходились в тридцать шесть копеек всего. И мы целый день, подслащивая, пили бесподобный этот квас, и на окрошку его тоже хватало, если у Лены возникала потребность её смастерить.
… Лето прошло как-то незаметно. Ничего из него я не помню.
В ноябре были в гостях у Погарцевых. Как всегда нам с Леной было интересно у них, но в этот раз, а может, это было в следующем году в марте в день рождения Саши, так вот в этот раз нас с Леною неприятно удивило изменившееся отношение к Саше его друзей. И Толик Скрипов, и Саша Кондратенко не то что стали вести с ним себя подобострастно, но с каким-то особым почтением принялись захваливать работника обкома Погарцева, и что особенно нас поразило, так это некритичное отношение Саши к себе. Саша воспринимал это как должное. Я слушал речи и думал: «Неужели можно так себя всерьёз принимать?» Я в Лисичанске в 69-м году, размышляя, почему окружающие так предупредительно относятся ко мне, почему к моим услугам всегда и номер в гостинице, и машина, ясно отчёт себе отдавал, что заслуг в этом моих нет никаких. Никакого особого уважения у людей я не заслужил. Место моё уважают. И то многие, вероятно, неискренне.
… Вот такие дела.
... Осенью я получил – не помню уж, у кого мой адрес узнали – приглашение из Кемерово из политехнического института (бывшего нашего горного) приехать на юбилейную – тридцать лет – встречу инженеров первого выпуска КГИ. О согласии я должен был сообщить, чтобы забронировали для меня место в гостинице. Я сказал Лене об этом, и она ответила, что такой случай нельзя упустить, надо лететь. Я тотчас же дал в КПИ телеграмму о своём согласии прибыть. И тут вдруг, для нас неожиданно совершенно, Дима позвал нас в Тихвин на свадьбу на тот самый день назначенную, что и сбор первых выпускников в городе Кемерово.
Вот такое послание мы вдруг получили:
Дорогие мама и папа!
Приглашаем Вас
на торжественный вечер,
посвящённый
нашему бракосочетанию,
который состоится
30 ноября
1985 года в 1600 часов
по адресу г. Тихвин,
3-й микрорайон, д. 14, кв. 89.
Таня. Дима.
Чёрт побери – вот так накладка! Ну, всю жизнь мне с поездкой в Кузбасс не везёт. И надо ж было его угораздить как раз в это время жениться! Так хотелось мне в Кемерово побывать, повидаться с друзьями, разузнать, что стало с сокурсниками. Но не поехать к сыну на свадьбу – значит и Таню, и его кровно обидеть. Горестно повздыхав, что досадное совпадение в третий раз за прошедшие годы помешало моему возвращению в молодость, я отправил в Кемерово новую телеграмму:
СВЯЗИ НЕОЖИДАННО ИЗМЕНИВШИМИСЯ СЕМЕЙНЫМИ
ОСТОЯТЕЛЬСТВАМИ ПРИЕХАТЬ ВСТРЕЧУ ВЫПУСКНИКОВ
НЕ МОГУ = ПЛАТОНОВ.
Может быть, я написал: «В связи с неожиданной свадьбой у сына?..» Память всё же склоняет меня к первому варианту, но это не важно, а важно то, что, исполнив свой долг и, не введя, таким образом, организаторов встречи в расходы по оплате "брони", я купил три билета на самолёт в Ленинград. Илью в школе мы на несколько дней "отпросили": как-никак свадьба у брата, теперь Лене предстояло отпрашиваться. Для начала она посоветовалась с завучем музучилища Блошанской: как быть? Брать отпуск без содержания, естественно, не хотелось – и так каждый грош на счету. Надо так отлучиться, с последующей отдачей уроков, чтобы в зарплате не потерять. Блошанская Ирина Петровна проситься у директора на свадьбу не посоветовала:
– Директор отпускает лишь на лечение, по болезни. Скажите ему, что вам надо в Москву на консультацию к специалисту...
Так Лена и поступила, и директор, Лобко, отпустил её на три дня. Теперь предстояло решить, с кем оставить Евгению Васильевну. Она уже не вставала и не понимала практически ничего, кроме элементарных "пить", "есть". Я уже в эту комнату не заходил, Лена сама, бедная, там управлялась. И вот теперь надо было найти человека, кто бы трое суток в квартире пожил и присмотрел за умирающей тёщей. У Лены и сомнения не было, что надо обратиться к Шариповой Шурочке, узбечке, в детстве оставшейся без родителей и завезённой каким-то шальным детским домом в Луганск. Была Шурочка некрасивой до чрезвычайности; с такой внешностью тут у неё не могло быть личной судьбы, то есть судьба-то была быть обречённой на вечное одиночество. Но и в Узбекистане, где, возможно, по тамошним понятиям внешность её не казалась бы столь отталкивающе неприятна, делать ей было нечего, к шестнадцати годам она совсем обрусела, не знала ни узбекского языка, ни обычаев предков. Обучившись в детдоме шитью, она устроилась в швейную мастерскую. Здесь девушку и взялась опекать Евгения Васильевна, тоже работавшая в мастерской и бывшая там председателем профсоюзного комитета. И, как ни было в те времена это трудно, выхлопотала ей однокомнатную квартиру. Шурочка с тех пор, казалось, испытывала к Лениной маме огромную благодарность, во всяком случае, она её всё время наглядно выказывала, и у Лены, как я сказал, не возникло и тени сомнения, что Шурочка, которая была сейчас совершенно свободна – вышла на пенсию, с готовностью согласится присмотреть в эти дни за былой благодетельницей. Но на Ленину просьбу Шурочка ответила резким, решительным "нет". Вот цена людской благодарности! Положение казалось безвыходным, и тогда Лена поехала в Кондрашевскую к своей няне Лифшиц Татьяне. Таня с неохотою после долгих Лениных уговоров (и обещания на все дни закупить все продукты) всё ж согласилась.
Известив Диму заранее о дне вылета и номере рейса, мы в означенный день и вылетели в Ленинград. Прилетели мы в Пулково ночью. Было холодно: снег и мороз. Дима встретил нас у прилавка, где выдавали багаж, сказал, что поезд будет лишь днём, и мы поедем в Тихвин автобусом. Перспектива была не из лучших, я боялся застудить железу и посему решил утеплиться. Идя по широкому подземному, кажется, коридору неимоверной длины, я дёргал каждую дверь, коих множество было в левой стене, надеясь найти укромное помещение, где можно было бы поддеть тёплое бельё. К удивлению моему, после многих бесполезных попыток, одна дверь подалась, я её приоткрыл: комната была пуста совершенно. В ней, в плотном окружении Лены, Димы, Илюши от возможного взгляда посторонних людей, буде таковые появятся, я снял пальто и костюм, натянул на себя две пары тёплых кальсон и две исподних рубашки, поданных Леной из чемодана, и вновь облачился в парадное своё одеяние. Мой свободный серый швейцарский костюм едва сошёлся на мне и стеснял очень движения, зато ленинградский мороз больше меня не пугал. Лене же мороз был изначально не страшен: "Я в своей мутоновой[4] шубке, как в печке", – шутила она. Илюша остался, как был, налегке – молодому всё нипочём. Да, вот ещё что, на Диме очень удивило меня странное лёгкое светло-серо-голубое синтетическое пальто, простёганное вертикальными строчками, напоминавшее что-то очень по форме знакомое. Точно! Среднеазиатский, бухарский, халат, только не пёстрый. Я выказал своё изумление, но Дима ответил, что сейчас это модно и что в нём очень тепло, и мне осталось принять это к сведенью.
Мы вышли из здания аэропорта. У тротуара стояло машин великое множество, но среди них такси не было. Не без труда где-то далеко в стороне нашёл Дима таксомотор. Мы влезли в него и поехали на автовокзал. Ехали долго незнакомыми мне или мною неузнанными улицами. Я не заметил, как проезжали и проезжали ли через Неву, во всяком случае, почему-то мне кажется, что автовокзал был на Выборгской стороне. Показался он мне совсем маленьким, тусклым, невзрачным, для такого города особенно неприемлемым, нашему, луганскому, далеко нечета. Автобус тоже обычный, не комфортабельный, что я и предвидел – без отопления, как в далёкие сибирские времена: ничего не меняется к лучшему под луной в Советском Союзе. Мы занимаем в переполненном автобусе два левых сиденья, я с Леною впереди, Илюша с Димой за нами. Мне хорошо – вся семья моя в сборе. Дима занимает нас разговорами, а автобус нудно и долго выезжает из города. Тянется, тянется широченный пустынный бесконечный проспект, ярко освещённый ртутными лампами, и... враз, – ночь, темнота. Мы едва только выехали за город, а у меня, невзирая на все мои одеяния, стал замерзать низ живота. Всю дорогу я плотно стискивал ноги и натягивал на колени полы пальто, под которые были всунуты и ладони. Да… А когда-то всё это было вовсе не нужно… Между тем абсолютная чернота за стеклом постепенно сменилась сереньким рассветом, мимо нас поплыли заснеженные поля, леса, запорошённые снегом, посёлки. В Тихвин въехали, когда день уже наступил, и низкое солнце искрами ещё отражалось в белом-белом снегу.
... и всё сразу смешалось. 30 ноября 1600. ЗАГС. Нарядные залы с роскошными, во всю стену, коврами. Невеста, та самая Таня, что с Димой приезжала в Луганск, – в белом свадебном платье, Дима – в строгом чёрном костюме, отделяясь от группы, идут вглубь зала к красивому столику, за которым нарядная дама. За молодыми – свидетели-дружки, с Диминой стороны – Саша Бравин, курсант ленинградской военно-медицинской морской академии. Мы, все остальные, толпимся у дверей, наблюдая за церемонией. Вот поставлены подписи, звучит свадебный марш. Мне и радостно, и грустно немного: вот и вырос сын, у него теперь своя собственная семья, а моя семья поубавилась...
... многочисленная толпа (Лена, я, родители Тани – Антонина Петровна и Николай Яковлевич, Наташа, сестра её, с мужем, подруги, друзья Диминой жены и многочисленные дяди, тёти и дети их) собралась затем в другом зале. Защёлкали затворы фотографических камер, засверкали слепящие вспышки ламп, увековечившие событие для потомства.
...на двух "Волгах", только самые близкие, выезжаем мы за город далеко в лес по накатанной белой дороге: сердцу милая с детства картина – ели, ели, ели в снегу, и вокруг так тихо, покойно. На обочине танк. Это к нему, оказалось, мы ехали. Танк стоит на черте, за которую немцев в сорок первом году не пустили. Тихвин-то ещё взяли они, а вот здесь их остановили. Да и Тихвин немцы удержать не смогли, спустя несколько дней контрударом оттуда их вышибли. Не прошло соединение с финнами, и Ладогу взять в кольцо не смогли, а это, в итоге, помогло выстоять Ленинграду. Вот по этому поводу и поставили танк у дороги. Много их, тэ-тридцать четыре, стоят в городах России и Украины, но нигде не встречал я традиции возлагать к ним в день свадьбы цветы. Их обычно "жертвуют" Ленину. Мне такой обычай не нравился никогда, несмотря на тогдашнюю любовь мою к Ленину. После Сталина и раскрывшихся глаз на него идолопоклонство возненавидел я чрезвычайно. Мы с Леной к Ленину цветы не носили. Ленин-то тут, скажите, причём? Несерьёзно всё это и глупо. Дешёвка! Здесь же всё было к месту, в память тех, кто погибли, спасая Отчизну. Лишь бы всё было искренно, не обязанностью по нужде.
... молодые, а за ними и мы, вылезли из машины. Таня – прямо в своём лёгком свадебном платье, Дима – в "модном" пальто. Принял ли он мою шутку в аэропорту или обиделся, я не понял тогда, но и сейчас на заснеженной белой поляне в еловом лесу с ватой белого снега на тёмных игольчатых ёлочных лапах, на морозце, пощипывающем щёки, уши и нос, халат этот выглядел довольно нелепым. Леночка беспокоилась, как бы молодые не простыли, не простудились, я тоже побаивался за них, но они – хоть бы хны! Берут из машины цветы и несут их к подножию танка. Что значит молодость и привычка к холоду тоже!
Фотограф делает снимки, и мы уезжаем...
... И вот вечер. Застолье… Столы протянулись через проём двери из спальни в зал. Ох, и красочны же они от обилия яств и бутылок! И веселие началось... Я, отведав настойки "Рябина на коньяке", больше, кроме неё, ничего в этот вечер не пил[5]. Просто чудо! И Илюша назавтра признался, что тоже ей отдавал предпочтение. Пили за молодых, один за другим тосты звучали, Лена тоже слово взяла. Рассказала предание об андрогенах и о том, как ищут друг друга две половинки, отсюда и тост, что-то вроде:
– За то, чтобы дети наши были этими половинками, отыскавшими себя, наконец!
Празднество становилось шумнее, свободнее, веселее, но докучала мне одна дама, что сидела напротив меня за столом, исполнявшая, видимо, роль кавказского тамады, она, вероятно, была уверена в том, что празднество, пир надо ещё оживлять. И она его оживляла, поднимаясь из-за стола, но уж как точно – не помню, как-то так, как в доме отдыха массовик-затейник, то есть плоско, скучно и нудно. Это мне надоело до чёртиков, и в один из заходов её красноречия, я вспомнил проделку Илюши в Алуште в гостях у Макаровых.
Я вдруг откинулся на спинку стула и нарочито громко не то захрапел, не то захрипел, в щелочки между веками подглядывая, какоё впечатление мой храп производит. Затейница испуганно уставилась на меня, так же встревожено на меня воззрились соседи её за столом, отклика своих соседей на эту проделку я, естественно видеть не мог...
Но тут же дурачество моё мне надоело, я открыл глаза, выпрямился и потянулся за "Рябиной на коньяке", чтобы налить её в рюмку.
Потом в задней комнате при потушенном свете танцевали, молодые люди и девицы в основном, мы с Леной тоже – не мог я такого удовольствия упустить. В полутёмной комнате, освещаемой через открытую дверь светом из зала, я всё время видел Илюшу, кружившегося в паре то с одной, то с другою девицею, и радовался за него, что он, в отличие от меня в его пору, не теряется в обращении с девушками. Впрочем, и я не так уж терялся, если в девушку не был влюблён.
За полночь далеко закончились танцы, гости разошлись и разъехались по домам, и мы стали укладываться на ночлег. Нам с Леной отвели отдельную комнату, но заснуть, несмотря на принятую, как обычно, на ночь таблетку, я не мог. Часы громко тикали. Лена включила свет, сняла со стенки круглые электрические часы и вынесла их на кухню.
Свет был выключен снова, но часы снова тикали, не давая заснуть. Лена вновь включила лампочку, нашла на следующей стене другие электрические часы, на этот раз прямоугольные, и их удалила.
Но часы снова тикали. На этот раз обнаружилось двое электрических часов, круглых, как первые. И их постигла участь предыдущих часов.
Но часы снова тикали. Тогда мы с Леной обшарили всю комнату и нашли ещё на полках в шкафу и развешанных по разным углам и закуткам штук восемь часов разной формы. Нечего и говорить, что все они были электрическими часами, и все страшно тикали, хотя, по мнению моему электрические часы вовсе тикать бы не должны.
… И ума мы приложить не могли: зачем им столько часов?
Наутро обо всём этом забылось и только спустя несколько лет, вспомнив об этом случае, сообразили, что это в дни различных семейных торжеств Пасхиным[6] гости одно и то же дарили, часы. Возможно, средь них были и молодожёнам подаренные. Хотя… их вряд ли уже развесить успели.
… Вылетели мы из Пулково с опозданием ночью. При подходе к Ворошиловграду аэродром наш закрылся. Нас повели на Ростов на Дону. При подлёте к Ростову закрылся Ростов. Закрылись все ближайшие города, и нас к утру посадили в… Анапе.
В безоблачное небо Анапы из-за гор поднималось слепящее солнце. Тепло стояло весеннее. Мы не сомневались, что самолёт наш вскорости дозаправят и тут же отправят в родной аэропорт.
Но время шло, а команды на посадку не было. Вот и солнце близится к полудню, и тут мы узнаём от начальника аэровокзала, что в анапском аэропорту нет керосина, и самолёт наш будет заправлен горючим только тогда, когда его привезут. На вопрос: «А когда привезут?» – начальник ответил: «Не знаю».
Народ взволновался. Кроме нашего рейса в Анапе вынужденно приостановили полёт ещё рейсов шесть, и людей в сравнительно небольшом зале вокзала набилось порядочно. С разных сторон неслись голоса, что у них (не у голосов, у людей, их владельцев) кончились деньги, не могут детей накормить. А если и до ночи дело затянется, то где ночевать? В зале на лавках все не поместятся. Начальник уверил, что если кто до ночи не улетит, оставшихся пассажиров бесплатно поместят на ночь в гостинице, а вот с едой он ничем не может помочь. На еду просите деньги у пассажиров своего рейса взаймы, посоветовал он.
Да, так те сразу и раскошелились…
Коль дело принимало такой оборот, и времени было достаточно, я предложил Лене и Илюше поехать посмотреть Анапу и на морском берегу побывать. До этого я переговорил с начальником вокзала, когда народ уже от него отступился, и узнал, что если керосин привезут, самолёт будет к отправке готов не ранее чем часа через два. То есть, узнав, что есть керосин, мы всегда успеем вернуться. Начальник дал мне свой телефон и телефон диспетчера аэропорта, и мы договорились, что я каждый час буду им позванивать из Анапы по телефону-автомату.
Илюша с радостью ухватился за моё предложение, Лена же боялась, что мы можем к вылету опоздать, и не поехала с нами. Она что же, думала без нас улетать?
На автобусе мы за пять или десять минут доехали до Анапы и, увидев из окна бледное море, на ближайшей же остановке вылезли из автобуса.
Пологий широкий пляж серого песка тянулся вдоль совершенно плоского зеленоватого моря, уходя одним крылом в степь, а другим – выгибался у городка с белыми невысокими домиками, ослепительно белыми в лучах яркого солнца на безоблачном небе. За домами виднелись сады с облетевшими листьями. По обочинам улиц вздымали к небу свои голые ветви пирамидальные тополя. Никаких признаков кипарисов и вечнозелёных растений, обильных на Южном Берегу Крыма, а на Кавказском побережье – в Сочи, здесь я не нашёл, не субтропики… Здешних зим они не выдерживали.
От дороги к морю на песке лежал неширокий трап из узких поперечных дощечек, чтобы к морю можно было дойти, не набрав в туфли песка. По этому трапу и подошли мы к кромке моря, опустили в воду ладони и почувствовали, что искупаться, поплавать будет нельзя – вода была холодна.
Трап не обрывался у кромки моря, а всходил на дощатые мостки, на полуметровых бревенчатых сваях тянувшихся в море метров на сто к платформе и синему деревянному павильону на ней. Море здесь было мелким, и мелкота простиралась так далеко, что, пожалуй, устанешь, пока до глубокой воды добредёшь. Это напомнило мне Евпаторию с её мелководьем, песка только там не было, а была золотистая тончайшая пыль истёртого за столетья ракушечника. И мостки, чтобы можно быстро пройти к глубине, и платформу, и павильон, защищавший от солнца, там не догадались устроить. А, может, теперь и устроили.
Теперь мне стало понятно, почему Анапу называют детским курортом, малышне, не умеющей плавать, на мелководье раздолье.
Илюша к месту вспомнил и шаловливо пропел популярную песенку:
Надену я белую шляпу,
Поеду я в город Анапу
И там целый день пролежу
На горячем от солнца пляжу…
Сняв башмаки, и поболтав в море ногами, так сказать ноги в море омыв, мы вернулись к дороге. Там я из будочки телефона-автомата позвонил начальнику аэровокзала и узнал, что керосина не привезли, и у нас, таким образом, есть ещё время посмотреть прославленный город.
Мы, не торопясь, прошли к центру, где дома были уже двухэтажные, но ничего примечательного не нашли. Город был бел, на удивление чист и почти совершенно безлюден, то есть совершенно безлюден, я не помню, чтобы мы встретили хоть одного человека. Оно в какой-то мере понятно – не сезон. А жители? Не все же были на службе…
Я снова позвонил в аэропорт, и снова услышал в ответ, что керосина не привезли. Можно было ещё погулять, но смотреть было нечего и, дождавшись на остановке автобуса, мы уехали в аэропорт.
Зал ожидания гудел, из людской толчеи выплёскивались возмущённые голоса, ругали начальника аэропорта, костерили министра воздушного флота, бранили правительство, крыли самого Горбачёва. Больше всего терзались неопределённостью своего положения, низанием улетят ли сегодня, завтра, улетят ли вообще.
Между тем я заметил, что местные самолёты, то есть вообще и не местные, а дальнего следования, отправным пунктом которых был славный город Анапа, улетали по расписанию, и, надо полагать, заправленные таким количеством керосина, что его должно было хватить до пункта назначения рейса. Словом керосин был, но его не хотели отдавать чужакам при такой неопределённости с подвозом горючего. В конце концов, начальник аэропорта отвечал, прежде всего, за исполнение своих рейсов…
Перебои с горючим и прочие недоразумения, заметные пока лишь только тому, кому пришлось с ними столкнуться, были первыми ласточками того беспорядка, того бардака[7] или, как бы это выразиться скромнее, – бедлама[8], с которых начались "перестройка" и "ускорение".
К вечеру, когда за стеклянными стенами потемнело и в обществе страсти накалились до предела возможного, я предложил послать общую от имени почти пятисот человек телеграмму Горбачёву о нашем бедственном положении. К Горбачёву взывали мы о помощи керосином Анапе. Я понимал, что это смешно, что телеграмма не дойдёт до генсека, что таких телеграмм в ЦК идут тысячи, но такова была наша система, что только обращение к высшему лицу в государстве могло иногда подвигнуть нижестоящих чиновников на какие-то действия.
Телеграмма получилась довольно большой из-за перечня лиц, её посылавших, и тянула рублей на тридцать, на сорок. Таких денег я платить из собственного кармана, естественно, не хотел, и обратился к толпе с призывом сброситься по тридцать копеек, смехотворно малая сумма для одного человека за возможность обратиться к генсеку, тем не менее, сбор денег проходил с большим скрипом.
Наконец, искомая сумма оказалась в руках у меня, и я подал телеграмму в окошечко телеграфа.
Телеграфистка отказалась принять её у меня.
Тут я пригрозил ей, что сейчас позвоню первому секретарю анапского горкома партии, и она ответит за свои самовольные действия, нарушающие священные права граждан СССР обращаться к какому угодно начальству. Я этого так не оставлю.
Начальственный тон, угроза пожаловаться в сочетании с упоминанием о нарушении дамочкой прав советского человека, а о повороте партии лицом к человеку она не знать не могла – все газеты и телевизоры об этом ежедневно кричали, – видимо испугали особу в окошке. Она приняла телеграмму, получила деньги и выписала квитанцию…
Тут же я подал и другую телеграмму. Личную. Директору музыкального училища. Зная, что сегодня закончился трёхдневный отпуск у Лены, а завтра она в училище ни при каких условиях не попадёт, я коротко написал:
СВЯЗИ МЕТЕОУСЛОВИЯМИ САМОЛЁТ СОВЕШИЛ ПОСАДКУ АНАПЕ ТЧК СИЖУ У МОРЯ ЖДУ ПОГОДЫ = ПЛАТОНОВА
Устав от всех треволнений, я в своём парадном костюме, который всегда берёг очень тщательно, теперь нимало о чистоте его не заботясь, улёгся на лавке, которую Лена с Илюшей для меня сберегли. Они ещё вслушивались в объявления радио, надеясь к полуночи улететь, я в это не верил.
В двадцать три часа радио пригласило пассажиров пройти в гостиницу аэропорта. «Там вы будете поселены на ночь по предъявлении билетов на задержанные рейсы», – подчеркнуло оно.
В гостинице нас поселили в трёхместном номере, где мы спокойно проспали до утра. Утром, одевшись, мы явились в аэропорт. Керосина не было. Солнце сияло. Открыты были Ростов и Луганск, но не было керосина. Самолёты анапской линии регулярно взлетали, провожаемые моим завистливым взглядом, и, оставив бледный след сгоревшего керосина, растворялись в небесной лазури. И так же регулярно приземлялись они, возвратившись из рейса, но это уже не интересовало меня.
В тот день ожидаемые цистерны с горючим не прибыли, и неизвестно было, прибудут ли завтра. К вечеру начальник аэропорта сообщил ожидающим, что договорился с начальником Краснодарского отделения Северо-Кавказской железной дороги, и на стации Тоннельная к новороссийскому поезду в два часа ночи будет прицеплен дополнительный вагон до Ростова. Желающие уехать в этом вагоне будут доставлены до станции Тоннельная автобусами аэропорта.
Народ взволновался. Бесперспективное ожидание всем надоело до чёртиков. Большинство пассажиров нашего рейса решилось уехать, из Ростова до Ворошиловграда не трудно добраться автобусом. Я был в затруднении. С одной стороны любое действие лучше бездействия, но с другой – пересадка в Ростове, да удастся ли сразу билеты на автобус купить? Беспокоил меня и путь до Ростова. Я навёл справки и узнал, что в Тоннельной прицепят общий вагон, не отапливаемый. А как же мы в холодном вагоне ночь проведём. Это в Анапе тепло (и то только днём), а в Ростове мороз до пятнадцати градусов. Поезда же наши известны. Заевшие окна зачастую не закрываются плотно, в щели дует – замёрзнем к чертям собачьим, простудимся.
Моё слово было решающим – мы остаёмся.
Ещё одну ночь провели мы в гостинице, а утром узнали, что ночью привезли керосин, наш самолёт заправляют. Через час объявили посадку, и мы без треволнений добрались домой. А кто-то ещё был только в Ростове и стоял за билетами в очереди. Так что иногда не мешает и подождать…
Лене в училище рассказали, как все хохотали, получив телеграмму: «Сижу у моря, жду погоды»[9].
… Поездка в зимнем автобусе, видимо, принесла свои результаты, застудил таки предстательную железу, к декабрю обострились боли в паху, и профессор Пепенин, у которого я побывал на консультации, записал меня на плановое лечение в урологическом отделении областной больницы в январе.
… К декабрю же этого года неизвестный никому Борис Николаевич Ельцин стал уже секретарем ЦК КПСС, кандидатом в члены Политбюро и возглавил Московский городской комитет партии. И никто предположить не мог, какую страшную роль сыграет этот человек в судьбе нашего государства.
[1] Окрашенных преимущественно красным, но не только, а изредка и синим, и зеленым и жёлтым цапоновым лаком.
[2] Мы и не подозревали, что Черненко давно уже не выходил из больницы, и избирательный участок устроили прямо в палате его, инсценировав приход его с супругой в пальто, будто с улицы, и "публику" из работников аппарата ЦК.
[3] Хорошее начинание привело в ближайшие годы к противоречивым последствиям. С одной стороны, увеличилась продолжительности жизни населения, снизался уровень преступлений, совершенных на почве алкоголизма. С другой стороны, резко повысились цены на алкогольные напитки, сократилось производство алкоголя, и, как следствие, поступление средств от торговли вином и водкой в бюджет государства, началось вырубание виноградников, вместо замены в них винных сортов винограда на столовые, расцвело подпольное самогоноварение, стал исчезать в связи с этим сахар в магазинах и началось кое-где даже введение карточек на него.
[4] Мутон – особо выделанная овчина с полированным мехом.
[5] Пришлось нам с Илюшей на день ради свадьбы нарушить зарок.
[6] Фамилия родителей невесты и самой невесты до замужества.
[7] То же, что и бордель, то есть публичный дом, хотя полагаю, что в публичных домах есть всё же какой-то порядок.
[9] Буквальное событие связалось с прославленной поговоркой: ждать погоды у моря, то есть ожидать неизвестно чего и сколь долго.