Хроника одной жизни
  1967 год
 


1 9 6 7 г о д

… В январе Семёнов, не подчинив меня никому, предложил мне разработать способ исследования струй мониторов диаметром от десяти до двадцати пяти миллиметров при давлении перед насадкой от двадцати до ста атмосфер. Эта задача не была для меня ни сложной, ни интересной. Исследование таких струй при давлении до пятидесяти атмосфер проводил инженер Цяпко во ВНИИГидроуголь ещё в пятидесятых годах. Ну, добавим мы к ним какие-то новые данные, расширим область охвата и… установим те же закономерности.
Но коль такое задание поступило, я не стал возражать. Иначе чем же половине сотрудников заниматься?
Стенд испытательный был наполовину готов. Кирпичная будка на улице – нормальная комната изнутри (для работы и укрытия персонала) с амбразурою на восточной стене – наблюдать за струёй. От стены – бетонный канал для стока воды, над ним железобетонный шпалы и рельсы с тележкой. Вот на этой тележке и предстояло мне разместить нужные датчики, но до этого и спроектировать их.
Для замера силы удара струи я предложил большой стальной диск метром в диаметре на штоке поршня шахтной гидравлической стойки. Под ударом струи в этот диск поршень сжимал масло в цилиндре, а по давлению в масле легко рассчитать силу удара. Да и не надо считать каждый раз, проградуировав шкалу прибора.
Для замера скоростного напора в струе – всё та же трубка Пито. С сотворения мира ничего другого не выдумали. От тензометрических датчиков и привередливых привирающих усилителей я решил отказаться, положив начало ошибке. Трубку Пито, как и цилиндр шахтной стойки, я решил напрямую соединить с механическим самописцем, чернильным, простым и надёжным.
Но вопрос. Где ставить приборы? Проще ставить их на тележке за стальным защитным листом, соединив их наглухо с датчиками стальными толстостенными трубками. Но представьте себе, как поведут себя самописцы при тряске, что возникнет при ударах мощной струи? Я представил и понял, что плохо. Стало быть, с тележки их надо убрать и поставить на землю. Но тележка передвижная. Лебёдка с тросами, закреплёнными спереди и сзади тележки через блок в конце рельсов, перемещает её на нужное расстояние от насадки монитора, стоящего возле будки. Что же и самописцы каждый раз за нею таскать?
Решение, непродуманное, напросилось само: соединить самописцы и датчики гибкими шлангами со стальной оплёткой. Ну, а раз шланги у нас появились, то зачем же приборы на землю. Лучше в будку, на пульт за столом, где всё управление сосредоточено будет: и лебёдкой (дальность), и насосом с задвижкой (давление), и монитором евграфовским (для сдвига струи). Костя довёл маслонасос до ума – цилиндры качали ствол безотказно. Мы и взяли его. А в мастерских изготовили выставочный образец, и отправили гидромонитор с дистанционным управлением в Москву на ВДНХ.
Да, выбрав шланги вместо электрических проводов, я совершил непростительную постыднейшую ошибку. И добро бы не знал, знал всегда, и не только теоретически, но и видел своими глазами. Не пойму, какое затмение нашло на меня, что упустил из виду элементарную вещь. Уши мои от стыда давно не краснеют, но воспоминанье о ляпе, что я допустил, их и сейчас обжигает огнём. О чём речь, выяснится позднее, а пока увлечённый тем, что всё у меня так хорошо получается, я не подозревал ничего.
Семёнов все мои разработки одобрил, хотя мог бы глупость, школьнику непростительную, заметить – и запустил всё в производство. Но это не доставило мне удовольствия. Работа рутинная. На сто тридцать как раз.
28.06.97     27.04.02     14.12.04
… Гнетуще действовала, по-прежнему, на меня обстановка в лаборатории. Атмосфера подавленности сгущалась. Будем говорить правду, все наши работы зашли в полный тупик. Они ещё могли продолжаться (и продолжались для диссертаций) лет пять, но и дураку уже было понятно, что угольной промышленности пользы от нас никакой.
Справедливости ради надо сказать, тонкие струи вызвали интерес какой-то в промышленности пищевой – от них запрос поступил, – не могу сообразить почему? Но Ковальского этот запрос вдохновил, он судорожно искал в какой отрасли можно что-либо струями резать, коль в угольной им ничего не светило.
… Приехали шинники – вдруг из старых покрышек, из переплетения кордовых нитей каучук удастся струёй выбивать? Чем их опыт закончился – мне неизвестно. Но сейчас извлекают его иным каким-то способом после механического размола.
Семёновцы хотя и способствовали уменьшению угольной пыли при работе механических инструментов в пласте, но это было частное дело, успешно решаемое более дешёвым путём. Всё это прекрасно понимал и Семёнов. Лаборатория исчерпала себя, но лишаться высокой зарплаты он, естественно, не хотел и еженедельно собирал у себя в кабинете руководителей групп (одним из них вместо меня стал Лукьянченко), всех старших и младших научных сотрудников, устраивал всем им разнос и требовал, требовал:
– Думайте, думайте! Предлагайте, как получить отдачу от наших работ. Чем заняться, чтобы лаборатория не была бесполезной, – и стращал: – Кто не умеет думать – тому в науке не место.
При слове "наука" я про себя усмехался.
Кстати, Семёнов сам тоже не предлагал ничего. А завлаб должен быть, по-хорошему, настоящим генератором плодотворных идей, не в обиду ему будет сказано. В тупике не произрастают идеи. Надо искать другие подходы и разгонять институт.
… и хотя я распрощался с лабораторией мысленно, но тяжёлая напряжённость, пропитавшая её стены, давила меня.
… Январским днём, по какому-поводу отлучившись с работы, я зашёл в филиал шахтинского института "Донгипроуглемаш", занимавшихся разработкой и испытанием струговых установок для выемки угля. Приоткрыв дверь директорского кабинета и на своё: «Разрешите войти?» услышав: «Входите!» – я прошёл к столу, поздоровался и, следуя за перстом указующим, опустился на стул.
Я представился и спросил, нет ли у них свободного места в отделе научно-технической информации. Лобасов, так звали директора, мною заинтересовался и сказал, что такого отдела у них нет, а есть группа и как раз место руководителя группы вакантно. Мы разговорились. Поинтересовавшись, откуда я прибыл в Луганск, он сказал, что в Кузбассе бывал и знает эти края. Тут во время рассказа моего о строительстве гидрокомплекса, о приезде ко мне Игоря Кузьмича и о нашем визите к начальнику Ольжерасского ШСУ Соротокину, выяснилось, что он хорошо знаком с Соротокиным, и беседа наша приняла характер совсем уже дружеский.
На прощание он мне сказал:
– Приходи завтра с заявлением и анкетой, мы тут же оформим тебя на работу, я подпишу письмо в Гидроуголь, и ты завтра же и рассчитаешься там, но, – предупредил он, – не прежде того.
На другой день, когда я пришёл к нему с заявлением, он уныло сказал:
– Из обкома партии позвонили, на место, которое я тебе обещал, они направляют своего человека…
М-м-да-с. Это было прискорбно. Я уже чувствовал себя свободным от опостылевшей гидроуглёвской лаборатории, и вот тебе – на!
– Но у меня есть вакантное место руководителя группы по испытанию струговых установок, – продолжал Лобасов, – может быть, пойдёшь туда?
– Нет, не могу, – ответил я, – я ведь был до первого января руководителем группы и ушёл именно потому, что сейчас не способен регулярно ездить на шахты…[1]
Мы попрощались, не предполагая, что нам придётся ещё встречаться не раз, но уже в иных ипостасях.
… Пятнадцатого февраля по телефону меня вызвал Толстых, я спустился к нему.
– Ты, помнится, выражал желание перейти в отдел информации. Ты не передумал ещё?
– Нет, – сказал я.
– Тогда пиши заявление. Завтра у нас будет новый директор, – пояснил он, – а я перехожу заведовать отделом научно-технической информации. Но сегодня ещё моя власть, и я переведу тебя старшим инженером в отдел, пока с прежним окладом, чтобы эти твои... – он как-то неопределённо качнул головой, – не поднимали шумихи. Потом мы оклад твой повысим.
Я написал заявление, помеченное задним числом, и отдал ему. Толстых взял заявление и напутствовал меня словами:
– Иди, собирай свои вещи и завтра выходи на работу в отдел.
К концу дня на доске объявлений появился приказ от 11 февраля 1967 года о моём с 15 февраля назначении старшим инженером отдела научно-технической информации с окладом 130 рублей.
Я быстро собрал свои книги, учебники, справочники, словари, папки с бумагами, мешок с рулончиками необработанных осциллограмм и перенёс всё это в отдел, где мне уже был выделен стол в кабинете заведующего отделом.
Кроме стола заведующего в глубине комнаты в углу у окна и моего, от входной двери слева, в кабинете стояли ещё два стола у боковых стен – друг против друга. Между мной и заведующим восседал крупный пожилой человек с большим багровым лицом гипертоника и чрезвычайно редкими волосами – старший инженер Тимошенко Евгений Иванович, справа, напротив него, маленькая пожилая женщина – инженер Одуло, жена заведующего конструкторским отделом проходческих машин.
На следующий день я занял своё место, бездельничая и наблюдая за суматохой, которая бывает всегда в периоды междуцарствия.
Никифора Николаевича не было. Одуло тоже. Тимошенко встретил меня дружелюбно:
– Так проклятое это бабьё надоело, – говорил он, пожимая мне руку.
После обеденного перерыва всех сотрудников института собрали в актовом зале. Некто из обкома партии представил нам нового директора, Сереченко Алексея Александровича, низенького плотного подвижного человека, того самого, который, будучи вторым секретарём горкома партии, напутствовал нашу бригаду в шестьдесят первом году. После этого он заведовал отделом угольной промышленности в обкоме и вот теперь попал к нам.
Сереченко произнёс речь, очень коротенькую. Её самую я не помню, а смысл её в том состоял, что он не сомневается в плодотворном сотрудничестве, для которого нужна организованность и дисциплина.
… Дисциплина сразу начала устанавливаться. В фойе у дверей с девяти утра стал прохаживаться Кочетов, кадровик, записывая в книжечку всех опоздавших. В первый раз их набралось около полусотни. Все они в тот же день в приказе выговор получили. Число опоздавших после этого резко убавилось: после третьего опоздания увольнение с работы грозило.
… Никифор Николаевич почти не появлялся в отделе, проводя дни в кабинете директора. Заглянет на минутку, поздоровается и – туда.
Оглядевшись в отделе, я призадумался, чем же мне здесь заниматься, поскольку поручений не было никаких. Прежде всего, я просмотрел информационные карты о законченных институтом работах, которые составляла Одуло и которые отсылались в ЦНИИТЭИ[2] в Москву. Аннотации работ, содержавшиеся в информационных картах, публиковались во всесоюзных журналах, издаваемых ЦНИИТЭИ по всем направлениям науки и техники.
Аннотации, написанные мадам, меня ужаснули. Безграмотные, корявые, путанные – никакого представления о работах по ним не составишь. И я взялся приводить их в божеский вид, то есть редактировать, а попросту говоря, переписывать… После меня они вышли чёткими, ясными и очень понравились Тимошенко, который показал их Толстых и тот одобрил все мои исправления. Поначалу я правил прежде составленные карты, потом незаметно и всё составление карт перешло в моё ведение. Но эта работа периодична, так как отчёты по темам составлялись отделами и лабораториями в основном в декабре-январе. Позднее, трудясь добросовестно, я не был загружен и на треть рабочего дня. Правда, полный день я бы не выдержал. Работоспособность моя оставляла желать много лучшего.
Тимошенко не делал вообще ничего. Он надзирал. Он был инвалидом войны – вместо левой ноги у него был протез – тем не менее он бодро в отделе все комнаты обходил, заглядывал к редакторам, переводчикам, спускался в библиотеку, шумел там, "наводя порядок". Всё это было весьма бестолково и бессистемно, но интересно. Совершив обход, он возвращался, усаживался за свой стол на левой руке впереди от меня и начинал развлекать меня историями из жизни начальства в период, когда он работал в комбинате "Луганскуголь", не разделённом ещё на две части и не отосланном в Кадиевку[3]. Как я жалею, что не записывал эти рассказы. Люди в них были весьма характерные. Начальник технического отдела, где он существовал в качестве старшего инженера, как и здесь, но с окладом и с премиями побольше, так вот, начальник отдела – старый угольный зубр – приходил на работу вялым, недеятельным. Не садясь даже за стол, он шёл к книжному шкафу, где у него стоял большой – для воды – графин с водкой, наливал себе полный стакан и, осушив его залпом, преображался. Куда его вялость девалась! Он кипел бурной энергией, и все его распоряжения были умны, реакции – мгновенны, доклады начальству – безукоризненны. И никто не мог догадаться, что в крови его бродит сто грамм стопроцентного алкоголя. А может и знало комбинатское руководство, но смотрело сквозь пальцы, потому что он был превосходный, ценный работник, а водка вдохновляла его лучше лозунгов. Так что пусть себе пьёт человек, коль это делу на пользу.
… Иногда, когда в комнате не было никого, я доставал рулончик с осциллограммой и снимал с неё показания, надеясь ещё довести свой замысел до конца.
… В отделе я больше входил в круг угольных дел во "всемирном масштабе", поскольку мог теперь не корпеть за переводом статьи из английского или американского журнала, а беспрепятственно, не испрашивая ничьего разрешения, заказать нашим переводчикам перевод из любого угольного журнала, выходящего на английском, немецком и французском языках. Если в английском я к тому времени неплохо руку набил, то из знаний немецкого и французского в голове ничегошеньки, кроме "Хенде хох", "гот мит унз", "хайль Гитлер", "бонжур", "пардóн", "о ревуáр", не осталось. Ну ещё, если очень уж поднатужиться, можно вспомнить "парлé ву франсé", "шпрехен зи дойч", "мит фергнюген", "авек плезир", "ожурдюи жё сюи де сервис", "их бин гойте орднер". Дальше – трудности непроходимые. Всё позабыл. Нет, вот ещё: «Жё вэ о синмá. Вьен тю авэк муá?»
Тут то я и узнал, что японцы шахты свои из-за нерентабельности закрывают, переходя на более дешёвое и удобное топливо – нефть, ну, не прямо на нефть, а на нефтепродукты, что в Америке трудности с руководством для шахт – на ненормированный рабочий день специалисты с неохотой идут, предпочитая несколько менее высокие, но довольно приличные, заработки при большем свободном времени, что там (это уж из непременной рекламы) идёт распродажа армейских винтовок времён второй мировой войны за символическую цену в один доллар ($) и много разных любопытных вещей.
Познакомился я и с нашими девицами-редакторами. Что уж там они редактировали и для кого я сейчас и не вспомню, осталось одно ощущение недовольства бумагами, что от них выходили. Я по части редактирования, особенно, после того как нахватался кое-чего из корректур (ну, знаков этих перемены мест слов, понижения прописной буквы, повышение строчной, восстановления зачёркнутого слова), я бы сто очков верёд дать им мог. Поразила меня одна из них. Молодая воспитанная женщина довольно часто, словно бы невзначай отпускала словечко такое вот: «Курва!» Я поинтересовался, зачем она это делает. Она уставилась на меня:
– А что такое?
– А вы знаете значение этого слова? – в свою очередь спросил я.
– Ну, ощипанная, мокрая курица.
Я рассмеялся:
– Милая вы моя, это ругательство. Не из самых грязных, но всё же…
Она покраснела:
– А я и не знала…
Я её утешил:
– Бывает, – но про себя всё же подумал: «Уж если ты редактор, то должен знать или в словарь посмотри, если не знаешь».
… Много времени провёл я и в библиотеке, знакомился с порядком обработки там книг, изучил досконально вводившуюся тогда международную систему классификации книг по УДК[4].
29.06.97     01.05.02     16.12.04
… Однажды Никифор Николаевич вернулся из кабинета директора озабоченный.
– Получили чешскую машину офсетной печати "Ро-майор", а ставить её негде, кроме как в подвале. А там нет канализации, – сказал он.
– Ну, это небольшая проблема, – вступил я в разговор, – можно вывести трубу из повала в колодец.
– Но подвал ведь ниже внешней канализации, – продолжал он размышлять. – Я обращался к конструкторам, но они сейчас все очень заняты…
«Так, – подумал я грустно, – не пожалели самолюбия старика, уели отставного директора. Ещё месяц назад вмиг бы выкроили человека и в день сотворили бы пустяковину эту».
– Так давайте всё разработаем сами, – начал я. В полу в теннисном зале[5], в углу, устроим закрытый бетонный колодец, в него по трубам пойдёт сливная вода, а оттуда фекальный насос её будет периодически перекачивать в канализационный наружный колодец. Автоматически разумеется. (В скобках замечу, что достаточен был не фекальный насос, а насос для перекачки агрессивных химических вод, но фекальный достать было легче).
– А ты сможешь это сделать? – перебил меня вопросом Толстых.
– Смогу. Ведь я всё-таки инженер. Ровно дюжина лет недавно исполнилась, как раз в это же самое время гидроподъём угля проектировал…
– Ну, спасибо, Владимир Стефанович, – Никифор Николаевич даже растрогался. – Тогда принимайся за дело.
Он тут же познакомил меня с молодым полиграфистом Гетьманцевым Борисом Петровичем, только что принятым на работу.
Вместе с ним мы обошли все нам выделенные подвальные помещения. Они уже были вычищены и оштукатурены. Мы обмерили их, наметили места размещения офсетной машины, съёмочных аппаратов, в том числе "Эры" – громоздкого, неавтоматического, с раздельными операциями родоначальника нынешних "Ксероксов", лаборатории для обработки фотографических плёнок и офсетных пластин, определили, куда подводить чистую воду и как отводить воду грязную.
На несколько дней засел я за ватман. Начертил план помещений, на нём места фундаментов под машину, установки раковин, ванны. Вычертил схему разводки водопровода и канализационных труб в двух проекциях. Сделал чертежи бетонного сливного колодца с гидроизоляцией от грунта (три слоя рубероида на битумной мастике!) и стальной крышкой заподлицо с полом. Выбрал по справочнику небольшой фекальный насос в соответствии с высотой подъёма и объёмом перекачиваемой воды. Разработал поплавковый автоматический включатель и выключатель насоса. Набросал схемы электропитания и вывода труб через канал под землёй в колодец городской канализационной сети за пределами здания…
Всё это была простая работа, доступная третьекурснику, да и толковому десятикласснику тоже, если им чуть-чуть подсказать. Но работал я с увлечением. Это крохотное, но реальное дело, и результат его можно пощупать. Очень приятно увидеть готовым задуманное.
… через неделю проект был готов. Толстых взял рулон свёрнутых чертежей и пошёл с ним к Сереченко. Тот проект похвалил, рабочие начали рыть колодец в подвале, пробивать в стенах дыры, трубы тянуть. А потом заливать бетоном фундаменты, днище и стенки колодца и заделывать пробитые дыры.
Толстых остался доволен.
– Я всегда считал тебя способным человеком, – заметил он как-то.
«Странное же у вас представление о способностях», – повертелось на языке, – но вслух я этого не сказал. А, что ни говори, поднимается настроение, когда тебя ценят даже за чепуху.
… В подвале "стройка" закончена. Борис Гетьманцев положил на стол первые образцы своей печатной продукции. Всё у него первоклассно. Шрифт чёткий (вернее бы: текст), заголовки красивы. Обложки оформлены скромно и… броско. Разрешил диалектику! Да, Боря, увлечённый делом своим, был мастером в полном смысле этого слова и сразу же вызвал симпатию у меня как ищущий, творческий человек. Когда машина стояла, а это случалось не часто – у всех как-то вдруг сразу появилась потребность печатать брошюры, рефераты, авторефераты диссертаций (удивительно, как до этого без неё обходились?) – как только Боря освобождался от рутинной печатной работы, он начинал мастерить. Изготовил приспособление, облегчавшее набор и размещение текста. С помощью растра переснимал и печатал чёрно-белые фотографии. А попозже, тоже что-то придумав, он добился абсолютно точного совмещения изображений и текста на трёх пластинах и освоил цветную печать. И не было у него никогда расслоения разных цветов, чего, тоже вот никогда, не добились гостипографии, где печатались всесоюзные журналы: "Техника – молодёжи", "Наука и жизнь", "Вокруг света", "Иностранное военное обозрение"… Цветные картинки в них были нерезки и смазаны: цвета расслаивались, и смотреть на них было прямо-таки противно.
… Прошёл март. Пока я потихоньку снимал показания с осциллограмм и вычерчивал на ватмане свой "проект", у меня мелькнула вдруг мысль, как забраться с насадками за забой и подрезать его изнутри. Я вспомнил рассыпчатый уголь "Белянки", под пальцем моим осыпавшийся. «Так вот, –представил я мысленно, – если стать лицом к такой угольной стенке, распластав в обе стороны руки, ладони согнув к ним под прямыми углами, и начать медленно сводить их, покачивая сверху вниз и обратно, скребя при этом ногтями забой, то можно влезть внутрь него с двух сторон в щели, пальцами процарапанные, на глубину целой ладони. Дальше мы не пройдём – в уголь упрутся запястья. Но если отчленённый щелями от массива слой угля обломить, мы можем ещё на ладонь за забоем в массиве продвинуться, и снова слой обломить. Совершая два действия эти, последовательно иль совмещённо значения не имеет, неоднократно, мы, в конце концов, сомкнём руки перед собой. Глыба угля, которую мысленно мы отчленили, будет грудой осколков лежать возле ног.
Чтобы углём не оцарапать пальцы-насадки, режущие щель струёй высоконапорной воды, защитим их, как ершом, резцами, а за насадками, как на оси, нанижем свободно проворачивающиеся скалыватели конической формы, эти последние, вползая в щель и расклинивая её, подобно клиньям и отломят подрезанный уголь».
Вот вам в общих чертах и рабочий орган машины для разрушения угля с помощью тонких струй.
Я набрасывал эскиз за эскизом, пытаясь учесть все препятствия, которые могут возникнуть при движении лемеха-ладони с насадками-пальцами. При таком сходящемся махе руками – штангами на машине – ладони скользят по поверхности сферы, и плоский лемех с насадками и скалывателями заклинит в щели намертво наверняка. Чтобы этого избежать я изогнул лемех по поверхности сферы. Больше ничего я придумать не мог. Чтобы машина на гусеничном ходу, несущая такой хлипкий орган, не дрыгалась как комбайн Лиференко, я предусмотрел гидродомкраты, распирающиеся в стенки выработки во время рабочего цикла.
Всё это я аккуратно вычертил на кальке, чтобы на "синьки" перевести. "Ксероксов" для копирования чертежей тогда ещё не было.
Описание предполагаемого изобретения я сделал довольно быстро, разумеется, не в такой популярной форме, а техническим, юридически выверенным языком. Но вот в чём заключается его новизна? Над этим пришлось голову поломать. И насадки, и резцы, и скалыватели были известны давно. Поэтому и не получили наши конструкторы авторских свидетельств на рабочие органы выемочных машин со всеми этими элементами, хотя три заявки на них посылали. И щели, струями нарезаемые не были чем-то совершенно уж новым, но об заклад побиться готов, что такого исполнительного органа, как я начертил, свет ещё не видал. Так в чём же всё-таки была его новизна? Слабая надежда была на то, что сочетание известных элементов даёт новое полезное качество. Хотя и это было ещё под большущим вопросом. Сам то я понимал, что толку от моего "разрушителя" никакого не будет. Но я уже давно махнул на пользу рукой. Мне было нужно авторское свидетельство, как существенный довесок к моей диссертации. И я ломал голову над формулой изобретения, но ничего не придумал и написал после преамбулы так: «отличающийся тем, что уголь отбивается струями воды из насадок, закреплённых на лемехе, выполненном как часть поверхности сферы, резцами и коническими свободно проворачивающимися скалывателями». Причём о форме лемеха я написал мимоходом. И дураку каждому ясно, что в "сферическую" щель может влезть только нож, изогнутый по поверхности сферы. Я и не подозревал, что именно в этом таится изобретение.
Подготовив заявку на предполагаемое изобретение, я отнёс её в патентный отдел.
… Марта Крузе – жена Голика, работавшая в патентоведом, сделала мне несколько замечаний относительно стилистики описания, на что я смиренно ответил:
– Что поделаешь, не обладаю литературными способностями.
– Ну да, – парировала она мой ответ, – когда захотите, вы демонстрируете слишком хорошие литературные способности, – явно намекая на моё эмоциональное выступление на партийном собрании против принятия Голика в партию, собравшее более сорока процентов всех голосов.
Собственно, заявку я мог бы отправить и от себя лично, но это было, на мой взгляд, неэтично, хотя, в общем-то, я не использовал ни одного результата наших исследований. Всё же порядочней, посчитал я, подать заявку от имени института, где я работал, к тому же при этом и срок рассмотрения заявки в Госкомитете по делам открытий и изобретений сокращался раза в четыре, а я как автор ничего не терял.
Однако заявка от имени института должна быть одобрена либо учёным советом, если речь шла о способе, либо – научно-техническим, если рассматривалось устройство. Поскольку у меня было последнее, то патентный отдел и передал мою заявку на рассмотрение научно-технического совета под председательством главного инженера института Сметаны.
В назначенный час на заседание совета явились члены его: заведующие конструкторскими отделами и ведущие конструкторы института.
Само собой разумеется, автором заявки был я один. И о подаче заявки я никому не сказал. Тем не менее моя доброжелательница Марта Крузе, не испытывая ко мне ничего кроме ненависти, очевидно ознакомила с ней злейшего врага её мужа – Ковальского, хотя это было запрещено. За такое ознакомление можно и с работы вылететь. Но ненависть – сильное чувство и так злобой своей ослепляет ум человека, что тот даже о самосохранении забывает.
Перед самым советом примчался ко мне вдруг Ковальский и потребовал, чтобы я взял его в соавторы изобретения.
– Это почему же? – спросил я.
– Потому, что мы вместе обсуждали идею подрезки угля.
– Ну, тогда нужно в соавторы брать и Сливку, и Жилина, и Орлова – они ведь тоже участвовали во всех обсуждениях.
– Я не возражаю, – сказал Ковальский, – а мы возьмём тебя соавтором при подаче будущих наших заявок.[6].
– Но я возражаю, – сказал я. – Сколько месяцев прошло с того обсуждения, а? Полтора года, наверное? Почему же никто из вас для воплощения этой идеи не предложил ничего? Сейчас я сам придумал устройство без чьей-либо помощи и в соавторах не нуждаюсь. Так что извини, Виктор Дмитриевич… А в чужих работах мне самому соавторство ни к чему.
Ковальский ушёл обозлённый, пригрозив:
– Мы ещё с тобою поборемся.
… Сметана открыл заседание совета и предоставил мне слово, но едва я начал свои нехитрые пояснения, рисуя на доске мелом схему движения штанг с лемехами предлагаемой мною машины, как дверь в зал распахнулась, и вошла депутация моей бывшей лаборатории: Ковальский, Семёнов, Лукьянченко. Прошествовав через зал, они разместились позади членов совета.
Я доложил. Слово взял один из ведущих конструкторов. Он положительно охарактеризовал предлагаемое устройство. За ним выступил заведующий отделом проходческих машин Одуло. Он похвалил принцип конструкции и убедительно заявил, что ожидает от неё положительный эффект, и показал почему. Третий конструктор тоже хорошо отозвался о механизме.
Был зачитан официальный отзыв заведующего отделом выемочных машин Плющова. Он тоже был за.
Пора было ставить на голосование вопрос о даче рекомендации.
Тут сзади и раздался голос Ковальского:
– Разрешите мне?
Сметана дал ему слово, и Ковальский вышел к доске, к моей схеме. Не торопясь, он разобрал механизм мой по косточкам, не находя ни новизны в них, ни полезности, и был, я добавлю, прав совершенно – только зачем же тогда несколькими часами назад он приходил и навязывался в соавторы этого хлама? Вывод его был разгромным: устройство бессмысленно, ничего от него ждать нельзя. После чего вернулся на место и сел.
Тут взял слово Плющов. «Что-то он скажет, – я думал, – ведь Ковальский явно переборщил, изначально избрав ложную тактику: он поставил ведь под сомнение профессионализм наших конструкторов, выступив против мнения их». Плющов начал резко:
– Я не понимаю, что здесь происходит? Создаётся впечатление, что Ковальский говорил не то, что хотел сказать. Что он чего-то недоговаривает. Если Ковальский хотел сказать, что Платонов украл у него это изобретение, то пусть так прямо и скажет, и мы будем рассматривать уже этот вопрос, а не устройство.
На задних скамьях зашушукались, но вызов Плющова не приняли.
Сметана спросил:
– Кто ещё желает выступить?
Желающих не было, и тогда Сметана провёл голосование, и члены научно-технического совета единогласно рекомендовали направить заявку Платонова на предполагаемое изобретение в Госкомитет Совета Министров СССР по делам открытий и изобретений. И было это в последние дни месяца марта года тысяча девятьсот шестьдесят седьмого от рождества Христова.
Я пришёл домой и рассказал Лене о "схватке". Я был доволен исходом её. Это была маленькая победа, совсем малюсенькая, после череды неприятностей и неудач.
– Человеку надо хоть иногда одерживать пусть самые маленькие победы, – говорил я Лене, и она согласно кивала, – иначе можно пасть духом совсем.
… Новый директор с невиданной нами доселе энергией принялся за работу. Еженедельно по понедельникам, чего тоже сроду не было никогда, он начал собирать после обеденного перерыва заведующих и старших специалистов в актовом зале. Проводил своего рода планёрки.
Как обычно наш разболтанный люд в первый раз к назначенному часу собрался не полностью – едва ли чуть более половины. Остальные тянулись ещё полчаса. Сереченко нервничал, злился. Когда, наконец, все собрались, он жёстко предупредил, что терпит разгильдяйство такое в первый и последний раз. В установленное время двери зала будут закрыты, а опоздавшие получат взыскания со всеми вытекающими отсюда последствиями…
На следующей "планёрке" зал полон был за полчаса до начала. Двери закрыли на ключ, и совещание в полной тишине началось. В коридоре не слышалось голосов опоздавших, они, если и были, благоразумно решили не появляться вообще.
И вдруг, минут через пятнадцать после начала работы, задняя дверь тихонечко дёрнулась. Все головы разом оборотились туда. Дверь дёрнулась посильнее, но снова не подалась. Публика смотрела туда уже с нескрываемым интересом: что будет дальше? А дальше некто, остававшийся в коридоре, начал трясти дверь непрерывно.
Сереченко не выдержал и приказал дверь открыть. Её и открыли, и в зал вступил… багровый с каплями пота на лбу и щеках Юрий Романович Голик.
Вот уж действительно усердие не по разуму! Никто бы и не заметил, что его в зале нет.
Сереченко отчитал его, как школьника, и для начала объявил ему выговор. С этого момента и закатилась навсегда звезда когдатошного завлаба.
Вскоре еженедельные сборища прекратились, начались ежедневные двухчасовые занятия по сетевому планированию, которые продолжались месяца два или три. Лекции нам читала пожилая, но не потерявшая ещё своей привлекательности женщина, крупный специалист этого дела, участвовавшая в контроле над выполнением графиков работ в программах ядерных и космических.
Лекции её были квалифицированны, и мне нравились очень, как нравилось всё стройное и логичное, где второе, безусловно, вытекает из первого. Вскоре пошли схемы и графики, формулы, расчёты, поиски критического пути. Это стихия моя. Я легко вёл конспекты, сохранившиеся в Луганске и до нынешних дней. Прошли эти месяцы, и я стал законченным специалистом в области сетевого планирования. Хоть сейчас в любую комиссию по контролю работ в обширном строительстве или в подготовке полёта, скажем, к Луне.
… началось всё с Америки. После объявления Германией ей войны. Стало ясно, что рано иль поздно ей предстоит перебросить в Европу миллионы тонн грузов и более миллиона солдат. Транспортных кораблей для этого не было, их не менее тысячи надо было в кратчайшие сроки построить. Так родилась программа строительства большегрузных транспортных кораблей "Либерти", упрощённых, недолговечных, но сделавших своё дело.
Но строительство корабля – это тысячи разных деталей, сборка многих сот механизмов, не считая прочих работ. В нём участвуют тысячи предприятий. И работы ведутся то последовательно, то параллельно, то сходясь в точках каких-то, то опять расходясь, чтобы, в конце концов, сойтись в одной единственной точке – спуске на воду готового корабля. Как за всем уследить, чтобы в срок уложиться? Уследить за всем невозможно. Но возможно найти те критические места, где резерва времени нет, и которые могут сорвать всю программу. Вот за ними и надо следить, их контролировать. Но по мере продвиженья работ критические места могут меняться и меняются. Каждый день такими местами могут стать уже другие работы, и каждый день, рассчитав, их надо найти.
Сетевое планирование, следя ежедневно за цепочкой работ, лежащих на этом, критическом пути, контролируя именно их завершение в срок, обеспечило и выполнение в срок всей программы.
Американцы всё-таки молодцы. Как умело они всё готовят заранее, без авралов и штурмов, без привычной для нас суматохи. Всё идёт точно, чётко, по плану. Вот где плановое хозяйство, а не у нас! Мне и раньше доводилось слыхать, что они дело дотошно организуют до начала работ, тогда как мы в нашем Союзе сначала начинаем работы, и лишь потом, когда всё уже пошло вкривь и вкось, принимаемся за организацию их, спохватившись, пытаемся навести в них хоть какой-то порядок.
К чему наше "планирование" приводило, давно знали специалисты, к чему оно привело, теперь знают все, слава богу. Какая, впрочем, тут слава? Слишком больно для советских людей, для России всё обернулось.
… Но оставим на время наш институт, за его стенами тоже ведь что-то да было.
С конца прошлого года Дима перебрался из коляски в манеж. Там он вставал, держась за реечки ограждения, и постепенно учился ходить. В марте-апреле его опускала на пол, и он ножками топал вдоль стены или мебели. Шустрый был мальчик, всё ему надо было потрогать, попробовать. Ровно в год, он, следуя за отступающими моими ладонями, пересёк самостоятельно комнату от стены до стены, ни за что не держась, и с момента этого, можно считать, вышел в свободное плавание. Но на первомайскую демонстрацию его мы не взяли. Мал ещё.
01.07.97     02.05.02     18.12.04
… "Отметившись" в колонне своего института, я направился к "Украине" – месту сбора училища, к Лене. По пути, встретив Толю Литвинова, я спросил, как проходят исследования.
– А-а, Владимир Стефанович, – махнул рукой Толик, – всё пришлось переделывать. Шланги-то под давлением раздуваются. Трубка Пито уже выведена из струи, а вода из неё бьёт обратно, и самописец всё пишет и пишет, как в струе давление падает, хотя трубка уже давно не в струе.
Кровь жаром бросилась в голову, я ладонью хлопнул по лбу:
– Так и должно это было случиться! Как же я это из виду упустил? Помнишь ведь, даже из маленького стального цилиндрика вода прыскала через иглу.
– Да видел я это, – сказал Толик, – мы с вами тогда ещё сразу же поняли, что цилиндр под давлением чуть-чуть расширяется, а когда давление снято, стенки, сжимаясь, вытесняют лишнюю воду.
– Вероятно, ничтожность погрешности там и заслонила мне факт, что объём полости в шланге в тысячи раз больше чем в трубке, да и шланг, пусть и схваченный стальною оплёткой, расширяется много больше, чем сталь. М-да, – вздохнул я, – тут обратное истечение исчисляется не долей секунды, а наверно минутой, если не больше.
– Так и вышло, – подтвердил Толик.
– Не простительный, просто позорный просчёт, – вынужден был я сказать. – Но почему же никто не поправил? Это ж бьёт прямо в глаза!
Толик молчал, и мы от этого разговора ушли.
… мне было стыдно. И не столько того, что так грубо ошибся в простейшей задаче, сколь того, что Семёнов мог заподозрить меня в том, что я сделал это нарочно, со зла, мстя ему – триумвиру – за поход к директору института, лишивший меня доли зарплаты. Тут была причина ушам сгореть от позора. Но такого я сделать не мог никогда. Я мог взорваться, когда меня допекут, мог резкостей наговорить сгоряча, но зла ни на кого не держал никогда. Вон, даже с Голиком, который нам здорово всем насолил, и которому я выложил всё на партийном собрании, даже с Голиком я не прервал отношений. Впрочем, это в такой же степени относится и к нему. В партию его всё-таки приняли, а ко мне, возможно, его подтолкнуло и то, что и я попал в его положение, и его враг, Ковальский, моим недругом стал. И его поведение резко отличалось от поведения Марты, жены его. Можно предположить, что он искал союзника во мне для борьбы со своими врагами. Хотя, чем мы бороться могли? И мудрость Омара Хайяма написана не для нас:
Врага на всякий случай береги,
И от него ты в страхе не беги.
Когда друзья становятся врагами,
Друзьями будут нам враги.
В конце мая я встретил Юрия Романовича в коридоре. Он нёс в руках маленькую киносъёмочную камеру. Мы остановились с ним поболтать, и он рассказал, что увлёкся сейчас киносъёмкой и что это очень интересное дело. Вдруг он спросил:
– Постой, у тебя же сын в прошлом году родился. Сколько ему сейчас?
– Да вот только что за год перевалило. Уже бегает по двору.
– Так это же надо запечатлеть, – проговорил Голик. – Давай завтра после работы зайдём к тебе, и я его засниму.
– И плёнку мне отдадите?
– Конечно, она же стоит копейки.
… Мы пришли с Голиком, как и договорились в шестом часу вечера. Диму вывели во двор. Голик занял позицию. Евгения Васильевна выпустила Диму из рук, и он, как заводная машинка, помчался вперёд по асфальту дорожки к сараям. Снимать его было непросто. Бежал он стремительно и мгновенно из кадра выскакивал. Туловище его, наклонясь вперёд сверх всякой меры, вопреки всем законам механики, рассекало воздух, ноги работали, как шатуны паровозных колёс при троганье поезда – быстрее, быстрее, быстрее, пока он, набрав скорость, не врезался, споткнувшись, с маху в асфальт. Но это не отрезвляло его. Он спокойно не мог постоять и минутки и, едва его поднимали, снова летел сломя голову, и не сломал её лишь потому, что я, забегая вперёд, ловил его в миг, когда ноги его, меж собой заплетясь, отставали от вперёд устремлённого тела.
Две минуты, на которые ролик плёнки рассчитан, истекли. Съёмка кончилась.
Через день проявленная плёнка была у меня. Но где-то надо было её посмотреть. К себе Юрий Романович нас не пригласил, из-за Марты хода мне туда не было.
Тут невзначай на остановке трамвая я встретил Юру Стукатова. Разговорились, у кого как дела. Я, между прочим, посетовал, что не могу посмотреть снятый Голиком "фильм". Ну, Юра и говорит мне, что у него есть приятель, который давно занимается киносъёмкой и, кажется, даже сейчас продаёт по дешёвке кинокамеру вместе с проектором. Прощаясь, Юра пообещал договориться с приятелем о просмотре и позвонить мне.
Я рассказал Лене о встрече и предложил ей купить аппарат и проектор: «Это обойдётся нам всего в восемьдесят рублей, а раздельная покупка их в магазине – сто сорок». Но Лена не соглашалась: «Такие деньги!»
Но на просмотр к другу Стукатова она шла с нетерпением. Очень уж интересно было увидеть Димку живущего на экране. Любезный друг для начала показал нам свои кинофильмы и чёрно-белые, и цветные, а затем зарядил и наш ролик. Свет погас и на листе белой бумаги побежал наш малыш, не разбирая дороги, безоглядно вперёд. И – бац на асфальт!.. Чьи-то руки вынырнули из черноты заэкранья и поставили его на ноги. И вот он уже бежит к нам лицом, озорной, бесшабашный, весёлый.
        
Лена в восторге:
– Покупаем, – сказала она, – ведь это такая память!
Если б Стукатов работал у Голика, я бы сказал, окунувшись сейчас в мир абсолютного рынка, что была продумана и блестяще проведена операция по рекламе и продаже товара. Но не мог же Стукатов часами торчать на остановке трамвая в ожидании случайной встречи со мной?!
Я быстро освоил нехитрую технику, хотя снимал и монтировал бессистемно из-за отсутствия времени, и, благодаря этой технике, я могу воскресить живые моменты жизни ушедшей давно.
Обломки жизни. Предметы
тёплые от синих снов,
            на них дремавших.
Я мал ещё, для меня ещё нов
весь этот мир, тем не менее,
что-то похожее на умиление
с тех пор испытываю
            к мимолётному,
                   как сновидение,
как жизнь сама,
            как в далёком былом
тот незаметно растаявший день её
                          под миндалём.
И вот снова я в институте. Спешные работы завершены, я пытаюсь вернуться к осциллограммам, но дело у меня подвигается туго. Несмотря на показную бодрость, я чувствую себя ещё плохо. К перерыву голова обалдевает совсем, неумеренно стучит сердце, я возбуждён, утомлён и, чтобы выгадать время для отдыха, я обедаю в институтском буфете до звонка на обед. Это наказуемо. Но, придя туда много загодя, я нисколько практически не рисковал. Такого нахальства не ждут. И я не попался. Иногда я приношу еду из дому. Это кусочек хлеба с домашней холодной котлетой и термос с чаем или компотом. Всё это я успеваю до обеда тайно сжевать и остаюсь в кабинете в обеденный перерыв, когда из него все на час исчезают. Я стягиваю на середину комнаты два мягких кресла и, поджав ноги, укладываюсь в них. Лежать не очень удобно – подлокотники сильно мешают, но иного выхода нет. Я смежаю глаза и пытаюсь заснуть, успокоить своё возбуждение, но сон не приходит. Заснуть ни разу не удалось, даже дрёмы не было вроде, но всё же оцепенение некое наступало. Пролежав около часа, я к приходу сотрудников возвращал кресла на место, чувствуя себя чуточку освежённым.
… Лекции по сетевому планированию закончились, и Сереченко начал его вводить в институте. Устанавливались поэтапные сроки выполнения всех работ по темам, начиная с момента составления методик исследований и кончая выдачей рабочих чертежей и изготовлением опытных образцов машин, механизмов в мастерских нашей базы или на заводах угольного машиностроения. Устанавливалась зависимость времени проведения каждой работы от работ других лабораторий, отделов, мастерских, заводов и шахт. Все сроки письменно подтверждались руководителями подразделений, учреждений и предприятий и заверялись печатями. Словом, составлялся сетевой график выполнения тематического плана Укрниигидроуголь.
Для контроля над его выполнением, для расчётов критических путей при директоре создавалась координационная группа. Ну, создавалась и создавалась, это меня мало трогало. У меня своих забот хватало и дел: я ещё не оставил надежды хоть в будущем году написать диссертацию.
Вдруг ко мне позвонил Сереченко и попросил зайти, не медля, к нему. Предложив сеть, он начал без предисловий:
– Владимир Стефанович, вы, очевидно, знаете, что я создаю группу по контролю за выполнением научных и конструкторских работ. Это будет руководящий орган института. И я предлагаю вам возглавить эту группу. Я знаю, что вы опытный, способный работник, хорошо владеющий математикой, и я думаю, что вы тот человек, который мне нужен.
Всё это он говорил, внимательно глядя в лицо мне. Предложение его было для меня неожиданным и, скажем прямо, лестным весьма, и, тем не менее, я ни минуты не сомневался, что оно для меня неприемлемо.
– Алексей Александрович, я очень благодарен вам за ваше предложение, – тут я на секунду задумался, формулируя причину отказа, – но, к сожалению, принять его не могу. Мне было бы лестно руководить такой группой, но я боюсь вас подвести. Я недавно сильно переболел и ещё не совсем отошёл от болезни. Я готов отвечать за себя, но волнения, руководство, ответственность за других мне сейчас не по силам.
– Так, так, так, – проговорил Сереченко, барабаня пальцами по столу и бросая на меня быстрые взгляды, – ну что ж, раз так… – и замолчал.
– Я могу идти? – выждав немного, спросил я.
– Да, да, пожалуйста…
Разумеется, об этом разговоре я никому не сказал кроме Лены.
На следующий день Никифор Николаевич, войдя в кабинет, сразу же обратился ко мне:
– Знаю, всё знаю. Знаю, что отказался. И правильно сделал. А оклад тебе мы постараемся повысить.
Я про себя усмехнулся: «Теперь-то уж наверняка я от повышения дальше, чем был в самом начале».
04.07.97     04.05.02     19.12.04
… Институт лихорадочно готовился к юбилею Толстых. С необыкновенной поспешностью освободив от директорства, не дождавшись нескольких месяцев до шестидесятилетия старика, чтобы красиво выпроводить на пенсию, обком партии теперь, как бы опомнившись, устраивал чествование по разряду самому наивысшему. Отсылались сотни писем на все шахты Донбасса, в тресты, комбинаты Союза, в угольные министерства республик, учебные, научно-исследовательские, проектные и проектно-конструкторские институты шахтного профиля, информационные центры с извещениями о юбилее, приглашениями и справками о трудовой деятельности юбиляра.
И грянул бал… В президиуме за столом, накрытым красной материей, восседал наш шеф, а по левую и по правую руку его – незнакомые люди из руководства обкома и украинского министерства. Зал заполнился до отказа начальниками и главными инженерами шахт области, руководителями трестов и комбинатов Донбасса, директорами угольных институтов, заводов угольного машиностроения. Выступающие произносили коротенькие приветствия, вручали поздравительные адреса в красных дерматиновых папках, сувениры-подарки. Сувениры разные были. Какой-нибудь трест мог преподнести изящно отделанную шахтёрскую лампу с индивидуальным зарядным устройством, а "коллектив" самой рядовой шахты – цветной телевизор.
Были и транзисторные приёмники, и пылесосы, и холодильник для автомашины, и кофеварки, и электрические самовары, и ещё много разной всячины, и даже, помнится, люстра.
Помощники складывали вещи на пол справа у края стола. Слева на столе росла башня адресов, едва уже не достигавшая потолка. Пришлось начинать новый ряд. А я удивлялся, как она не свалилась, эта угрожающе покачивающаяся башня, и не задавила президиум. Возможно, кто-то из помощников стоял сзади неё и руками придерживал.
Время от времени самый левый в президиуме вставал и зачитывал телеграммы, поступавшие пачками их Москвы, Киева, Воркуты, Донецка областного, украинского, Донецка не областного, российского, Новочеркасска и Шахт, Новомосковска, Копейска, Кизела, Караганды, Кемерово, Новокузнецка, Прокопьевска, Томска, Новосибирска, Красноярска, Черемхово, Читы…
После оглашения всех адресов и телеграмм, что заняло собой часа три, некто из министерства зачитал приказ министра угольной промышленности Украины о награждении Толстых почётным знаком "Шахтёрская слава" первой степени – третья и вторая у него уже были. Теперь Никифор Николаевич становился полным кавалером этого орде… простите, этого знака под гром аплодисментов, переходящих в овацию.
На этом торжество для народа закончилось. Начальство ушло на грандиозный банкет, куда простых смертных не допустили, погрузив сразу в обыденность. Раздавались ещё оживлённые голоса сотрудников, перетаскивавших подарки со сцены в институтский автобус (зачем ему шесть пылесосов и десять "Спидол"?!), но затем и они стихли. Мы с Тимошенко постояли с минуту в опустевшем зале и ушли в свой кабинет. Отблеск чужой хорошо организованной славы опалил нас крылом и угас.
… В июне меня позвали в патентный отдел. Марта Крузе сказала, что получен ответ из Госкомитета по делам открытий и изобретений, и подала мне письмо. Неизвестный эксперт писал мне, что моё устройство признано изобретением, но предлагал его формулу сузить, оставив лишь то, что действительно является новизной, а именно после слов "отличающийся тем, что" все эти насадки, резцы, скалыватели убрать и оставить лишь "лемех выполнен как часть поверхности сферы". Не помня себя от радости, я сразу же согласился с предложенным изменением формулы и вручил письмо Крузе для отправки в Москву.
– Везёт же вам, – заметила Крузе. – Люди годами переписку и тяжбу ведут и ничего добиться не могут. А тут нате – через два месяца и уже изобретение! Да такого и случая не было…
– В рубашке родился, – съехидничал я, понимая какую радость испытывала она от благоприятно сложившихся для меня обстоятельств.
… Работа на новом месте была необременительна, и сил понемногу у меня прибавлялось, и уже втягивала меня общественная жизнь в свои обязательные объятья. Группу ведущих сотрудников института – коммунистов, понятно – партбюро назначило пропагандистами в строительные бригады на стройках города. Мне досталась бригада, которая вела работы на очистных сооружениях на самой окраине города, а точнее, даже за ней, между городом и деревней Вергункой. Громадные железобетонные цилиндры вырастали из земли среди зелени садов. Спели вишни. Прохладный ветер гулял здесь на свободе, и в тени деревьев не было зноя, а были покой и прохлада. И пахло зеленью и землёй, и не чувствовалось иных запахов. Тех, что невольно ожидаешь при этом слове-названии: очистные сооружения. Никаких вод для очистки не поступало пока, сооружения строились только.
… и удовольствие прогуляться в саду совершалось в рабочее время: надо было к обеденному перерыву успеть, ведь не соберёшь никого после работы. И партия в этом себе давала отчёт… Мне исполнять поручение было и боязно, и любопытно. Я ведь побаивался выступать перед людьми незнакомыми, и мне хотелось страх этот преодолеть. Ведь, согласитесь, это разные вещи, общаться с рабочими, которых сам набирал и которые в коей-то мере зависимы от тебя, и людьми чужими, от тебя независимыми. Первые – волей-неволей выслушают тебя, вторые – могут послать и подальше, если будет неинтересно. Впрочем, в обеденный перерыв всё равно деваться им некуда.
Приходил я к ним раз в неделю. Сначала собирались медленно, неохотно, многих искали, и отыскать не могли…
Устроившись под навесом какой-то времянки, люди жевали свои нехитрые бутерброды из хлеба и колбасы, с хрустом разгрызали тугие луковицы. Я стоял, а потом уже и сидел перед ними, и не торопясь, простыми словами без латинизмов и англицизмов, начинавших входи уже тогда в моду, хотя до саммитов, презентаций, консенсусов было ещё далеко. Русскими бесхитростными словами я рассказывал о международных делах, о том, что происходит в стране, и отвечал на вопросы.
С первого же дня я почувствовал, что им понравился. Через две-три недели собирать никого уже было не нужно. Стоило им только завидеть долговязую фигуру мою, идущую по тропе от дороги, как все уже были на месте, встречая меня как своего. С ними мне было легко, хотя вопросы не всегда были лёгкими, но я, по мере возможности, старался душой не кривить. Если я чего-то не понимал в действиях наших правителей, то я сознавался в этом открыто. И огульно не защищал, не оправдывал все их решения. Errare humanum est[7] – и правители часто бывают неправыми, но ошибок только, как правило, не признают. Ну а если я неправильно понимал и объяснял, выгораживал, то тут бог мне судья – никаких ведь источников сведений, кроме советских радио, газет и журналов не было у меня. Заграницу глушили, да и "Латвия" наша плохо их и до глушения принимала. Да и наврать же могли – враги всё же! Сам же не соображал.
… возможно, честность моя и подкупала людей.
Да и время благоприятное было, Хрущёв был снят, а новые вожди пока не высовывались, сидели тихо и смирно. Даже анекдотов о них не ходило, не заслужили ещё.
Обо всех посещениях подопечной бригады, о темах бесед я регулярно и вó время делал отметки в книге пропагандистов.
… Как-то ко мне заглянул Валентин Игнатьевич Караченцев.
– Володя (он со времени дипломного проектирования меня иначе, как Володя, не называл), Володя, напиши мне доклад о ленинском стиле руководства. Поручили мне выступить, – он не уточнил кто и где, – а, сам понимаешь, когда мне писаниной заниматься.
– Хорошо, Валентин Игнатьевич, – ответствовал я.
Над докладом работал я с увлечением. В Ленина я тогда ещё верил, он был для меня идеал, так меня с детства напичкали, и случая не было убедиться в обратном. О настоящем ленинском стиле вряд ли в то время кто-нибудь уже знал. Но в массе хвалебный воспоминаний – иных не существовало в Союзе – были рассеянны упоминания то об одном, то о другом эпизоде его работы, организации рабочего дня, о его отношении, обращении с людьми, об обсуждении и принятии решений, контроле над их выполнением.
Из всего этого можно было слепить нечто целое – ленинский стиль. Я его и лепил, особенно нажимая на те его стороны, которые явно отсутствовали в стиле наших руководителей, и самого Караченцева в том числе.
Ленинский стиль вырисовывался у меня почти что таким же, каким он – стиль – выглядит в нынешних лучших научно психологически обоснованных рекомендациях по руководству людьми. При всей человечности "самого человечнейшего из людей" стиль этот был весьма жёстким, что я одобрял и тогда, что считаю необходимым и ныне, чтобы не допускать разгильдяйства. Только при этом нельзя унижать человеческого достоинства подчинённых, какими бы бездельниками или даже прохвостами те не оказывались. Я всегда полагал, что все замечания, выговоры должны быть тактичными, решения о наложении штрафов, увольнении, отдаче под суд не должны сопровождаться криками, бранью, оскорблениями. Никогда нельзя втаптывать в грязь человека.
Сам я всего лишь однажды изменил этому правилу, причём в наихудшей из форм – влепил пощёчину заснувшему машинисту. Но то случилось на грани тяжёлой аварии, на грани возможной гибели человека, там я самообладание потерял, как на фронте, где от поведения одного зависят судьбы многих людей, от ротозейства, беспечности – смерть. И всё же я до сих пор сожалею, что не сдержался.
Все эти мысли, естественно, в тонкой корректной форме – нигде не сделав намёка, что сами вы, Валентин Игнатьевич, временами порядочный хам, а те, кто над вами вообще сплошное хамьё, – все рассуждения об образцовом ленинском стиле я изложил в докладе.
Доклад отпечатали, и Валентин Игнатьевич забрал его, не сделав ни одного замечания. Не знаю, понравился ли он ему. Впрочем, не обязательно было и нравиться. В ходу давно бытовала двойная мораль. В докладе было то, что надо говорить людям. Ну, а сами то мы? Сами то мы будем делать то, что хотим.
Между прочим, чтение двухтомника воспоминаний о Ленине несколько расширило моё представление о вожде, которого я тогда беспредельно любил, как и многие годы потом, пока не стал ненавидеть.
Лет с двадцати пяти, когда я стал знакомиться с его сочинениями, сусальный образ дедушки Ленина исчез навсегда. Ленин проявился как решительный, жёсткий – я тогда не сумел жёсткость от жестокости отличить[8] – человек.
И вот, читая теперь воспоминания людей, лично знавших его, я наткнулся на один эпизод, каким-то образом проскользнувший в книгу об отлакированном Ленине. Ленин, распоясавшись, кричал на проштрафившегося управляющего Госбанком: «Народ вас посадил в это кресло, народ же и пинком ноги вышибет вас из него!» Это уже было хамство. Этот эпизод царапнул меня и… не исчез, хотя в целом не изменил тогдашнего моего представления о вожде. Всё же время от времени он вспоминался. Где-то в глубине мозга жило несоответствие образа и эпизода.
… Никифор Николаевич всё ещё, хотя реже, реже продолжал быть советчиком Сереченко. После своего юбилея он стал сильно прибаливать печенью, но своего поста в кабинете не покидал. Выставив мягкое кресло перед столом, он устраивался в нём, полулёжа, вытянув ноги и охватив обеими руками ноющий орган. Так, полулежа, он принимал зачастившего в наш отдел старшего научного сотрудника лаборатории систем разработки Женю Васильева, подолгу беседовал с ним почему-то об информатике, о которой, опять почему-то, Женя писал диссертацию. Так отдавал распоряжения заведующей библиотекой, переводчикам, давал поручения Гетьманцеву, художнику Дмитрию Ивановичу Слободяну, фотографу.
Мы уговаривали его пойти домой отлежаться и полечиться, но он был непреклонен.
Тимошенко, войдя в кабинет после очередного обхода подразделений, воскликнул:
– Вы у нас, Никифор Николаевич, как Карл Двенадцатый![9]
Вообще Евгений Иванович был человеком весёлым. Я со смеху давился, когда он, разозлившись, давал чертёй нашему бестолковому женскому персоналу.
… Развернув папку с материалами, которые передала ему мадам Одуло, и вчитавшись в них, он багровел и, срываясь в крик: «Что за галиматью вы мне принесли!» – швырял папку с бумагами в окно, распахнутое по случаю летней жары. Мгновенье спустя слышалось, как шмякалась папка на асфальт тротуара.
Одуло обиженно поджимала губы и молча садилась за стол. И бедную женщину можно было понять. Ну какие там бумаги, какие материалы хотите вы от матери получить, каждую минуту (когда Толстых и Тимошенко не было в кабинете) занятую вязанием свитеров для двух студентов, своих сыновей. И, надо сказать, свитера, пуловеры и кофты она вязала отменно, оторачивая их – последний крик моды! – тесьмою из кожи. Вот в чём было призвание её. А вы – материалы…
Евгений Иванович от гнева отходил быстро, возможно сожалея о своей несдержанности, но никогда не извинялся, и, я думаю, никакая сила не могла бы заставить его поднять выброшенные бумаги.
Строго говоря, это было хамство высшего разряда, но хамство с коллегами, не подчинёнными. И как тут, кстати, не вспомнить последние письма товарища Ленина, где он говорил о грубости товарища Сталина, как о «вполне допустимой в общении между товарищами». Но такую невозможную белиберду приносили эти коллеги столь часто, что иначе реагировать невоспитанному нервному человеку, пожалуй, было нельзя.
А папка между тем лежала за окном, и никто не собирался за ней идти. Тогда, выждав пока Тимошенко уйдёт, чтобы это не выглядело вызовом – портить с ним отношения в мои намерения не входило, – я выходил во двор, собирал рассыпавшиеся листки, складывал их в папку и, возвратясь, передавал её Одуло. Она, молча, взглядом благодарила меня.
Почему он к нашим женщинам так презрительно относился – не знаю. Звёзд они не хватали, конечно. Были посредственны, не очень умны. Но где умных женщин найдёшь на мизерную эту зарплату?
Сам Тимошенко жил одиноко в однокомнатной квартире на Первой Донецкой (теперь Коцюбинского) в доме, где обувной магазин. Я бывал несколько раз у него, когда он болел. Женской руки в доме не чувствовалось.
Квартиру он получил, когда работал ещё в комбинате. Я уже поминал, что он о нём часто рассказывал. Вот и теперь:
– Начальник комбината был матерщинник из матерщинников. Когда на планёрке шло дело к тому, что следовало учинить кому-то беспощадный разнос, он, багровый уже, обводя зал глазами, приказывал: «А теперь прошу женщин уйти». Те послушно вставали и выходили из зала, после чего всё дрожало от многоэтажного мата.
… Всё же женское ухо щадил.
… ленинский стиль.
Вообще же Евгений Иванович был добрейшим человеком, и жили мы с ним душа в душу. Чего скрывать, я даже его полюбил, что, согласитесь, не так уж часто встречается меж сослуживцами в нашем возрасте.
… Вдруг всех мужчин отдела внезапно вызвали в военкомат. Обмен военных билетов. Фотографии представить немедленно. А у кого они есть? Непонятны причины этой сверхспешки. Но слышать ничего не хотят. Впрочем, срочная фотография для нас не проблема. Институт наш напротив почти, с другой стороны только квартала, а там фотолаборатория собственная и фотограф. Проблема неожиданно оказалась в другом. Фотографироваться предписано в пиджаках и при галстуке. Но кто в тридцатиградусную жару носит пиджак? Один пиджак в институте всё же чудом нашли, но галстука не было… Пришлось искать выход из положения. И он был найден. Я попросил у фотографа дать мне чёрный пакет для хранения фотобумаги. Набросав абрис карандашом, я вырезал из плотной бумаги пакета "галстук" с дугообразными полосками от "узла" – подсовывать под ворот рубашки, чтобы "галстук" на месте держался.
Когда я примерил "обнову", фотограф воскликнул: «Отлично!» – и начал съёмку, где менялись лишь лица, а пиджак и фальшивый мой галстук неизменными оставались… Плёнку проявили мгновенно, высушили, сделали отпечатки, и через час мы дружно выложили в военкомате на стол лики пиджачно-галстучных близнецов, на что затурканные вояки не обратили внимания. А если бы даже и обратили? Да ничего бы и не было.
… В середине июля я ушёл в отпуск. На сей раз мы с Леной решили отправиться в края неизведанные. А именно в Ригу, на Рижское взморье. Мы понимали, что там климат не крымский, и захватили с собой кучу одежды и шерстяные тёплые свитера.
Самолёт взлетел в жарком Луганске, через пятьдесят минут сел в менее жарком Внуково, откуда на маршрутном такси (или на вертолёте – хотя вряд ли, зарок ведь давали!) перебрались мы в Домодедово, едва не опоздав к рейсу, на который у нас были забронированы места.
Мы прибыли в Ригу пополудни. В иллюминаторе хмурилось небо, сеялся плюгавенький дождь. Мы вышли из самолёта – дул сильный пронизывающий ветер. Пришлось тут же под крылом самолёта натянуть на себя все тёплые вещи. Тем не менее, пока топали по полю к зданию аэропорта, мы совершенно замёрзли.
– Слушай, Лена, – сказал я, – куда мы попали? Может быть, пока не поздно ещё, возьмём билеты и этим же самолётом улетим обратно в Москву?
Лена согласно кивнула. И всё же… решили не торопиться. Денёк переждём и посмотрим.
Аэропортовский автобус высадил нас на большой площади, привокзальной, по-моему. Мы ступили на площадь, и тут меня охватило странное ощущение, как будто я попал заграницу. Непривычная архитектура строений, вывески на незнакомом мне языке, непонятная речь. Словно высадились на чуждой планете. Пренеприятное ощущение. Не знаешь ни куда пойти, ни что делать, ни кого и как спрашивать. В городе между тем потеплело, проглянуло солнышко, и уже разбирало любопытство и не хотелось просто так уезжать.
Хозяйка квартиры, адрес которой нам дали соседи в Луганске, русская, встретила нас чрезвычайно любезно и предложила бесплатно остановиться у неё на весь месяц. Нам же хотелось жить к морю поближе, и на следующий день, который оказался солнечным, жарким, мы, бросив у хозяйки свои чемоданы, отправились на западный берег Рижского залива в знаменитую Юрмалу. В самой Юрмале жильё не сдавалось, и, искупавшись в море, обжигающе холодном, мы пошли пешком в сторону Риги от одного курортного посёлка к другому, ища на месяц пристанища, спрашивая, не сдаётся ли где-либо комната. Вскоре нам популярно объяснили, что на Рижском взморье на месяц комнаты не сдаются, и вообще не сдаются в июле. Рижане и ленинградцы снимают комнаты и квартиры тут загодя, ещё в феврале или марте и на весь летний сезон, перевезя на три месяца всех своих домочадцев и чад, и наезжая еженедельно на выходные.
Мы прошли километров пятнадцать, обливаясь потом, изнывая от жары и от жажды, но опровержения популярному объяснению не нашли. Усталые и приунывшие возвратились мы в Ригу. Неужели нам весь отпуск в городе предстоит провести, выезжая к морю на электричках?
09.07.97     05.05.02     22.12.04
На другой день наутро, оставив Леночку в Риге – чего её таскать по жаре! – я поехал на менее обжитое восточное побережье, и оно мне больше понравилось. В первом же курортном посёлке Вéцаки в разреженном сосновом лесу, где встречались великолепный двухэтажные дачи – стекло и бетон, я, получив несколько однообразных отказов, повторявших вчерашние, вдруг услышал в ответ:
– Кажется, имя рёк, сдаёт комнату, к нему кто-то на лето не приехал.
– Где это?
– Да вы пройдите на улицу Вассарниеку, там увидите двухэтажный деревянный дом.
Я быстро отыскал эту улицу и увидел названный дом. Улочка была небольшой, а дом один такой был… Я нажал кнопку звонка у калитки. Ко мне вышел мужчина лет на десять постарше меня.
Да, у него есть свободная комната, и он может сдать её мне. Мы прошли во двор. Комнатка была отдельным лёгким строением из тёса, выкрашенного свежей голубенькой краской. Она невелика была, но уютна, пол деревянный, большое окно почти во всю стену с тюлем до пола напротив двери. У окна стол, два стула, у стены узенькая кровать.
– А здесь, – сказал хозяин, указывая на другую стенку, – мы поставим вторую кровать, – и мы сели договариваться об условиях найма.
Хозяин запросил непомерную цену, то ли сто пятьдесят, то ли сто двадцать рублей.
– Это дорого, – сказал я.
– Но у вас же в Донбассе огромные заработки, – возразил он.
– Слухи об огромных заработках сильно преувеличены, – парировал я. – Прилично зарабатывают лишь шахтёры да металлурги, но не все же шахтёры, есть рабочие на заводах, учителя, инженеры, врачи. У них заработок такой же, как здесь.
… столковались мы на восьмидесяти рублях.
Его уступчивость объяснялась, видимо, пониманием, что он вообще комнату эту не сдаст. На Рижском взморье на месяц жильё не снимают. Я заплатил ему деньги вперёд, предупредив, что завтра приеду с женой и вещами.
С ранней утренней электричкой мы прибыли на полустанок и пошли, сокращая путь, по тропинке старым сосновым лесом, росшим на склонах гряды древних дюн, угадывавшихся по беспрерывным подъёмам и спускам. Я с трудом тащил два больших чемодана, Лена шла с курортным клетчатым чемоданчиком и сумкой. Но холмистый лес кончился, и мы вышли к снятой мной "даче". Хозяин уже поставил в ней вторую кровать.
Наша каморка Лене понравилась, хотя она и сказала, что лучше бы жить в доме на втором этаже. Там были две просторные комнаты, занятые двумя ленинградскими семьями, и огромная открытая веранда. Нижний этаж занимали хозяйские комнаты и кухня с громадной плитой, возле которой всё время хлопотала сухонькая старушка – мать хозяина. Сам он постоянно жил в Риге и наезжал с женой и сыном на дачу по выходным и вечером иногда.
Лена тоже в этой кухне вместе с другими жильцами готовила по утрам. Большим неудобством было отсутствие холодильника, но на нет и суда нет, как говорится. Нас это не печалило до поры.
Изредка донимал нас гараж, что соседствовал рядом с нашим голубеньким флигелем. Там "отдыхал" большей частью хозяйский "Москвич", старенький, самого первого выпуска. Но иногда он выезжал, и тогда из открытых дверей доносился бензиновый запах, который ни Лена, ни я и на дух не терпели. Но это было, слава богу, не часто.
Зато всё остальное – просто мечта! Дача – у самого края посёлка, за огородом с кустами смородины и малины – широкая ровная песчаная полоса, на которой редко разбросаны сосны. Дальше – дюны и море. Неприветливое, стальное, непохожее на зелёно-голубое любимое Чёрное море моё. Его нынче (увы!) почти полностью оттяпала у России неблагодарная хамская Украина.
… Разобрав свои вещи, в первый день к вечеру мы пошли к морю. Из Финляндии дул сильный холодный ветер, и свитера нам опять пригодились. За дюнами, там, где море вылизало гладкую полосу широкого пляжа, прогуливалось всего несколько пар; группка юнцов и девиц, ставши в круг, перекидывалась волейбольным мячом. И это был в субботний вечер, выходной день в канун второго выходного дня, воскресного. Какая же благодать, покой, тишина – не в пример сочинскому, крымскому и юрмальскому столпотворению.
Солнце спускалось медленно в море – сумерки опустились, мы гуляли до темноты. И широкая полоса тяжёлого сырого песка, на который набегала вода ослабевших на мелководье волн, и невысокие дюны, знакомые ранее лишь по книгам, и вытянувшиеся корабельные сосны в лесу на взгорке сразу же за посёлком, всё было мило и гармонично. И мы были счастливы. О, как счастливы были мы в первый день на востоке Рижского взморья. О, как мы были счастливы в этот месяц любви, покоя и ласки.
… Утром, позавтракав, мы уходили к морю. Было свежо, но не холодно, и мы, переодевшись, а точнее – раздевшись до купальника, плавок, ложились на тёплый песок склона дюны, обращённого к солнцу. Понежившись под нежаркими ранними лучами его, мы вставали и, взявшись за руки, брели по пустынному пляжу, изредка заходя в море по ступни. В холодном неприветливом море не хотелось купаться.
13.07.97     12.05.02     24.12.04
Вокруг не было ни души. Сказав это, я не сильно погрешил против истины. На востоке в пятистах метрах от нас загорала одинокая парочка, а совсем далеко, там, где пляж исчезал за лесистым пригорком, в море боязливо вступало семейство с маленькими детьми.
На западе пляж, насколько был виден, а виден он был до далёкого мыса в километре от нас, оставался совершенно пустым. Против мыса из моря торчали нос и корма переломленного в середине и штормами, видимо, выброшенного на мель большого чёрного парохода. Было что-то загадочное, таинственное и тревожное в этом остове корабля, развалившегося, явно, не по своей воле. И чудились бригантины, пушечные дымки, пираты на океанских просторах.
Погода нас баловала: тепло, солнечно, но не жарко. С утра солнце прогревало воздух в окрестностях до двадцати двух – двадцати четырёх градусов, к обеду набегали лёгкие тучки, проливались коротким дождём, тут же впитывавшимся в песок, небо снова светлело, висело над нами блёклой голубизной, и солнце, радужно преломляясь в каплях на соломенных стеблях вереска, негусто торчащих в сыпучем песке склонов дюн, алмазом сверкало, брызгало в глаза снопы искр синих, красных, зелёных, оранжевых.
Море не согревалось. На семнадцати градусах замерло и… ни туда, ни сюда. Но неделя привычки сработала. Оно не казалось уже таким ледяным. Мы забредали в воду всё дальше и дальше. Лена плескалась на мелководье между берегом и подводной грядою песка, скрытой от взгляда десятисантиметровым слоем воды. Тут было, пожалуй, на градус теплее. Я же брёл по колена, по пояс в воде через эту плескательницу до подъёма. На вершине гряды вода покрывала лишь ступни по щиколотку, зато сразу за ней резко шёл спуск в глубину. А навстречу накатывали валы серого Балтийского моря.
Я бросался в них с маху, забывая обо всём, и стылый блеск их меня не пугал. Я свободно отдавался на волю стихии. Море есть море, и плаванье в нём как полёт. Не дано человеку летать, но плавать он может, и ощущать, пусть как подобие малое, счастье, радость и свободу полёта.
Иногда я брал с собой кинокамеру и снимал Лену, бредущую по дюнам, её дивный стан, её лицо, божественное, любимое. Попадая в подлесок и найдя в нём, в густых и высоких кустах, засыпанный песком пятачок, я отдавал камеру Лене и повторял перед нею свою утреннюю йоговскую гимнастику, разумеется, страшно дурачась, а она, смеясь, заснимала на плёнку кувырканья, поклоны, воздевание рук и, в конце, дикие пляски.
… Ленинградские семьи, что жили вверху в доме хозяина, оказались людьми весьма милыми, и мы с ними жили в добром соседстве. Впрочем, "семьи" сказано чересчур. Жили две молодые интеллигентные, то есть с высшим образованием, женщины, и у каждой было, кажется, по ребёнку. У одной-то уж точно – любознательный вежливый мальчик, он любил очень вежливо вопросы по любому поводу задавать: «Скажите, пожалуйста», – говорил он, как растягивая слова. Мужья приезжали на выходные, у одного – отца этого самого мальчика – собственная "Волга" была…
Женщины эти, как мне казалось, всё время крутились возле плиты или во дворе возле корыта, на море я их не видал.
… Прошло несколько дней после нашего въезда в каморку, как вдруг мать любопытного малыша поманила Лену на улицу: дверь стояла распахнутой. Лена вышла и тут же меня позвала. Оказалось, что местный рыбак предлагает только что выловленного лосося – двенадцать килограмм, они уже взвесили – за весьма низкую цену.
– Я умею солить, и через три дня нежный малосольный лосось будет готов, – сказала она.
Так не пожелаем ли мы войти с ленинградцами в долю и получить четыре килограмма деликатеса, спросила она. Мы немедленно приняли предложение и отдали деньги. Тут же во дворе появился рыбак. Он распахнул длинный, до пят, брезентовый плащ, где подмышкой висел огромный лосось, головой касаясь земли. Лосось сразу перекочевал в руки нашей товарки. Она унесла его в кухню и вынесла полиэтиленовый прозрачный мешок, залили в него воду из крана, размешала в ней сахар и соль в только ей известной пропорции.
Что дальше делали с рыбой мне неизвестно, но утром третьего дня мы получили солидный, как большой оксфордский словарь, квадратный пласт бледно-розового лосося. Мы отрезали по листочку – они растаяли с хлебом во рту, вкус был действительно изумителен, нежен, неповторим.
Спозаранку я теперь бегал к ларьку, покупал бутылки свежайшего рижского пива, такого же свежего, ещё не остывшего, белого хлеба и возвращался к себе. Пиво и хлеб с маслом и ломтиками слабопросоленного лосося составляли отныне наш завтрак. Лена, впрочем, пиво не пила, но бутербродам должное отдавала. В обед мы перекусывали в кафе, а ужинали запасёнными в том же ларьке молоком, сметаной, кефиром и творогом. Всё здесь, в Латвии, было вкусным и свежестью поражало.
«Вот где ещё живо тлетворное влияние запада», – говорил я Лене казённо, забыв про советский патриотизм. В самом деле. Творог здесь, как и сметана, как и кефир, ни единого разу кислятиной или сгоревшимся запахом не отдавал. Всё было, как в детстве, из-под коровы, домашнее. Подобного я не встречал ни в нашем Луганске, ни даже в столице – Москве.
… К горю горькому нашему, мы побаловались лососем только неделю, хотя его хватило б и до конца. Не смогли его от мух уберечь, несмотря на то, что следили и плотно в марлю укутывали, и хранили в погребе у хозяев. На восьмой день, достав утром кусок, я обнаружил с краю на нем беленькую личинку. Вот когда пожалели, что не было холодильника. Край можно бы и обрезать, но стало противно и пришлось выбросить довольно приличный кусок и снова переключиться на жареную картошку и варёную колбасу и сосиски, что, в общем, с пивом тоже хорошо сочеталось.
… но воспоминания о пропавшем лососе ещё долго бередили душу.
Отсюда не следует, что чревоугодие занимало все наши мысли. Нас больше манили море, дюны и лес. Накупавшись, наплававшись, мы шли к соснам, в лес, пропитанный солнцем насквозь. Блики яркого света пробивались сквозь кроны деревьев и ложились прихотливым узором на мягкий бурый ковёр мха и хвои. Там и сям изо мха вылезали зелёные кустики ягод, но самих ягод не было.
Разомлевшие от жары и дурманящего запаха хвои, выстилали мы ложе на мху и сливались в единое целое, растворяясь друг в друге.
… Вдруг шорох рядом в кустах заставил нас вздрогнуть и встрепенуться. Лена открыла глаза и рассмеялась. Я повернул голову: ёжик, перебиравший лапками до того по шелестящим хвоинкам, замер, застыл, словно вкопанный возле кустика перед нами, оборотив к нам свою острую мордочку с любопытными глазками.
Я чуть шевельнулся – ёжик неспешно засеменил и скрылся в кустах. Вот умора!
… Корма и нос затонувшего корабля с первого дня нас тянули, притягивали. И вот мы решились и пошли в манящую даль. Пляж оставался широким и плоским, гряда дюн по левую руку от нас понижалась, дюны мельчали, становились размытей, положе, а за ними стоял лиственный лес.
Останки погибшего корабля вблизи не показались нам романтичными. Перелом в середине уже засосало в песок. Чёрная, проржавевшая местами корма вздымалась выше двухэтажного дома. В сторону моря стремился чёрный стальной нос, но в море уйти он не мог и вместо этого уходил круто в небо. Волны перекатывались через занесённый песком перелом, захлёстывали часть палубы на корме и носу и выливались через иллюминаторы, изъеденные ржёй и потерявшие всякую форму. Все палубные надстройки снесло то ли штормами, то ли туземные жители их растащили для хозяйственных нужд, и ничего интересного в мрачном остове парохода решительно не было. Невозможно было даже решить, с каких времён торчит здесь безрадостный памятник безумному человечеству – со второй мировой войны или с первой.
Звал к себе и лиственный лес, и в другой уже раз мы, отправившись в ту же сторону, свернули в него. Одеты мы были по пляжному, то есть почти неодеты совсем, и едва окунулись в сырую прохладную тень осин и берёз, как столб комаров, атакуя, закружился над нами. Верней, надо мной. Лену они почему-то не трогали. В меня же с остервенением впивались со всех сторон света. Я хлестал себя пучком сломанных веток, но это их не пугало ничуть. Они гибли десятками, но их натиск не ослабел. Я притворно обиженно, держа Лену за прохладную руку своей горячей рукой, возмущался:
– Но почему они атакуют только меня, а на тебя даже и не садятся? А-а, понятно. Ты хладнокровная, а они пьют только казачью горячую кровь…
Я пытки не выдержал и бежал из лесу к морю.
Мысль в лес этот проникнуть однако мы не оставили. Только с другой стороны, не от моря, а от посёлка. На сей раз мы оделись, как следует, и даже лица и руки смазали маслянистой жидкостью, отпугивающей комаров. Мы вошли в лес и углубились в него. Было сумрачно. Солнце не просвечивало сквозь гущу листвы, даже не падало пятнами. Но мы шли вперёд, шли, взявшись за руки. И лес неожиданно расступился, открыв солнечную поляну. Солнце лежало на зелёной траве, на стене леса за нею, но поляна не показалась радостной и весёлой. Какой-то загадочной, сумрачной даже казалась она. Против нас на другой стороне, прижимаясь вплотную спиной к стене леса, стоял белый дом, большой, двухэтажный, с кое-где обвалившейся штукатуркой, обнажившей старые красные кирпичи. В доме зияли провалами окна и двери без переплётов, окладов и рам, крыши не было тоже. Но и руинами это не назовёшь – перекрытия были, и стены хорошо сохранились, и в этой сохранности стен, перекрытий в глуби мрачного леса было нечто и вовсе уж жутковатое. Может с войны тут засели эсэсовцы, и сейчас в проёмах появятся люди в чёрных мундирах с автоматами у живота. Или "лесные братья" до сих пор в нём обитают – от них тоже пощады не жди!
Я хотел подойти к дому поближе, заглянуть внутрь его, но Лена за руку потянула меня:
– Пойдём, мне страшно, – и мы ушли.
А мазь дала знать о себе – мы чуть было не задохнулись. Коже тоже ведь надо дышать!
Сынишка предприимчивой ленинградки, изготовившей великолепнейшего лосося, – миловидный, красивый мальчонка, повсюду совал любопытный свой нос и изводил нас вопросами с прелестной неподражаемой интонацией растягивая слова: «Ска-ажите, па-ажалуйста, что это такое?» или: «Ска-ажите, па-ажалуйста, что это вы делаете?»
Лёжа днём с Леною на кровати и заслышав его, мы смеялись, а вдруг он в дверь к нам сейчас постучит и, застав нас в таком положении, спросит ангельским голоском: «Ска-ажите, па-ажалуйста, чем это вы там сейчас занимаетесь?
… В одно из очередных воскресений к ним приехал на "Волге" отец. Они зашли к нам и пригласили прокатиться с ними на запад к знаменитому в Латвии бальнеологическому курорту (как водится, названье забыл), известному целебной минеральной водой.
… И вторая ленинградская дама тоже с нами в машине поехала.
Мы проехали мост через Даугаву и помчались без остановок по великолепной пустынной дороге без привычных трещин и выбоин мимо небольших аккуратных полей, перелесков, убегавших назад ухоженных хуторов, чистых маленьких городков. Въехав в лес у границы республики, мы попали прямо к источнику. Вода изливалась из трубки у валуна на уровне груди человека.
Разом дверцы все распахнулись, и женщины, умиравшие буквально от жажды после долгой езды, ринулись со стаканами к ней, предвкушая колкую свежесть щекочущих нёбо, язык пузырьков минеральной воды вроде боржоми, нарзана…
… я выжидал.
Вот стаканы наполнены, и милые спутницы их разом подносят, как водку, ко рту, залпом пьют… и выфыркивают, как по команде, обратно, и ещё долго отплёвываются слюной.
В общем, женщины, как и я когда-то, по наивности полагали: раз вода минеральная, то она газирована и вкусна. В общем, я то тоже об опыте с "лугелой" забыл, но подсознание видно меня удержало от поспешного шага.
Я с притворным участием выпытываю у женщин о впечатлении от чудесной воды, но дамы об этом молчат – сам попробуй.
… Дудки! Пробовать не хочу. Видел сам, как плевались.
… Одна, не выдержав, проговаривается: «Фу, гадость какая!»
Утолив не жажду, а любопытство, мы поворачиваем назад. Та же дорога, та же Даугава впереди перед нами. Мы въезжаем на мост, и я из окна любуюсь городом Ригой, строгим чётким её силуэтом, островерхими крышами старых домов, шпилями Домского собора и ратуши. Слава богу, фермы моста справа от меня заслоняют дикую глыбу высотного здания, не вяжущуюся никак с изящным профилем старого города. Обезобразив Москву, Сталин сумел "подарить" безвкусного монстра и Риге.
… В Домском соборе мы с Леной уже побывали. Помещение длинное, узкое, уходящее в высоту. Пред глазами оргáн. Неземные звуки сотен, наверное, труб возносятся к небу, к Всевышнему. Я потрясён. Я ведь слышал орган только в записи на пластинках. И вот он, здесь, наяву. Нечеловеческое творение… Нечто над ним, надмирная дивная музыка – нет выше её! Исполняют Свиридова. А я ничего о нём и не знал. И подумать не мог, что и сейчас сочиняют бессмертное…
… Всё чаще мы с Леной выбираемся в Юрмалу на концерты в открытом небу филармоническом зале. Навесом прикрыта лишь сцена. Но это нам нипочём: есть свитера и часы полного растворения в музыке…
В один из приездов оркестром дирижирует Максим Шостакович, сын того, знаменитого. Позже, когда он не вернётся с зарубежных гастролей, газеты начнут мазать его чудовищной грязью, называть бездарностью, невесть что о себе возомнившей.
Мне трудно судить за давностью лет о степени его мастерства. Но девственное ухо моё испытало наслаждение подлинное. Оркестр звучал превосходно, и вместе со звуком, которым управлял Шостакович, вздыхала, тосковала и радовалась, взмывала и опадала душа.
… бездарностью Максим Шостакович, во всяком случае, не был.
Поездки на запад то в Ригу, то в Юрмалу следовали одна за другой, но хотелось взглянуть и на то, что дальше нас на востоке.
… Мы забрались в проходящую электричку и проехали в ней до конца железной дороги. Сосновые леса вскоре исчезли. Пошли зелёные сочные заливные луга. За ними – сплошной полосой, их отделяя от моря – лиственный лес. Это Царниково.
Поезд медленно, редкий такт отбивая на стыках, проезжает над Гауей. Неспешно течёт в нём к лесу вода. А над ней то с одной, то с другой стороны склоняются кроны отстоящих далеко друг от друга деревьев. В голубой воде мимо их отражений плывут белые облака.
Вся зелёная неоглядная ширь, весь простор до самого неба и реки тусклое зеркало, и стволы, ветви, листья недвижные в ней, и ленивая тишина и не жгучее солнце вызывают в нас ощущение бесконечного спокойного счастья.
– Какие прекрасные места, – говорит Лена в восторге.
И я ей поддакиваю:
– Да, Земля наша – чудо.
Саулкрасты – конечная остановка. За невысоким станционным строением сразу лес. Огромный, сосновый. Сосны в нём вековые. Тёмная в сумраке бронза стройных стволов устремляется ввысь, их вершины сомкнулись и, раскачиваясь, гулко шумят. Сквозь шатёр густой хвои вдруг брызнет неширокий веер длинных лучей и ляжет жёлтым пятном на опавшую хвою. Через неё, эту хвою, пробились повсюду кустики голубики. Мы рвём ягоды, горстями отправляем их в рот. И с удивлением я узнаю, что нет больше во мне отвращения к ягоде, которой объелся в сорок втором военном году.
Мы делаем кульки из газеты – навыки военных лет не забыты – и набираем в них синие ягоды до краёв. И дальше – к морю, напрямик через лес.
Лес сразу обрезался – ни опушки, ни подлеска. Невысокий обрыв, под ним – груды больших валунов. Солнце скрылось за низко нависшими тучами, и открывшийся вид очень суров. Лес нахмурился. Волны мрачно, валами, набегая на тёмные глыбы, бьются в них, взбивая белую пену и взлетают фонтанами брызг. И вокруг никого – только море и лес за спиною, валуны и невысокие скалы вдали. Всё вокруг неприветливо, дико, тревожно и… красиво первозданной своей красотой. Как же мир наш прекрасно разнообразен, и какие противоречивые чувства он в нас – захочет и всколыхнёт?! И как же мы на его красу не откликнемся, как же можно его не любить и не славить?
И на ум тотчас же приходят стихи, мне Леной, уже изучившей мой вкус, предложенные недавно:
По-моему
         ничего
               более нет прекрасного,
чем то,
      что столько всего
                     существует на свете разного…
… Отпуск летел к концу. Деньги тоже. Мы едем в Юрмалу на последний концерт, и я решаю чуть-чуть сэкономить. Покупаю билеты до Риги, садясь в электричку до Юрмалы. Авось до Риги пройдёт контролёр, и тогда можно дальше ехать спокойно. Однако до Риги контроль не прошёл, и за Ригой для спокойствия уже не было места. Оставалось надеяться, что и дальше контроля не будет. Но надежда продержалась ровно минуту. Едва поезд тронулся от перрона, и за окном поплыла Рига назад, как в вагон с двух сторон вошли контролёры, и бежать от них было некуда.
Я обречённо протянул им билеты. Было страшно неловко, стыдно, надо прямо сказать. Лена тоже от стыда умирала.
– Но билеты только до Риги, – сказал проверяющий.
– Мы в Ригу и едем, – с напускным спокойствием ответствовал я.
– Да, но вы в Риге не вышли…
– Как! – воскликнул я с удивлением. – Разве Ригу проехали?
– Только что…
– Как же так, – растерянно развёл я руками, – как же так мы её прозевали? Заговорились и не заметили остановки…
Мне не поверили и пытались оштрафовать. Это было бы катастрофой. И я убедительно стоял на своём и отговаривал железнодорожных служителей от такого безрассудного шага. Мы оставались совершенно без денег. Правда, билеты на самолёт до Луганска лежали в кармане моего пиджака, но ведь нам надо было прожить ещё несколько дней, да и Лена хотела кое-что для Димульки купить, в день отлёта походить в Риге по магазинам.
Красноречие ли моё или веские доводы убедили служителей, но штрафовать нас не стали. Помнится только, что нам настоятельно посоветовали на ближайшей же станции пересесть в поезд до Риги.
… мы, конечно, из вагона не вылезли и доехали до конца, памятуя, что два снаряда в одну воронку не попадают… Хотя, чем чёрт не шутит… И такое бывает.
… С рассветом, собрав чемоданы, мы намеревались уже двинуться пешком через лес, попрощавшись с хозяином и сухонькою старушкой, как тот остановил нас во дворе, из гаража вывел "Москвич" и предложил подвезти нас до станции. Мы, конечно, не противились этому и доставлены были прямо к вагону. Мы ещё раз простились с любезным хозяином и полезли в вагон.
В Риге, бросив в камере хранения вещи, мы отправились шляться по магазинам. И, прежде всего в "Детский мир", где, как дети, полчаса проторчали перед витриной. Там, в эркере за стеклом, на вращавшемся круге в секторах, отгороженных тонкими стенками, механические куклы разыгрывали сценки из "Золотого ключика". Буратино под присмотром кота Базилио и лисы Алисы на "поле дураков" лопатой копал ямку, чтобы посадить в неё золотую монетку. Карабас Барабас гнался за Пьеро, не замечая, как наматывается на ствол его длинная борода. Черепаха Тортилла выплывала из болота, и Буратино получал от неё золотой ключик. Но особенно смешил сам Буратино в секторе, где Мальвина поила его за столиком чаем. Стоило ей на секундочку лишь отвернуть своё милое личико, как Буратино, все наставленья забыв, хватал чайничек и, голову запрокинув, начинал пить прямо из носика. Обернувшись, Мальвина укоризненно грозила ему своим пальчиком, он сконфуженный отставлял чайник в сторону, но едва Мальвина от него отворачивалась, как он снова чайник хватал и… всё повторялось сначала.
… секторы медленно проплывали перед толпой у витрины, а она всё стояла, стояла… Заворожённо.
Луганск августа месяца встретил нас Димочкой и… жарой. Мальчишечка за месяц заметно подрос и нас не забыл, как я когда-то маму в возрасте более зрелом.
Спустя несколько дней мы, наконец, навестили Погарцевых. Они всем семейством гуляли у себя во дворе. Борис с безмятежной улыбкой сидел в коляске – ему исполнился год. Аня на одной ножке скакала вокруг своей старенькой бабушки – матери Жени.
Было приятно видеть благополучную радость этой симпатичной и духовно нам более близкой, чем все остальные, семьи.
… Я написал заявление на имя директора с доводами против моего исключения из очереди на жильё… И невольно опять попал в поле зрения Сереченко. Следствием чего стал разговор, случайным свидетелем которого я оказался.
Приоткрыв дверь в кабинет, я увидел в пустой комнате Никифора Николаевича и Сереченко, стоящих у начальственного стола. Я задержался и не вошёл. Разговор шёл к концу, и сути его я не знал, но из последних слов заключил, что Сереченко хотел забрать меня из отдела. Это выглядело не весьма хорошо: распоряжаться судьбой человека, не сказав ему ничего. Я даже немного обиделся и лишь позднее понял, что это всего лишь привычка, далеко не из лучших, воспитанная практикой жизни партийных верхов.
Толстых возражал. Тогда Сереченко раздражённо бросил ему:
– Но я дам вам вместо него другого работника!
На что Никифор Николаевич возразил словами, бальзамом пролившимся в душу мою:
– Нет, это не то. Платонов – это Платонов.
Сереченко пожал плечами и вышел, не заметив меня.
… чего грешить, было очень приятно услышать отзыв такой о себе. А куда собирался пристроить меня на сей раз Сереченко, я не спросил. Толстых хранил же молчание.
… Осенью – предвыборная кампания, и меня, освободив от пропагандистской работы, назначают агитатором в общежитие культпросветучилища.
Между прочим, в пропагандистской работе вышел случай курьёзный. Не у меня.
Перед обеденным перерывом в назначенный день все пропагандисты собирались до выхода в вестибюле, вместе выходили из института и уже потом расходились, разъезжались в разные стороны. Среди нас был старший научный сотрудник лаборатории управления горным давлением Плетень, огромного роста медлительный человек, косноязычнейший тугодум, по первому впечатлению…
И вот, при проверке нашей работы партбюро озадачилось – в бригаде, где должен бывать был Плетень, его ни разу не видели. Хотя, должен сказать, он всегда уходил в свою сторону.
На партийном собрании его призвали к ответу… Плетень за трибуной, весь красный, невразумительно, с трудом подбирая слова, доказывал, что он в бригаду ходил.
– Но в бригаде вы не были. Куда же вы ходили? – спросил его секретарь партбюро Шевченко Виктор Сергеевич.
Ничего внятного на это Плетень ответить не смог.
… и возникло у нас подозрение, что он попал не туда и ходил в постороннюю совершенно бригаду, в первую, на которую случайно набрёл.
Тут ему учинили настоящий допрос: что же это всё-таки за бригада, чем занимается, где? Плетень плёл нечто путанное, из чего нельзя было понять ничего.
В общем, так порешили: он ходил не туда, куда надо, и под хохот собрания ему вынесли выговор и отстранили от этого дела.
Вскоре после собрания Плетень поехал в Днепропетровск защищать кандидатскую диссертацию в горном институте, где он состоял аспирантом заочно. Весь Гидроуголь следил ха исходом поездки. Заключались даже пари: есть бог или нет. Плетень диссертацию защитил – бога нет!
… В отдел пришло приглашение ВЦНТИ[10] на конференцию по научно-технической информации в Караганде. Выбор Толстых пал на меня, и я полетел самолётом в Караганду (через Москву, разумеется).
В Москве было не холодно, в Караганде же стоял лёгкий мороз. Город произвёл хорошее впечатление тем, что в нём не было мешанины новых строений и неказистых частных домов. Линия железной дороги разделила этот плоский город в степи на две части и отделила море частного сектора с терриконам шахт позади от нового города. Причём в нём не было смешения стилей. У железной дороги – огромный квадрат конструктивистских построек тридцатых годов, прямыми бульварами расчерченный на кварталы. Много зелени (в смысле деревьев, газонов, кустов, зимою, само собой, – без листьев, заснеженных). Внутри кварталов настоящие скверы.
За этим квадратом, резкой чертой от него отделённый, – массив сталинского ампира сороковых-пятидесятых годов. И столь же резко отрезанный от последнего широким бульваром – хрущёвский задел одинаковых пятиэтажных коробок, уходящих в ровную степь. Через весь новый город пролегла главная улица ширины неохватной с двумя полосами асфальта, каждая рядов этак на пять или шесть. Между ними широкая лента газона; такие же ленты отделяют и тротуары с обеих сторон от проезжей дороги… И деревья, деревья по краям всех газонов и тротуаров…
Совсем близко к окраине города – город будет расти дальше в степь – новый центр. Это площадь необъятных размеров, её мне не с чем сравнить. С трёх сторон её – помпезные здания. Слева и справа – обком и Совет. В глубине, подавляя величием, восьмиэтажный дом совнархоза, построенный нынешним министром угля Братченко в бытность его председателем Казахского совнархоза. В отличие от луганских коллег он не враждовал с партийными органами и работал в тесном контакте с главой ЦК партии Казахстана, ещё не товарищем, а просто Леонидом Ильичём Брежневым.
… А перед зданием совнархоза возвышалась гигантская статуя Ленина, чуть ли не в половину его высоты. Вид на главную улицу и на город за ней для вождя был открыт.
Размах улиц, бульваров, газонов поражал меня, радовал: не одним днём живут, как в Луганске, а с расчётом на будущее. Придёт время и мы, как на Западе, задохнёмся от потоков машин. Но в Караганде заторов не будет.
Удивляла молодость всех деревьев и в скверах конструктивистов, и на бульварах сталинских и хрущёвских частей – не выше метров пяти. Мне объяснили: на глубине восьми метров под городом залегает плита песчаника. Как только корни деревьев упрутся в неё, так дерево начинает сохнуть и гибнет. Вместо него тут же высаживают молодое. Потому и нет здесь очень высоких и старых деревьев.
… Конференция проходила в одном из залов бывшего совнархоза. Выступавшие рассказывали, как поставлено дело в их институтах, какие трудности возникают в работе, что, по их мнению, следует изменить. Ничего особого в выступлениях не было. Запомнился лишь зав. отделом одного из ленинградских научно-исследовательских и проектно-конструкторских институтов. В нём ещё с довоенных времён был директором Шверник, брат того Шверника, что после смерти Калинина стал Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Сей неглупый директор, понимая значение информации и используя положение брата, довёл штаты отдела информации до ста человек. Отдел взял на себя всю подготовительную работу по научным изысканиям и проектам. Ведущим сотрудникам института клали на стол все сведения о результатах всех научных работ во всём мире, обо всех патентах в интересующих тех областях знания.
В итоге время проведения научных работ, разработки проектов сократилось в два раза, а качество возросло. Словом, здесь было многое из того, о чём мы позднее узнали из книг Смелякова, Терещенко о Соединённых Штатах Америки.
Конференция закончилась принятием рекомендаций, которые ни одно из ведомств и министерств не потрудилось принять даже к сведению.
… В перерыве межу заседаниями съездили на экскурсию на ближайшую гидрошахту. Всё было почти так же, как на "Полысаевской Северной" в Ленинске Кузнецком. За десть лет никаких изменений. Даже гидрозабойки шпуров не было.
Я вылетел в Москву и прилетел утром в субботу и посему решил на день задержаться в столице. В вестибюле западного крыла гостиницы "Россия" (остальная часть только строилась) было пусто – хоть шаром покати. Я спросил, есть ли свободные номера, и услышал ответ неожиданный: «Сколько угодно». Цена суток в двухместном номере такого класса гостиницы оказалась почти смехотворной – два пятьдесят, но и эта сумма при нищенской зарплате моей меня отпугнула, её бы не оплатили, остановка в Москве предусмотрена не была… Ощутив себя в неоново-пластико-вом солнечном здании на самом социальном низу, я поехал к Самородовой Зине в её собственную квартиру в Кузьминках, купленную на деньги, заработанные на шахте. Зная, что у неё растёт сын, не видавший отцовской заботы, я купил ему вполне приличный подарок – заводную машинку, и поехал к Зине с бутылкой вина. Переночевав у Зины, поболтав о делах и общих знакомых, я вылетел в воскресенье в Луганск. Там уже ждала меня агитаторская работа.
Два раза в неделю по окончании рабочего дня я шёл в закреплённое за мной общежитие. Оно было рядом, через дорогу за институтом ПТИМАШ[11].
… Комендантша обходила комнаты общежития и сгоняла в красный уголок всех жильцов и жилиц, попадавшихся под руку. В первый раз набралось до тридцати человек, в основном лица женского пола, среди них две очень красивые девушки. Красавицы очень нас вдохновляют, и я постарался. Трафаретов и штампов я избегал, говорил человеческим языком, ничего общего не имеющим с языком речей наших вождей, с языком газет, лозунгов и плакатов. Старался выбрать из событий недели самые интересные, живые, недоговаривая чего-то при этом, надеясь вызвать вопросы. И вопросы последовали. Это уже кое-что…
Не секрет, что подобных собраний, как чёрт ладана, избегают. Каково же было моё удивление, когда в следующий мой приход я увидел знакомые лица и те оба прелестных девических лица, на которые так приятно смотреть.
Как немолодой молодой человек я, конечно, не мог стать предметом внимания. Стало быть, им понравилось, что и как я говорил.
… с тех пор два месяца кряду, до выборов, очаровательные красавицы стали непременными участницами наших бесед. Прелесть какая!
Сведения об этих беседах я регулярно и аккуратно записывал в журнал в агитпункте, памятуя, что чёткое соблюдение формальностей немаловажно при оценке работы. Да и часто формальности помогают в работе, как матрицы, организуют её, если, понятно, формальности – не формализм.
Мою добросовестность быстро заметили, объявили мне благодарность, вручили почётную грамоту. Этим дело не ограничилось. Добросовестность привела и к последствиям…
… В ноябре Ляля Неронова с Мишенькой уезжала на жительство в Киев. Муж уговорил её вернуться к нему, и она решила попробовать. На проводах были мы с Леной и добродушный огромный бородач Семисенко. Рядом с ним Ляля выглядела маленькой девочкой. Глядя на них, я подумал: «Возле такого богатыря маленькой женщине должно быть очень уютно».
Приехал Эрик Гудкин. Ляля с Мишей, Александра Михайловна, Лена и я втиснулись в его "Москвичок" и поехали на вокзал.
… из окна Ляля помахала нам ручкой и поплыла над перроном. А мы с Александрой Михайловной долго смотрели вслед уходящему, ушедшему поезду. Дай бог ей удачи!
… В один из первых дней декабря меня вызвали в кабинет к Сереченко. Кроме него в кабинете за приставным столиком сидел секретарь партбюро. За это столик и меня сесть пригласили напротив секретаря.
– Владимир Стефанович, – обратился ко мне Сереченко, первому секретарю обкома партии Шевченко Владимиру Васильевичу требуется внештатный помощник. Его задачей будет приходить раз в неделю в обком партии, рассматривать письма и жалобы, поступающие на имя первого секретаря. Вы не согласились бы взяться за это? В остальные дни недели вы будете работать, как всегда, в институте.
Я без промедления ответил:
– Согласен.
Это слово вырвалось у меня даже прежде, чем я успел о чём-либо подумать. Возможно, инстинктивное стремление быть ближе к власти, узнать нечто новое, интересное, познать стороны жизни мне дотоле неведомые подтолкнуло меня на такой мгновенный ответ.
– Хорошо, – сказал Алесей Александрович, – договорились. Но пока о нашем разговоре ни слова. Когда надо будет, вас известят.
Через несколько дней мне позвонил помощник Шевченко Горянский, назначил день и час когда я должен придти к нему в обком партии, предупредил, чтобы я захватил с собой заполненную анкету и автобиографию.
… Горянский принял меня весьма холодно, нелюбезно. Деловито просмотрев мои бумаги, он задал несколько вопросов и, отпуская меня, сказал, что пока ничего не решено и что о нашем разговоре я не должен никому говорить.
– Как всё решится – вы узнаете, – напутствовал он меня.
Обо всём происшедшем я рассказал Лене во время прогулки. Мы бродили возле Дома техники, и тут у меня впервые мелькнула корыстная мысль, которую я сразу же и высказал Лене: «Если я буду поближе к обкому, может быть и квартирный вопрос разрешится полегче». И мы размечтались, как хорошо жить в отдельной квартире, не завися ни от кого… О сделанном мне предложении я рассказал и маме. Она только и вымолвила: «Дай-то бог!»
Время шло, но звонка от Горянского не было. И лишь в самом конце декабря мне позвонили и пригласили зайти к зам. зав. отделом угольной промышленности обкома партии Ершовой Галине Сергеевне. Я не понимал ничего.
… Зайдя в кабинет Ершовой, я сразу же заметил у неё на столе те бумаги, которые я оставил Горянскому. Встретив мой взгляд, Ершова улыбнулась неопределённой улыбкой:
– Мы перехватили вас у Горянского, – и далее продолжала: – У нас в отделе появилась вакансия.[12] Не хотите ли вы стать штатным работником обкома партии?
Боже, кажется небо обрушилось мне на голову. Я чуть не подпрыгнул, но вовремя удержался.
А Ершова всё говорила:
– Я просмотрела ваше дело. Вы подходите нам. Кстати, а доклады вы писать умеете? У нас ведь тут писать много приходится.
Я вспомнил, что летом доклад Караченцеву написал и без зазрения совести твёрдо сказал:
– Умею. Писать приходилось.
– Так что вы скажете на моё предложение? – спросила Галина Сергеевна.
Тут я был осторожен:
– Это так неожиданно. Мне надо посоветоваться с женой.
– Ну что ж, посоветуйтесь. Только недолго. Завтра я должна знать ответ. И вот ещё что. Это пока предварительный разговор. Неизвестно, как решит бюро. Потому пока никому ни слова.
– Хорошо. Я вас понял, – ответствовал я.
У меня не было ни минуты сомнения: «Я согласен». Но поспешность была бы тут ни к чему, зачем обнажать свою радость?
… Лена высказалась за переход на работу в обком, и на следующий день с утра я позвонил Галине Сергеевне: «Согласен». «Теперь ждите», – ответила она в трубку.


[1] Струговые установки, скопированные почти один к одному со стругов на шахтах Федеративной Германии, в Донбассе пошли превосходно. И все, кто занимался их разработкой, денежных затруднений не знали. Было б здоровье – обязательно бы перешёл, там у "неостепенённого" старшего научного сотрудника с премиями в течение ближайших пятнадцати лет, не считая командировочных, в среднем ежемесячно до трёхсот пятидесяти рублей выходило, а у руководителя группы – поболее. Так что, берегите здоровье!
[2] Центральный научно-исследовательский институт технической и экономической информации.
[3] Теперь, если название не изменили, город Стаханов.
[4] Универсальный десятичный каталóг.
[5] Зал для настольного тенниса находился в подвале; помещения, выделенные для печатной машины, располагались возле него.
[6] Они до сих пор ещё ни одной заявки не подали.
[7] Человеку свойственно ошибаться.
[8] И не мудрено – печатали-то с купюрами.
[9] Карл XII, раненый в ногу в ночь накануне Полтавской битвы, не покидал поля боя.
[10] Всесоюзный центр научно-технической информации.
[11] Проектно-технологический институт машиностроения Минжелдора СССР.
[12] Вакансии даже две появилось. На вторую требовался экономист-угольщик: Витю Мирошниченко отправили директорствовать в Украинский филиал научно-исследовательского института планирования и нормативов (НИИПИН) Госплана СССР.
 
 
  Сегодня были уже 39 посетителей (44 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно