1 9 6 0 г о д
Суд был назначен на вечер в один из первых дней января. С шахты меня и шахтёров с моего участка, битком набившихся в шахтный ПАЗик, привели в Александровск как раз к началу судебного заседания. Но Буданова не было среди нас. Накануне суда он с шахты рассчитался внезапно, выписался в милиции и отбыл в неизвестном нам направлении, точно так же как Витя Мирошниченко два года назад.
Шахтёры заполнили маленький зал Александровского суда, рассевшись на скамьях. Я сел на передней из них, полагая, что это и есть скамья подсудимых, ибо кроме означенных, никаких других скамеек не было в зале. Но сел не один, рядом со мной примостились рабочие, которым в зале мест не хватило. Словом, меня не отделили от публики. Вроде и не скамья подсудимых…
Началось судебное разбирательство. Зал встал, когда на помост вышли судья и два заседателя, по виду похожие на рабочих. После того как зал сел, они тоже уселись за длинным столом на своём возвышении. Секретарь суда, спустилась сбоку по лесенке и пристроилась за столиком перед настилом, и сразу начала, не прерываясь, писать – протокол, очевидно. Слева от меня за маленьким столиком восседал прокурор в прокурорском мундире, справа – за таким же столиком маленький человек в штатском костюме, мой адвокат Шапиро.
Первыми допрашивают свидетелей. Рабочие рассказывают всё, как было и даже, выгораживая меня, чего не было. И про закрещённую выработку (было), и про то, что вход выработку был досками для прочности в два ряда зашит (вторых досок не было), и про строгий запрет заходить в закрещённую выработку (было), и про разговор на вентиляционном штреке и предупреждение не вздумать лезть за костюмом.
Допрос закончился, прокурор встал, произнёс короткую речь, суть которой сводилась к тому, что я нарушил известный пункт (он назвал номер) Правил Безопасности и должен понести наказание. Не помню, чтобы он указал вид наказания или требовал меня свободы лишить.
Затем выступил адвокат. Не отрицая очевидного факта, он сделал упор на смягчающие вину обстоятельства: отсутствие опыта работы на газовой шахте, неудовлетворительное обеспечение участка вентиляционными трубами, самовольный заход пострадавших в закрещённую выработку, несмотря на строгий запрет. В заключение он просил суд приговорить меня к наказанию, не связанному с лишением свободы.
И вот подсудимому предоставляется последнее слово. Я был краток: произошёл нелепейший трагический случай. Я признаю себя виновным в нарушении названного пункта ПБ, в том, что не сделал всего, чтобы предотвратить происшедшее. Но в гибели людей виновным себя не считаю, так как мониторщик нарушил наряд и строжайший запрет. Гибель остальных уже следствие этого нарушения. Горный мастер погиб, исполняя свой долг. Я заслужил наказание, но надеюсь, что суд не видит во мне преступника опасного для общества, от которого общество следует оградить. Я прошу суд вынести мне приговор, не связанный с лишение свободы.
… Суд удалился на совещание.
В зале поднялся гомон, шум – я сидел безучастный ко всему, ожидая решения моей судьбы.
Через несколько минут судьи вошли. «Встать, суд идёт», – возгласила молоденькая секретарша. Все встали, и в зале стало тихо необычайно. Судья повторяет обстоятельства происшедшего и перечисляет статьи Уголовного кодекса Украины, по которым я привлекаюсь к ответственности. Незначащие слова пролетают мимо ушей, да я и не пытаюсь вникнуть в их смысл.
Наконец: «Именем Украинской Советской Социалистической Республики суд постановляет: приговорить гражданина Платонова Владимира Стефановича к одному году лишения свободы».
Эти слова тоже меня лишь царапнули: всё. Я сидел отрешённый, опустошённый, бездумный. Суд ушёл. В зале снова все зашумели. Ко мне подошёл Шапиро и объяснил, что в течение пяти дней я могу обжаловать решение районного суда в суде высшей инстанции, то есть подать апелляцию в областной суд. Если я не подам апелляцию, то через пять дней буду взят под стражу.
– Намерены ли вы подавать апелляцию, – спросил Шапиро.
– Конечно, – ответил я.
– Тогда подъезжайте ко мне с утра, и мы составим её.
– Хорошо.
Я не знаю, как я вышел из зала, как очнулся на длинном заднем сиденье, зажатый рабочими. Может быть, они меня вывели и усадили. Я сидел между ними, как бесчувственный истукан. Автобус тронулся и задрыгал по выбоинам в асфальте дороги. Внутри машины темно, лишь землёй отражённый свет фар обрисовывал очертания круглых голов на фоне подсвеченных стёкол. И поверх этих голов спереди протянулась рука с бутылкой горлышком кверху, её перехватывает другая рука, бутылка, переходя из рук в руки, движется в мою сторону, и, наконец, эту початую бутылку водки суют в руку мне. Я сжимаю её, подношу к губам и, наклонив, начинаю пить прямо из горла. Я не чувствую ни запаха водки, ни вкуса, я пью её большими глотками, как воду пьют ртом пересохшим от жажды, и туманящуюся уже голову согревает теплом, нет, не мысль, а едва осознанное ощущение, что не враг я этим рабочим, что я свой среди них, и они жалеют меня. С этим ощущением я проваливаюсь в небытие.
… Наутро я у адвоката. Шапиро спрашивает меня, согласен ли я, чтобы он был моим адвокатом в суде второй инстанции. «Да», – говорю я ему. И снова меркантильная гадкая мысль сидит занозой во мне: «Если в районном суде заплатил двести пятьдесят рублей за защиту, то насколько же это дороже в суде областном». Боже, об этом ли думать сейчас, когда мне грозит тюрьма, заключение. Но именно это больше всего меня сейчас беспокоит. Я поиздержался совсем. После огромных денег, к которым привык я в Междуреченске, мне трудно войти в более сдержанную колею, к тому же Седьмая "Белянка" плана не выполняет, "на картотеке в банке сидит", денег нет, зарплату рабочим начальник шахты через райком партии добывает. Мне даже подъёмные выплатили не полностью, вторую половину выплаты отложив на потом. И сейчас меня преследует мысль, что вскорости мне жить будет не на что. И не думаю как-то, что деньги в тюрьме не нужны, накормят баландой бесплатно.
И я первым делом (не подавая, естественно, вида, что это волнует меня) осведомляюсь:
– Сколько я должен внести в кассу?
– Сто рублей, – отвечает Шапиро.
«Всего сто рублей», – радостно думаю я. Нет, определённо что-то сдвинулось в моей голове. Этому ли мне сейчас радоваться?
Шапиро составляет апелляцию. А я переспрашиваю, возьмут ли меня под стражу через пять дней?
– Нет, – говорит Шапиро, – после подачи апелляции до решения областного суда не возьмут. Ну а там, как решит суд.
И тут я веду себя недостойно.
– Леонид Миронович, – говорю я, – если областной суд склонится к тому, чтобы смягчить наказание, нельзя ли просить его о наказании условном, а не наложением вычетов из зарплаты. Я так сейчас стеснён в средствах.
– С судом не торгуются, – сухо отвечает Шапиро, и я пристыженный, умолкаю, вдруг осознав до какой же глубины падения я докатился. К счастью, Шапиро, похоже, тут же о словах моих забывает, не придав им значения. Так, вопрос – ответ. Иначе бы совестно было в глаза ему посмотреть. Но пронесло… Больше о деньгах впредь я не заикаюсь. Никогда в прошлом не придавал им решающего значения, и в будущем придавать тоже не буду. Словно чума, поразившая меня вдруг, так же внезапно меня и оставила. А положение моё в будущем более лёгким не станет.
Я вернулся в больницу, из которой на суд был отпущен, с намерением переждать ("перекантоваться") до областного суда. Но положение вскорости изменилось. Мою сострадательную добрейшую покровительницу отстраняют от руководства больницей, а главврачом назначают франтоватого молодого хлыща, который безжалостной рукой начинает очищать больницу от залежавшихся пациентов. Больные ругаются, спорят, но лицо главного равнодушно, бесстрастно. «Выписать!.. Выписать!.. Выписать!..» – приказывает он врачам, обходящим палаты. Похоже, он хочет выписать всех... Понимая всю шаткость моего положения, я и не пытаюсь с ним пререкаться, когда он останавливается возле койки, на которой лежу, хотя мне очень не хочется покидать этот беззаботный приют. Моя добрая фея (хотя и в летах!) начинает полушёпотом что-то горячо говорить ему на ухо, но он прерывает её: «Выписать!»
С закрытым больничным я появляюсь на шахте. Я не сдавал его с ноября – вот ещё почему у меня так туго с деньгами. Сейчас я больничный сдаю для оплаты, но к работе самовольно не приступаю, хотя и могу быть за прогулы уволен. Мне сейчас всё равно. А работать на шахте я не хочу и не буду.
От Шапиро я узнаю, что рассмотрение апелляции назначено на конец января, и уезжаю в Луганск, где наконец-то вспоминаю о Коденцове. К вечеру отыскав городок Щорса на окраине города, я заявляюсь к нему на квартиру. Я рассказываю ему обо всём, хотя в институте не могли не знать о несчастном случае на гидроучастке. Ноя говорю о суде и называю дату заседания областного суда, который должен решить мою участь.
«Постой, – говорит Лёша, я схожу к Валентину Игнатьевичу». Караченцев живёт, оказывается, тут же, на одной с ним площадке, и Лёша уходит к нему… Через минуту он возвращается:
– Пошли к Валентину Игнатьевичу!
Первым делом Караченцев упрекает меня за то, что я ничего не сообщал о делах на участке:
– Мы бы их сразу привели в чувство…
Но что сейчас говорить об этом… Выслушав мой рассказ о приговоре суда и о предстоящем рассмотрении апелляции, он обещает:
– Я поговорю завтра об этом с Худосовцевым.
Собственно, на этом наш разговор и заканчивается.
Через день или два Коденцов передаёт мне: «Худосовцев разговаривал с председателем областного суда. Думаю, всё будет нормально». Лёша вручает мне также протокол общего собрания института Укрнииуглеобогащения, с просьбой коллектива к суду предать меня на поруки этому коллективу. Вспомнили об инициативе Хрущёва, в Уголовный кодекс включённой, за не опасные для общества преступления по ходатайству коллективов в отдельных случаях преступников не отправлять в заключение, а передавать на поруки указанных коллективов для перевоспитания их. Подобное решение коллектива шахты № 7 "Белянка" у меня уже в кармане лежит.
… В день суда мы стоим с Шапиро в узком тёмном коридорчике перед двустворчатыми дверьми, за которыми заседает областной суд, и терпеливо ждём своей очереди.
31.10.97 23.06 29.09.04
В самом конце вызывают нас. Вернее, не нас, а одного Шапиро. Он входит и закрывает за собой дверь. Я, подпирая стенку, остаюсь один ждать в коридоре. Минут через десять выходит Шапиро. Довольный. И объявляет:
– Областной суд приговор Александровского суда отменил и приговорил вас к одному году лишения свободы условно с трёхлетним испытательным сроком. Это значит, – поясняет он далее мне, – что ели в течение трёх лет со дня вынесения этого приговора вы совершите проступок, за который будете снова осуждены, то этот год автоматически добавится уже безусловно к наказанию, определённому вам тем, новым, судом. Если же в течение трёхлетнего срока ничего подобного не случится, эта судимость с вас будет снята автоматически, и вы можете в анкетах писать: не судим.
– Что касается взятия вас на поруки, – продолжал мой адвокат, – то тут суд меня отчитал: причём здесь институт, Платонов же в нём не работает. Отдали вас на поруки шахтному коллективу.
… да, тут у нас вышел, что называется, перебор.
Я поблагодарил Леонида Мироновича, и мы распрощались.
… Итак, я остаюсь на свободе. Теперь когда возможность государственной заботы о моём пропитании благополучно меня миновала, надо было самому думать о будущем. Ясно, работать на шахте я больше не буду. И не только потому, что там легче всего непредвиденный случай может случится, который условный мог год превратит в безусловный. Просто я потерял интерес к своему рутинному делу. Вот если бы я был полный хозяин на шахте, не на этой, конечно, а на шахте приличной, если б мог сам всё решать… Но такая перспектива исчезла бесповоротно. С Нового года строительство почти законченной шахты Луганской заморозили на неопределённое время. И не быть мне главным инженером на ней. Ходить же в начальниках участков весь век – это уж слишком! Чувствовал я себя способным на большее. Только вот негде силы свои приложить. А масштабным хозяйственником мог бы я стать. Привлекала меня и журналистика. Опыт критических ярких статей уже был. Их хвалили, но публиковать не спешили. Полагаю, что слишком язвительны были и, хотя основ существующего строя они не затрагивали нисколько, но порядков, строем установленных этим, пусть слегка, но касались… А с самого низу начинать я не хотел. Городские, областные события интересовали меня лишь постольку поскольку… Всё решалось не здесь. Мне был нужен всесоюзный простор, но туда меня не пускали. И ещё мечта тлела – писателем стать. Первый опыт работы над рассказами в Междуреченске обескуражил меня. Сразу стало понятно, что писатель я никакой. Получалась завязка, описания иногда удавались, улавливал настроение, но что дальше делать с героями я не знал. Получалась такая скучища, что у меня самого от неё на пятой странице скулы сводило. Словом, писать я не умел. Обнаружилась полная неспособность построить сюжет. Не хватало фантазии. Сюжет, впрочем, можно добыть и в суде, и в газетной статье, фельетоне. Но ведь этого мало. Надо знать и людей на разных ступенях общественной лестницы, видеть, как ведут они себя в тех и иных обстоятельствах, слышать их разговоры, речь, а не из пальца высасывать всё. Надо быть хорошим психологом, в характерах разбираться, и как эти характеры в переменчивых условиях проявляются. Что я знал об этом о всём? Ничего. Лишь узкий мирок, где я жил. Жизнь познавал я пассивно, поверхностно, не погружаясь в глубины её. Авантюризма мне не хватало. Стало быть, жизнь следовало изучать, в неё погружаться, не избегать общества людей даже не очень приятных людей.
Правда, жизнь сама преподнесла мне такие уроки, которых я никогда уж не ждал… опыт накапливался, и, испытывая потребность высказать наболевшее, надежды я пока не терял.
И решил я податься в институт на работу, наука мне была не чужда, хотя, что буду делать там, чем заниматься, не представлял совершенно. Тем, что поручат… однако прежде чем поступать в институт на работу, надо было прежде уволиться с шахты. Дело это оказалось нелёгким. Начальник шахты отказывался меня увольнять, хотя после выхода из больницы я больше полумесяца к работе не приступал. Ехать снова к Караченцеву было мне неудобно, и так он главное сделал, зачем же беспокоить по пустякам, и я начал действовать сам. Отправился к Шалимову в трест. Идя по коридору к приёмной, на одной из дверей я увидел табличку:
ЮРИСКОНСУЛЬТ
ВОЛОКИТИН
и ниже имя и отчество. Эта надпись развеселила меня. Как раз для юрисконсульта фамилия подходящая, так и просится в книжку, и я решил к Волокитину заглянуть. Я открыл дверь и шагнул за порог.
Волокитин оказался весьма вежливым человеком, выслушав меня очень внимательно, он снял телефонную трубку, соединился с начальником шахты:
– Что вы развели там волокиту, немедленно рассчитайте Платонова.
– Можете ехать на шахту, – это он уже мне, – начальник шахты подпишет вам заявление.
Я поблагодарил Волокитина, откланялся, подивившись столь быстрому разрешению болезненного вопроса, ведь на шахте юридически могли меня удержать или потребовать, в крайнем случае, возмещения мной полученной половины подъёмных, но об этом я не думал тогда. Заручившись письмом директора Углеобогащения, я приехал на шахту и был мгновенно рассчитан. Мне оплатили даже те дни, когда я не ходил на работу без всякой причины. Это случилось второй раз в моей жизни, но на этот раз безосновательно совершенно.
После этого я отправился в Александровск выписываться и сниматься с воинского учёта. На обратном пути из Александровска в Луганск я увидел в автобусе на одном из передних сидений юную девушку, прехорошенькую настолько, что сразу даже оторопел, и тут же подумал: «Я никогда не прощу себе в жизни, если с нею не познакомлюсь сейчас».
Место рядом с нею было свободно, и я пересел на него и, преодолевая свою природную застенчивость, заговорил с ней. О чём? Я не помню. Только не о погоде. Это я себе давно запретил раз навсегда. Приехав в Луганск, возле гостиницы я пересел вслед за нею в городской автобус, это было мне по пути, да если бы и было не по пути, я всё равно бы за ней пересел, так она мне понравилась. Помню, она не хотела мне говорить, где работает, – перед этим я выведал у неё, что живёт она в Александровске и едет в Луганск на работу, – но я твёрдо решил всё разузнать и проехать до остановки, где она выйдет. Мы проехали по Советской мимо Углеобогащения, завернули на Оборонную. На Оборонной она и вышла на остановке у большого четырёхэтажного дома напротив места, где строилось здание нового большого кинотеатра, названного по завершению "Украина". Я вышел за ней. Тут уж ей ничего не оставалось, как признаться, что работает она парикмахером в парикмахерской в этом большом доме у остановки, где на одном углу почта, а на другом гастроном.
Договорившись о дне и месте следующей встречи, я проводил её до дверей парикмахерской. Солнце заходило за крыши домов, но было ещё очень светло. Мороз щипал щёки, снег свежо скрипел под ногами, и на белизне тротуара стояла тонкая девушка в чёрном пальто с нежным овалом лица в мехе шапки и воротника. Белые бархатистые щёки её с чудными ямочками чуть тронул лёгкий румянец – и вся она вызывала во мне безмерный восторг и ожидание радости необычного счастья.
В институт я уже опоздал и поехал в гостиницу. На другой день, девятого февраля, я был принят на работу старшим научным сотрудником в лабораторию гидроотбойки отделения гидродобычи Укрнииуглеобогащения с окладом в тысячу четыреста рублей в месяц. Завхоз Липп вручил мне направление в общежитие, а заведующий лабораторией Сыроежкин отпустил меня в военкомат и милицию для постановки на воинский учёт и прописки. С этими делами я задержался до вечера. Потом поехал в гостиницу, взял свой чемодан и отправился на поиски общежития, когда ночь уже легла на слабо освещённые улицы города, но белел снег и всё хорошо было видно. Сойдя с трамвая у пересечения улиц Советской и Оборонной, я повернул налево, как в институте мне объяснили, и пошёл по улице, продолжавшей Советскую за трамвайной линией на восток, но называвшейся уже Пятой Донецкой. Мне недостаточно хорошо объяснили, и когда я вышел на угол искомой улицы – Девятнадцатой линии, торцом к которой стоял одинокий кирпичный пятиэтажный дом в окружении маленьких частных домов, то попал в затруднение. Улица походила на деревенскую, только была для деревни широка чрезвычайно. По обеим её сторонам освещённые изнутри электричеством небольшие окошки в маленьких домиках бросали на снег прямоугольники уютного жёлтого света. И мне хотелось быстрее закончить блуждания и побыстрее улечься, заснуть. Я повернул направо по Девятнадцатой линии, как мне было указано, но ничего похожего на общежитие я там не увидел. И некого было спросить на совершенно пустынной улице. Я решил пройти дальше по ней, в поисках нужного номера, но и близких к нему номеров не увидел. Номера были беспорядочные какие-то и далёкие от того, который искал. Я тащился вперёд в тяжелом пальто, обливаясь потом и изнемогая под тяжестью чемодана – улица была совершенно глуха. И огней уже не было. Была только тёмная ночь, и утоптанный снег белел под ногами. Я шёл по этой улице, шёл, а она всё тянулась, тянулась. Уже и домики стали редеть, и простёрся передо мною огромный пустырь, где в ночной тьме серели безжизненные остовы незаконченных панельных строений. Дорогу мне преградили заснеженные земляные валы, я взобрался на первый – ров за ним был совершенно непроходим, и я понял, что идти дальше бессмысленно.
Повернув, в отяжелевшем безмерно, промокшем от пота пальто я побрёл обратным путём и, выйдя к Советской, трамваем уехал в гостиницу.
18.11.97 03.07.01 30.09.04
… На другой день засветло после работы я легко нашёл общежитие. Было оно сразу за той самой пятиэтажкой на углу Девятнадцатой линии в особняке за кирпичным забором. Не смогли толково вчера объяснить. А ведь это так просто… За забором было, собственно, три одинаковых совершено особняка, одноэтажных, просторных, из светлого силикатного кирпича с огромными окнами и парадными дверьми, закрытыми наглухо.
Я отыскал комендантшу, и она направила меня в первый дом, считая от пятиэтажного дома. Во втором жили женщины, в третьем – кажется, футболисты. Вход в дома шёл со двора через большие веранды, в дух сторон сверху донизу остеклённые.
Особняк мне понравился. В плане – квадрат (вместе с верандой, которая по ширине составляла треть длины стороны квадрата, а по длине – две трети её). Слева, сразу от входа на эту веранду дверь в коридор, протянувшийся от дворовой стены с узким окном до двери большой квадратной прихожей перед парадным входом с улицы. Сейчас эта комната с окном, обращённым на улицу, была обитаема. В начале же коридора, возле окна, у самой стены, крышка люка прикрывала спуск в погреб под домом.
Всё по ту же левую сторону коридора – дверь в комнату для прислуги с небольшим окошком во двор. Далее – дверь в глухую кладовую, дверь в ванную комнату тоже с окном только плоским: невысоким и длинным, дверь в туалет, дверь в обширную кухню. Нечего и говорить, что и ванная комната, и туалет, и кухня белым кафелем выложены от пола до потолка. Плитки уложены с невиданной мной до сих пор аккуратностью. Разве только в Финляндии… Но о ней я не вспомнил тогда.
По коридору по правую руку вслед за верандой – дверь в зал с двумя окнами на веранду. Прямо из зала – дверь в отдельную комнату с двумя тоже окнами, одно – на веранду, второе – на другой особняк. И ещё одна дверь из зала налево, в комнату проходную, за которой ещё одна комната. Обе на улицу окнами. В комнате, что напротив входа в зал, мне предоставили койку у глухой левой стены. У другой же стены, там где дверь, ещё одна койка стояла. Занимал её старший научный сотрудник лаборатории систем разработки нашего отделения Володя Фесун, с которым я тут же и познакомился. Больше в комнате, кроме двух стульев не было ничего.
Зал вообще был пустой. В проходной комнате слева жили четыре сотрудника, обогатители и гидродобытчики, в следующей – только обогатители, и среди них Саша Погарцев, молодой выпускник Харьковского инженерно-экономического института, с которым мы сразу нашли общий язык. Приятельские связи с ним, которые, увы, не переросли в настоящую дружбу, я поддерживал тридцать восемь лет. Они сразу оборвались, и не по моей вине, как только я выехал заграницу.
Жил в той комнате и Крашенинников Виктор, он рисовал, и неплохо. С ним мы тоже первых два года приятельствовали.
… в первый же вечер я узнал всех обитателей роскошного дома. Ими оказались Володя Белов, богатырь – выше меня, – но, не в пример мне, с отличным телосложением и мужественным хорошим лицом, Игорь Котов – красавец, высокий и ладный, как и Белов, некто Вася (фамилию которого не упомнил), личность совершенно бесцветная. Был ещё тип пожилой уже, скользкий какой-то и пренеприятный – заведующий лабораторией обогащения в нашем же отделении (как будто целого института было мало для этого!), и ещё два человека. Один, возможно вполне, обогатитель, Александр Кондратенко, другой не запечатлелся никак.
… В комнате, предназначенной для прихожей, с большим окном и наглухо изнутри кирпичами заложенным проёмом парадных дверей, жила машинистка Климантова Тамара Васильевна с дочерью Нонной, девушкой взрослой и достаточно миловидной, с которой в этот же вечер случилась истерика. Она забилась с криком в припадке у матери на руках…
Я, испугавшись за жизнь этой девицы, с кем-то ещё побежал разыскивать телефон (телефона в общежитии не было) и, найдя его, вызвал скорую помощь, которая минут через десять и подъехала к дому. Молодой врач быстро прошёл в комнату, которую мы ему указали, но куда за ним, естественно, не пошли… Девица как-то сразу утихомирилась, а вышедший врач отругал нас за вызов.
– В таких случаях, – сказал он, – врач не нужен. Надо бить по щекам.
Новые знакомые рассказали мне историю появления столь странного общежития.
Три крупных луганских хозяйственных руководителя, в то числе и Шалимов, сговорились построить себе эти дома (роскошные по нашим советским понятиям) за счёт, разумеется, своих государственных предприятий и руками подчинённых рабочих, и быстро построили. Но одновременно с ударной стройкой в ЦК партии ушло обстоятельное письмо о злоупотреблениях своим положением вышеозначенных руководителей. Над головами "застройщиков" зрела гроза. Вторая. Первая, вслед за правдинским фельетоном[1] (о нём речь впереди), лишь слегка скользнула по ним, эта же могла обернуться оргвыводами (снятием с должностей и лишением партбилетов)… И наши герои от особняков отреклись: дескать, не для себя, для детсадиков строили. Странно одно, вслед за этим все работы на строительстве "детсадиков" прекратились. Не успели газ к домикам подвести, так и бросили… И телефоны не успели установить. Жалобщики поторопились чуть-чуть…
Дома перешли в подчинение совнархоза, а тот временно в них общежитие для сотрудников института устроил.
… да, поторопились жалобщики, поторопились. Печек газовых не было, и колонку в ванной комнате не установили. Приходилось нам воду в чайниках кипятить на электроплитках и для чая, и для мытья в ванной. А это долгая канитель.
Все попытки мои найти в городе баню кончились неудачей. Никто из прохожих на улицах о банях и слыхом не слыхивал. Вот те на! В областном городе и без бани?! Домов с ванными, с душем кот наплакал в Луганске, жалкие островки их терялись в безбрежном океане частной застройки со всеми удобствами во дворе. Чёрт знает, как все их жители мылись?! Неужели из чайников, как и мы.
… и всё-таки одну баню в Луганске после долгих поисков я нашёл, на куличках у того самого чёрта, который всё знает. В Камброде, за переездом, за заводом имени Ленина. Но и она не работала, шёл ремонт. Нет, не шёл. На ремонте стояла.
… Вскоре после поселения в общежитие у меня начала сильно, нудно ныть поясница, видать, на давший знать слегка о себе в Междуреченске радикулит наложились последствия белянских купаний. И вот – результат. Пришлось грелкой обзавестись и на ночь её под спину подкладывать – иначе от боли невозможно заснуть. Через месяц после таких процедур все боли исчезли.
Вообще в первые дни было много забот со всякого рода устройством. В Артёмовском райкоме партии я снялся с учёта, мне в Ленинском райкоме теперь на учёт надо стать. Он был тогда на углу Карла Маркса, где потом во дворе приютилось бюро по обмену квартир. Первого секретаря (женщины) на месте не оказалось, а с вновь прибывшими беседует обычно она, и сектор учёта направил меня ко второму.
О суде и выговоре он не знал (учётную карточку запрашивают, поставив уже на учёт), но настроен был крайне недружелюбно ко мне. Из вопросов, крайне пустых, один мне запомнился.
– Почему вас приняли в институт?
– Я специалист в области гидравлической добычи угля. Четыре года в Кузбассе на гидрошахте работал.
– По какому же принципу Караченцев кадры себе подбирает? – не унимался тип этот, вопросами своими вызывающий гадливость, отвращение у меня. – По принципу личной преданности?
Эх, если б не суд и не выговор у меня, я бы встречным вопросом ответил:
– Судите по себе?
Но мне в будущем здесь ещё выговор предстояло снимать. Я не захотел обострять отношения и смиренно сказал:
– В моём случае, полагаю, по принципу большего профессионализма перед другими.
Секретарь промолчал, и на этом беседа закончилась.
Разговор этот меня покоробил, но значения я ему не придал. И лишь через год меня посвятили: между обкомом партии и совнархозом – вражда. Вражда тайная, но от этого не менее острая. Обком привык всем командовать в области и командовать и дальше хотел, и везде своих ставленников насаждать. Кузьмич, имея в руках всю промышленность и большие связи в Москве, почти не считался с обкомом, и на важные должности своих, приезжих, людей ставил, хотя иногда и бросал кость обкому в виде какой-либо не столь важной уступки. Отголоском этой вражды и был, очевидно, вопрос в райкоме партии.
… После шахты работа в НИИ казалась мне верхом блаженства. Утром приходишь на работу к восьми, с двенадцати до часу перерыв на обед, и в пять часов ты уже совершенно свободен. Дела мне никакого не дали. Завлаб Сыроежкин, тот, что по мне бежал от "орла", сказал:
– Читайте пока литературу по специальности.
И я принялся освежать свои знания по гидравлике.
Лаборатория наша размещалась в углу на последнем, четвёртом, этаже института в двух комнатах, окнами во двор выходящими. В первой комнате, проходной, у двери стоял двухтумбовый стол заведующего, в углу, за чертёжным комбайном – однотумбовый стол с пишущей машинкой. За столом молодая крупная некрасивая женщина Нина Васильевна Вербицкая. Во второй комнате – основной "научный" состав: я со своим столом в дальнем углу у окна, рядом моих лет старший научный сотрудник Оствальд Феликс Владимирович, ближе – пожилой лаборант-техник Науменко Владимир Иванович и совсем молодой Юра Пузанов, тоже техник и лаборант… Мы сидели и почитывали техническую литературу.
… В конце февраля всех нас вместе с сотрудниками других отделов и лабораторий нашего отделения вызвал к себе Караченцев и приказал немедленно разъехаться на все шахты, где работали гидрокомплексы, для испытания удлинённых стволов. Дело в том, что зять Худосовцева Кессарийский, начальник гидрокомплекса шахты № 4 "Лутугинская", убедил тестя, что, заменив полуметровый ствол гидромонитора трёхметровым стволом, можно успокоить поток, возмущённый в поворотных коленах. Это увеличит компактность струи, предотвратив преждевременное её распыление, и повысит способность её к разрушению угля. Вот нам и было приказано на шахтах сравнить эту способность при обычных стволах и стволах, предложенных Кессарийским.
С самого начала затея эта показалась мне смехотворной. Турбулентный поток так и останется турбулентным, то есть взвихрённым потоком. Элементарный расчёт это сразу показывал. Слишком велика была скорость воды, и числа Рейнольдса, определяющие характер потока, слишком далеко отстояли за гранью ламинарного (струйного) течения жидкости. И не мог Караченцев этого не понимать. Почему же он научно не возразил Худосовцеву? А не положено затеям высокого начальства как-нибудь возражать. Вот Валя и не возразил. И послал нас на шахты.
Приказ есть приказ, и я в сопровождении Науменко и Пузанова выехал в Свердловск на определённую мне гидрошахту "Одесская-Комсомольская". Ну, я уже писал, что она находилась не в городе, а километрах в пятнадцати от него вблизи границы с Россией… Приехав на шахту, я зашёл к главному инженеру Офицерову, который уже был извещён о цели нашего появления и тут же отдал распоряжение изготовить в мехцехе трёхметровый ствол по моему эскизу. Дело шло к вечеру, и мы отправились отдыхать в общежитие шахты, где нам дали отдельную комнату.
Наутро я узнал, что ствол будет готов к концу дня, и зашёл к Офицерову, чтобы договориться, в какой день и час шахта сможет дать воду в проходческий пустовавший забой, где мы должны провести испытания. Шахта работала, у неё был план, и вода была нужна для смыва угля в работающих забоях. Из разговоров я уже знал, что уголь на шахте – антрацит, крепкий до чрезвычайности, и струя воды в забое не отбивает ни крошки. Забои обуривают и дробят уголь взрывчаткой, как мы в Томусе. После долгих прикидок Офицеров выкроил нам два часа с восьми утра в послезавтрашний день, когда в забоях будут вестись подготовительные работы и всю воду нам отдадут.
Всё дальнейшее время этого дня мы провели в общежитии. На улице было холодно, мела позёмка, выходить никуда не хотелось. Как всегда целый день в общежитии бормотал и пел репродуктор, умолкая на два часа после обеда. И в эти часы случилось неслыханное. Едва только радио замолкло на перерыв, как ожили в нём и звуки и треск, и оно после этого вновь чисто заговорило, и речь его повергла нас в шок. В шок изумления. Вещал "Голос Америки". Вещал этот голос в стране, где слушали его у приёмников тайно, не решаясь довериться даже приятелям. Вещал громогласно по всему общежитию и, вероятно, посёлку. Очевидно, какой-то радиолюбитель-смельчак, поймав эту станцию, подключился к свободной в часы перерыва поселковой сети и целый час транслировал передачу.
Представляю переполох в районном отделе КГБ, если, конечно об этом туда донесли. Но, думаю, удальца найти вряд ли сумели. Как можно узнать, в какую розетку в посёлке были всунуты провода? А приемников в то время уже у шахтёров было немало, они получали зарплату повыше зарплаты обычных людей.
… Наступил новый день, дела не было у нас никакого, и я поехал развеяться в Свердловск. Мои женатые помощники за мной не последовали, остались на шахте. В Свердловске я пошлялся по улицам этого непритязательного шахтёрского городка, зашёл в кинотеатр, посмотрел кинофильм и к вечеру забрёл поужинать в ресторан. Мягкий свет, славная лёгкая музыка располагали к приятному времяпровождению. Я заказал водки, закуски, горячее, и не торопясь, поглощал принесённое. Музыка навевала знакомую грусть и печаль оттого, что не было со мной рядом любимой, оттого, что вовсе не было её у меня. С завистью и тоской я глядел на соседние столики, где с мужчинами рядом сидели миловидные дамы… Расплатившись, я вышел на улицу. Горели редкие фонари, в свете их густо проносились снежинки. Начиналась метель. Я взглянул на часы. Было десять часов, и я поспешил на автостанцию.
… И каков же был ужас, когда я в расписании обнаружил, что в мою сторону автобусы уже не идут, и вообще никуда не идут. Все окошки были закрыты, и за ними свет был погашен. Тёмной была вся автостанции, лишь наружный фонарь расписание освещал.
В восемь утра я должен быть непременно в забое. Без меня ребята мои ничего не начнут, и если я не приду, мы не выполним распоряжение первого заместителя председателя совнархоза. О последствиях такого проступка не хотелось и думать. Любой ценой надо было до шахты добраться. Но не было не только автобусов, не было никаких проходящих машин, не было и такси. Хоть иди до посёлка пешком. Что ж, пожалуй, к утру и дошёл бы. Не так уж и далеко. Пятнадцать километров как-нибудь отшагал. Да беда в том, что не знал я совершенно, куда мне шагать, в какую сторону отмерять километры. Не представлял я, где находится моя шахта, на востоке ли, на юге, на юго-западе? Не на севере, одно точно я знал. И спросить на улице некого. Вымерли улицы все в десять часов, и прохожие с улиц исчезли. Только снег всё гуще лепил, метель сильнее разыгрывалась.
У автостанции был я один. В отчаянии переминался я с ноги на ногу, не зная, что предпринять. Наконец показался один пешеход, за ним поодаль и второй, а за ними и третий. С надеждой я бросился к ним. Но ни первый, ни второй и ни третий, не могли мне сказать, как добраться до шахты. И второй приступ отчаяния меня охватил.
… но судьба не всегда преподносит несчастья, иногда выпадает и счастливый билет. Таким для меня счастливым билетом оказался проходящий мужчина, ответивший на мой безнадёжный вопрос:
– Да мне самому нужно в этот посёлок. Давай-ка, махнём на железнодорожную станцию, там ходят на шахты товарняки за углём.
20.11.97 06.07.01 01.10.04
Мы добрались до станции – она оказалась недалеко – и пошли по занесённым снегом путям, переходя с одних на другие, пробираясь вдоль товарных составов. Подходя к паровозу, окликали машиниста и спрашивали, не идёт ли поезд до шахты номер Шестьдесят семь (это более крупная шахта рядом с "Одесской"). Получив ответ: «Нет», – двигались к следующему составу и паровозу. После долгих бесполезных блужданий, решив уже добираться по шпалам пешком, мы услышали вдруг от машиниста последнего паровоза: «Сейчас туда отправляюсь». Мы пошли вдоль состава в поисках вагона с кондукторской площадкой, но прошли почти весь длинный состав, а такого вагона всё не было. Внутрь же угольного вагона мы и не пытались забраться – и не влезть, и угольной пылю перемазывать одежду никак не хотелось – что с ней делать потом? Ехать на буферах меж вагонами мы не решались. Это не лето, когда можно сесть на буфер верхом. Сейчас на его выступе надо стоять и держаться руками за плоскую стенку вагона. Много ли на морозе и на ветру так простоишь?
И всё-таки нам повезло. Раз уж выпадает удача, так выпадает она до конца. Самый последний вагон заканчивался искомой площадкой. Только мы по крутой лесенке влезли туда, как состав дёрнулся и пошёл. Площадка с боков была совершенно открыта, впереди была стенка вагона, сзади ограждал нас по пояс барьер. Мы, естественно, лицом к нему повернулись, и стал он у нас впереди. Площадка нисколько не защищалась от ветра, это мы тотчас почувствовали, едва тронул состав. По мере того как поезд набирал скорость, ветер, сильный и без того, превращался в свирепый и пронизывал моё пальто на ватине насквозь, как будто на мне и не было ничего. Ноги в ботинках тоже деревенеть начали сразу, и, чтоб не заледенеть окончательно, мы принялись прыгать, подскакивать и бить нога об ногу, как балерины в балете. Но не так изящно, конечно. Однако всё это мало чему помогало. А поезд шёл всё быстрее, лицо, не полностью упрятанное в воротник, секло колючим сухим снегом, и не было от него никакого спасенья. Мы скакали, подпрыгивали и замерзали сильнее с одной только мыслью: «Ну, когда же доедем?!» Сколько мы ехали? Час или два. Но они нам несравненно длинней показались. Но всё проходит на этом свете, и мучения наши кончились.
Поезд стал. Мой сотоварищ сказал: «Всё. Приехали». Он показал мне дорогу к моему общежитию, и в три часа ночи, закоченевший я вошёл в жаркую комнату, тихо, чтобы не разбудить спящих товарищей, разделся, повалился на койку и сразу заснул. А в шесть часов нас разбудили.
… В принципе ничто на этой шахте не отличалось ни от Томь-Усинского гидрокомплекса, ни тем более от Полысаевской гидрошахты. Такое же пологое падение, аккумулирующий штрек с уклоном пять сотых, разрезные печи. Только мощность пласта всего метр двадцать, и идти по этим выработкам можно лишь сгорбившись, и весьма. Хорошо тут низкорослым работать.
… В печи стоял монитор с обычным стволом. Мы замерили расстояние от него до забоя, ширину забоя и высоту. Ровно в восемь нам дали воду, и мы целый час полоскали забой, били струёй в одну точку… В воде, стекающей в желоба, угля не было ни крупицы. Через час, мы ствол в строну отвернули, сделали замеры, и, понятно, никаких изменений в них не нашли. Уголь не отбивался.
Заменив короткий ствол трёхметровым и сдвинув назад монитор, выбросив двухметровый отрезок трубы, чтобы расстояние до забоя осталось практически тем же, мы вновь обрушили струю на забой. Правда, с длинным стволом приходилось труднее, он своей тяжестью и большим рычагом, проворачивал шестерёнки штурвала вертикальных качаний, и большими усилиями мы удерживали его, чтобы он насадкой в почву не клюнул. Через час снова замеры. И снова никаких в них изменений. И длинный ствол не помог, как и следовало ожидать. Так неудачно закончился мой первый эксперимент в горной науке.
Пока мы выбрались на поверхность, пока помылись, поели, составили акт испытаний и отпечатали его у секретаря-машинистки, за окном потемнело – зимой смеркается рано, – и главного инженера, который должен был акт подписать, на шахте не оказалось. Я позвонил ему по телефону домой, получил разрешение зайти к нему с актом и отыскал его дом. Когда мне открыли, и я переступил порог комнаты, мне увиделся длинный нарытый белой скатертью стол и на нём множество разных бутылок, блюд и тарелок с закусками. За столом – двадцать лиц разгорячённых докрасна уже алкоголем, во главе стола – Офицеров, хозяин. По какому-то случаю у него пировали, может, был день рожденья его… Увидев меня, стоявшего у порога, Офицеров поднялся с места, ко мне подошёл. Я протянул ему акт на папке и ручку. Он, к столу меня не позвав, расписался. Я сказал: «До свиданья», – повернулся и вышел.
И снова меня, как во время поездки к Малышеву Виталию, поразило жлобство людей, живущих на Украине. Да появись в Сибири у нас на пороге во время пирушки незнакомый никому человек, ему непременно бы стакан поднесли, и к столу пригласили. А ведь мы с Офицеровым, как-никак, познакомились. Два раза беседовали…
И не то что мне выпить так уж очень хотелось, просто меня поразило полное отсутствие какого-либо радушия у этих людей.
Переночевав последнюю ночь в общежитии, мы наутро отчалили в институт. В Свердловске, по дороге, я зашёл в трест "Свердловантрацит" к главному инженеру Карасику. Он должен был акт утвердить. Не понимаю, зачем это нужно. Ни Карасик, ни Офицеров на испытаниях не присутствовали, и ничего ведь не знали.
Карасик, прочитав акт испытаний, выдохнул горестно: «А товарищ Худосовцев так надеялся…» – и поставил подпись.
… Мы вернулись в Луганск, и жизнь потекла по привычному руслу. Я читал "Гидравлику", Феликс Оствальд рассказывал анекдоты – их у него бесчисленное количество было. Вот, например: «Два мужика пошли на охоту и, пробродив бесплодно весь день, сварили кулеш, вытряхнув в него по ошибке вместо соли мешочек мелких бекасиных дробинок. После стакана водки, изголодавшиеся мужики проглотили кулеш, ничего не заметив. На другой день повстречались на улице жёны охотников.
– Ну, как твой после охоты? – спрашивает одна.
– И не говори! – отвечает другая. – Пошёл утром мой в туалет и разбил унитаз.
– Это что, – первая возражает, – мой нагнулся и убил кота».
Очень в тог год были популярны анекдоты об ответах армянского радио на вопросы. Вот тоже пример: «Армянское радио спрашивают:
– Как уберечь шерсть горжетки от вытирания?
Армянское радио отвечает:
– Мы не знаем, что такое горжетка, но если это то, о чём мы догадываемся, то для того, чтобы уберечь шерсть горжетки от вытирания, надо меньше ездить на велосипеде».
Это, конечно, не верх остроумия, но мы смеялись.
Да, текли дни мирно и мерно, и беззаботною. Между тем мой едва начавшийся роман с молоденькой парикмахершей закончился неожиданно, так же, как и начался… Через несколько дней после моего поступления в институт мы встретились, как и договорились. Прогуляли весь вечер, болтая всяческий вздор. Проводив её до автобуса, я пригласил её в другой раз пойти со мною в театр. Она согласилась, и через несколько дней мы встретились снова. В чёрном пальтишке, в шапочке на тёмных волосах, в узких туфельках она была очаровательна. Я с удовольствием повёл её в ДК имени Ленина, где приезжая столичная труппа ставила спектакль – он мне не запомнился.
Когда мы вошли в фойе, и когда я перед гардеробом помог снять пальто моей спутнице – я ошалел. Она была в жёлтом платье, сшитом безвкусно, но с претензией, пожалуй, на роскошь. Сам жёлтый цвет по себе был аляповато кричащим, и ей не шёл совершенно, ну, а покрой… мне стало даже неловко рядом с этим платьем стоять. Я краснел, когда вёл её к нашим местам, мне казалось, что все взоры в зале к нам приковались. Стиснув зубы, я подавил в себе чувство беспомощной оголённости перед толпой и мужественно понёс дальше свой крест, делая вид, что мне всё безразлично. Я ничего не сказал своей даме, чтобы не портить ей настроение, но подумал, что мне придётся немало исподволь потрудиться над исправлением её деревенского вкуса.
Что было дальше? Затмение полное. Кажется, мы с ней встречались ещё, но в один из дней марта на свидание пришла не она, а подруга из парикмахерской, и подруге велела она передать, что встречаться со мною больше не хочет. Это задело моё самолюбие, но я не помню, чтобы как-то переживал этот разрыв. Видно безвкусица червем сомнения моё увлечение полным свежей прелести личиком уже подточила.
Внешняя привлекательность лишь приманка. Мне же нужна была не просто красивая женщина, но и личность, и умница, и со вкусом отменным и со стремлением от обыденно прозы уйти. Слишком много мне надо, потому так непросто такую было найти. Но это нисколько мне не мешало заглядываться на хорошенькие мордашки и на стройные ноги у обладательниц их. Я уже начинал понимать правоту рассуждений Байбарина о привлекательности безупречной формы женской ноги, хотя без красивого лица нога эта ровно ничего не значила для меня.
Итак, мне дали отставку, но что удивительно, через месяца три эта же подружка разыскала меня и передала пожелание февральско-мартовской милой моей возобновить встречи со мной. Но я уже потерял к ней интерес и ответил отказом.
… И почему ко мне тянутся, когда я любить перестану?
В это время я глаз положил на секретаршу директора института. Это была молодая особа с очень милым приятным лицом, очень ладная, среднего роста. Ей весьма шла её серая юбка с чёрным свитером, который потрясающе обтягивал её красивую грудь. Но возле неё увивалось столько сотрудников, людей молодых, превосходивших меня и внешностью, как я полагал, и телосложением, и уж обаянием, безусловно, что позасматривался, позасматривался я на неё и отступил. Летом я вместе с ней, по милости Нины Вербицкой, оказался в одной компании с совнархозовскими ребятами, которые каждое воскресенье выезжали на Северский Донец на совнархозовском автобусе, утром от совнархоза же и отходившем. Фотоаппарат был постоянно со мною, и я на снимках запечатлел и нашу компанию, и привлекательную секретаршу, и то, как могучего сложения молодец выносит её на руках из реки, чего я, слабосильный, сделать в то время не мог. Это только четыре года спустя после двух лет занятия культуризмом я удивлял Лену, свою будущую жену, перетаскиванием неподъёмных чугунных скамеек в запущенном саду пединститута.
24.11.97 27.07.01 02.10.04
… Лаборатория наша непрерывно пополнялась людьми. Пришёл начальник крупной (по здешним меркам – две тысячи тонн) шахты имени Лотикова, той, что видел я на бугре вскоре после отворота дороги от трассы на Коммунарск за величавой, но без окон и с осыпавшейся штукатуркой церковью у дороги. Звали бывшего начальника Ковальский Виктор Дмитриевич, был он года на четыре старше меня, и приняли его старшим научным сотрудником с окладом на сто рублей меньше моего, но с твёрдым обещанием при первой возможности назначить его руководителем группы. Причина перехода Ковальского в наш институт осталась мне неясна. Просто так самостоятельность на подчинённое положение с понижением не меняют. Но он не распространялся об этом.
… перебрался из Подмосковья на такую же должность Дмитрий Дмитриевич Климов, отличный товарищ, тоже годами старше меня. Он, узнал я попозже, как и добрейший, но недалёкий завлаб наш Сыроежкин и будущий заведующий мастерскими Рогожкин, были женаты на сёстрах супруги всесильного Кузьмича, хозяйственного владыки Луганщины. Их всех одного за другим перетаскивали в Луганск, обещая большие оклады, квартиры и диссертации.
… появились ещё две лаборантки. Одна – учительница математики Котелевская с лицом миловидным, но каким-то растерянным. Очень портила её эта растерянность и неуверенность, написанные на лице, и ещё белые волосы, жидкими космами лежавшие на голове. Вторая – техник Лесных – была совсем молода, энергична, грубовата, пожалуй, но совсем недурна. Лицо её было почти что красивым. Странно в нём сочетались удивительно нежная кожа лица и грубоватость красивых, в общем-то, черт.
Младшим научным сотрудником приняли Володю Потапова, почти тёзку, Владимира Степановича, он ещё сыграет роль в моей жизни.
… Работой нас почти не загружали совсем, задач перед нами не ставили. Мы сами придумывали, чем заниматься. Я и Ковальский изощрялись в нахождении наилучшей формы насадок для формирования компактной плотной струи (с Кессарийским была всё же разница: на границе, при вылете воды из ствола, форма насадки имеет значение). То есть, пока мы чертили насадки различных геометрических форм – наилучшие должны выявить испытания. Потом ездили по луганским заводам с заказами на изготовление этих насадок, а потом их сдавали на другие заводы для хромирования внутри, дабы ржавчина не разъела их зеркальной поверхности. Климов занялся защитными костюмами от воды. Ездил в командировки по текстильным городам Центра России, заключал договоры на пошив костюмов из различных лёгких водонепроницаемых тканей вместо тяжёлой резины. Потапов вроде бы Климову помогал. Науменко и Пузанов выполняли наши мелкие поручения. Над чем Феликс работал, не помню. Вербицкая печатала на машинке, когда изредка выпадала эта работа, причём часть её передавала теперь Котелевской. У всех этих дам уровень запросов был невысок, примитивен, сугубо материального свойства. Дальше жизненных инстинктов не заходил. Лесных, бойкая на язык, вовсе бездельничала и занимала женщин разговорами о купленных тряпках. В её восклицании в разговоре по телефону: «Вчера встретила Светку, она такой свитер себе оторвала!» – в одной фразе вся её философия.
Впрочем, Лесных была, пожалуй, для института нужнее других. По поручению Вали Караченцева она доставала билеты на поезда для сотрудников, срочно отправляемых в командировки. Находилась она в неизвестных мне, но весьма близких то ли родственных, то ли иных отношениях с начальником железнодорожных касс города. Сама же, будучи замужем, свободно говорила на темы, которых я касаться стеснялся. Раз похвасталась она покупкой шёлковой ночной необыкновенно тонкой сорочки. Тут я чего-то встрял в их разговор: «В такой рубашке, наверно, приятно обниматься в постели?»
– Ну, уж в постели мы предпочитаем быть голенькими, – ответила она, смутив меня до чрезвычайности: я перед всеми обнажил своё полное незнание супружеской жизни, глубокое невежество в этих делах. Во время моих бесславных попыток с женщинами переспать, они всегда были в рубашках. К счастью, слова мои прошли никем незамеченные, иначе Вербицкая бы поиздевалась бы вдоволь. Муж Лесных, техник, как и она, тоже работал у нас в отделении – всей семейкой пристроились.
… обстановка сонного царства безделья меня поражала.
В коридорах группками стояли сотрудники, оживлённо переговариваясь, спорили иногда. Ходили неспешно. Всё это было так мне непривычно, так разительно отличалось от постоянной суеты и горячки на шахте, что я невольно завидовал им в первые дни: Вот счастливые люди, обсуждают научные проблемы, докапываются до наилучших решений, всё у них размеренно, всё подчинено внутренней дисциплине – разве можно что-нибудь дельное выдумать в беготне, на ходу.
… наивный человек. Через месяц я уже знал, что с нескрываемым интересом обсуждаются не технические новинки, не решения поставленных производством задач, необходимые жизненно, а очередная игра луганской футбольной команды, шансы соперников, и кто лучше сыграл в прошлом матче, кто передал решающий пас: левый ли полузащитник, правый ли нападающий…
Да и сами мы, отвлекаясь, постоянно вели праздные разговоры. С приходом Ковальского инициатива от Феликса перешла быстро к нему. Авторитарностью он ли его задавил, или рассказы его, из жизни, из практики взятые, были для нас интересней? Анекдотов он нам не рассказывал, у него был неистощимый запас разных случаев, что почище всякого анекдота. Сам он, луганчанин с рождения, был женат на дочери одного из старых большевиков, крупного луганского областного работника, и знал всех и всё. То он рассказывал о своём соседе, директоре музыкального училища Васильеве, с сыном которого Юрой, одарённым виолончелистом, больным не тяжелой формой шизофрении, с детства дружил. То о каком-то мне незнакомом актёре-певце, врезавшим в один из передних зубов бриллиант, так что при пении рот его лучезарно сверкал. Оказалось, что он дружен и с моим адвокатом Шапиро. «Как-то в разговоре с ним, – рассказывал Ковальский в лаборатории, – я упомянул, что работаю в институте вместе с Платоновым, и он очень лестно о тебе отозвался. С каким достоинством и хладнокровием держался ты на суде».
Отзыв Шапиро польстил мне. Хотя никакого особенного достоинства и хладнокровия на суде я за собой не заметил, и вообще лучше б суда не было никакого.
Но особо запечатлелся рассказ об одном своевольном и сумасбродном начальнике шахты. Ковальский называл и фамилию, и наименование шахты, я всё забыл. Но какое это имеет значение?
Будучи вскоре после войны по делам в комбинате в Луганске вместе с бухгалтером, означенный начальник заглянул в коммерческий магазин. Там его взору представилась роскошная зимняя шапка из соболей, и эта соболиная шапка взор его приковала.
– Сколько стоит? – спросил он продавца.
– Пятьдесят тысяч рублей.
– Купи! – распорядился начальник.
– Но это же непомерная сумма! – ужаснулся бухгалтер[2].
– Купи за счёт шахты, – настаивал упрямый начальник.
– Я не могу этого сделать. Как я её проведу?
– Я тебе говорю, купи! – приказал начальник.
Бухгалтер, в конце концов, сдался и шапку купил. Но недолго начальник пощеголял в царском уборе. Слухи о шапке достигли ушей высших властей, и в комбинате уже был подписан приказ об увольнении с шахты и отдаче под суд начальника шахты с купеческими замашками за государственный счёт. И в этот момент в комбинат, который тогда помещался в большом доме по улице Пушкина напротив много раз упомянутой мною гостиницы, приехал союзный министр, товарищ Засядько, тот самый, который на отстойниках в Междуреченске мне руку пожал.
Узнав о приезде Засядько, он с ним вместе рабфак когда-то кончал, начальник примчался в Луганск. Выждал в приёмной, когда министр в кабинете остался один, ворвался туда, второпях забыв прикрыть плотно дверь за собой, благодаря чему всё стало известно избранному кругу людей, а от них и нам грешным, бухнулся министру в колени и, заливаясь слезами, басом сквозь них завопил: «Александр Фёдорович, прости! Не хотел!»
Засядько вышел из-за стола, покрыл трёхэтажным матом заблудшего грешника и… простил. Отдал приказ на другую шахту его назначить начальником.
Ну, а бедняга-бухгалтер ещё многие годы обивал пороги финансовых учреждений в попытке списать стоимость шапки, числившейся у него на балансе…
… Весной на несколько дней в институт приехал аспирант Московского горного института, китаец Ли Пэн (увы, лишь однофамилец нынешнего премьера Китая). И эти дни он провёл в основном в нашей лаборатории. Относились мы к нему все по-дружески, но особенно сблизился с ним почему-то тот самый бесцветный Вася, который жил у нас в общежитии, и фамилию которого я не запомнил. Он короткий период работал в нашей лаборатории.
Когда Ли Пэн прощался с нами перед отъездом, Вася дал ему свой адрес, а Ли Пэн написал ему свой, пекинский. И тут Вася спросил у Ли Пэна: «А обратный адрес мне писать по-китайски или по-русски?» Мы так и подавились от хохота: можно было подумать, что Вася хоть одно слово знал по-китайски!
Но, конечно, нас занимали не одни анекдоты. Иногда собравшись в кружок, где я восседал на стуле верхом, положив локти на спинку его, мы обсуждали, каким образом успокоить завихрившийся поток в стволе монитора. Сделать его ламинарным не смог бы и сам Господь Бог, числа Рейнольдса упрямо его запрещали. Но ведь можно снизить размах этих вихрей, установив в стволе продольные плоскости или даже сотовую (решётчатую) длинную вставку. Или может быть можно вихри чуточку сбить, если в конце конической насадки сделать цилиндрический участок. Но на изготовление ствола с успокоителями не было распоряжения первого заместителя председателя совнархоза, и все наши догадки так предположениями и остались. А вот насадки мы изготовили на заводах, и цилиндр на конце дал результат. Струя распылялась меньше и медленнее, чем если бы истекала из насадки конической. Это было видно на глаз, это подтвердили и фотографии. Мы даже установили, что наибольший эффект получается, если длина цилиндрического участка равна четырём диаметрам на выходе конуса.
… Приходилось рассматривать и уж совсем фантастические идеи. Как-то к нам заглянул изобретатель из Углеобогащения. Со встрёпанными волосами, захлёбываясь, он высказывал неисчислимую массу идей, и производил впечатление того слегка тронутого умом типа, которого так охотно изображали в фильмах наши киношники. Нам он предложил изготовить насадку с полостью в виде параболы вращения и шестью или восемью маленькими коноидальными отверстиями на выходе, и большим в центре. При этом он ссылался на опыты академика Лаврентьева, открывшего во время войны кумулятивный эффект при взрыве заряда с открытой параболоидальной поверхностью. Он по формулам академика рассчитал, что в результате медленного истечения воды из краевых отверстий, в результате кумулятивного эффекта скорость истечения центральной струи повысится если и не в десятки, то, как минимум, в несколько раз. От его предложение сразу повеяло чепухой, было сразу понятно, что никаких физических предпосылок для такого дерзкого вывода не было – одно дело расширяющийся при почти мгновенном сгорании взрывчатого вещества газ, и совсем иное никуда не расширяющаяся вода. Никакого подобия Лаврентьевскому взрыву тут не было. Но поскольку и Ковальский, и Сыроежкин приняли его идею всерьёз, я засел за литературу по теории взрыва. Вообще-то о кумулятивных снарядах я был осведомлён ещё на артиллерийских занятиях в институте. Но ни о какой физической подоплёке этого явления понятия не имел. А тут мне вдруг – вот везение! – попалась в журнале статья самого Лаврентьева с описанием опытов и теоретическими выкладками, послужившими основой для них.
У Лаврентьева горение взрыва начинается на поверхности и распространяется вглубь взрывчатого вещества в выемке, представляющей собой параболоид вращения. Газы, вырывающиеся из каждой точки поверхности, как бы отталкиваются от неё под прямым углом к касательной в этой точке в сторону фокуса параболоида. На оси действия всех элементарных струй складываются, давление[3] достигает нескольких миллион атмосфер, а суммарная (кумулятивная) струя, истекающая со скоростью более десяти километров в секунду способна продавливать (а не прожигать, как некоторые ошибочно полагают) танковую броню, поражать экипаж, или, по меньшей мере, вызывать шок у него, приводить к взрыву боеприпасов и другим неприятным последствиям.
Ничего этого в предлагаемой насадке не было, и быть не могло. Не было никакого превращения вещества с увеличением объёма его, а, следовательно, и скачка давления на стенки почти замкнутого сосуда. Несложными расчётами я показал, что вода истекает из всех отверстий с одинаковой скоростью под действием того давления, которое было в стволе перед насадкой. Кумулятивному эффекту взяться было неоткуда. Азарт, вспыхнувший было в глазах Сыроежкина и Ковальского, потух. Чудо не состоялось.
Впрочем, надо отдать Ковальскому должное. В то время как я добросовестно изучал литературу, углублялся в теорию, готовил методики проведения испытаний, он был в постоянном поиске новых идей, подхватывал каждый появившийся слух, разузнавал об исследованиях, проводимых в других институтах – а нельзя ли чего у них позаимствовать. Большей частью его суета заканчивалась ничем, пока он не наткнулся на исследования академика Верещагина тонких струй воды, истекающих со сверхзвуковой скоростью и способных на небольшом удалении даже резать металл.
Пример его бурной активности заразил, наконец, и меня. Прочитав статью об электрогидравлическом эффекте, о большой разрушительной силе электрического разряда в воде, я попытался применить его в нашем деле. Но поскольку разряд был возможен между двумя электродами, изолированными один от другого, то непреодолимая трудность подвести их к груди забоя в струе, остановила меня в этом порыве. В принципе, одним электродом могла быть земля, в этом случае струя, служащая вторым электродом, должна быть от земли изолирована, но тогда должны быть изоляторами и трубы, по которым подаётся вода, и монитор, и бассейн, из которого насосы воду качают, что, согласитесь, всю затею превращает в нелепость.
… Да, так вот, при обсуждении всех этих проблем я любил сидеть в центре кружка в нашей комнате верхом на стуле, здесь собирались все сотрудники лаборатории, кроме трёх лаборанток, так что в первой комнате почти что никого и не оставалось. И вдруг однажды, дверь нашей комнаты отворилась, это Караченцев, не застав в первой комнате нужного ему Сыроежкина, решил во вторую комнату заглянуть. И первое, что бросилось ему в глаза – это я в центре комнаты, восседавший на стуле. Ну и принялся же он чихвостить меня:
– Ну что это за поза для научного сотрудника, – укорял он меня. – Это же дискредитация научной работы!
Напрасно Сыроежкин и Ковальский вступились, что мы обсуждаем проблемы повышения производительности гидроотбойки, показывали ему наброски и схемы, зажатые в их руках. Валентин Игнатьевич не смягчился.
– Чтоб этого больше не было, – проговорил он. – В лаборатории должно всё быть чинно и строго, чтобы видно было, что здесь храм науки.
Я, конечно, давно поднявшийся с проклятого стула, извинился и пообещал, что впредь подобным образом стулом пользоваться не буду. Уходя, Караченцев распорядился, чтобы мы получили белые халаты и в лаборатории, по приходе, их одевали.
На следующий день лаборатория напоминала ординаторскую больницы, жаль только белых шапочек нам не вручили. А вообще-то ходить в белоснежных выутюженных халатах было даже приятно. Но всё это хорошо было, пока мы читали учебники, набрасывали эскизы, чертили, думали и болтали. С появлением настоящих насадок, инструментов, приборов в грязи, ржавчине, масле белые халаты исчезли бесследно. Появилось несколько синих, для грязных работ.
К началу лета Ковальского назначили руководителем группы с окладом в тысячу восемьсот рублей (завлаб получал две пятьсот); я по-прежнему оставался старшим научным сотрудником, да, по правде говоря, ни о чём большем не думал. Скопив чуточку денег, я купил себе за восемьсот рублей гэдээровский костюмчик, чёрно-коричневый с редкой красной искрой, и ни о чём не тужил. Весной, когда зимние одежды сброшены за ненадобностью, я ходил в нём и в китайском мешковатом светлом плаще с погончиками на работу, на голове у меня красовался берет с круглым значком прошлогодней американской выставки. Из-за него мне тоже от Караченцева влетело. Стечением обстоятельств я всё время своим поведением производил плохое впечатление на него, хотя время от времени он давал мне понять, что ценит меня как специалиста. Как-то, когда я уже выходил из института по делу, меня перехватили и позвали спешно к Караченцеву. Я забежал к нему в кабинет, как был в верхней одежде, не успев снять ни плащ, ни берет с головы. Увидев на берете значок "USA", он переменился в лице:
– Да как ты можешь носить эту, эту… – он не мог подобрать подходящего слова, – ты, коммунист. Они же злейшие наши враги! Сними немедленно!
Это было смешно. Такой пустячок – и такая реакция. Прав был, видимо, я, ответив Горовскому, что ещё не готов стать коммунистом. Таким коммунистом я действительно стать не был готов. Не разглядел я врага!.. Всё Хрущёв меня сбил, вроде ездил в Америку, головным убором менялся, и отношения наши немного улучшил.… Не понимал я чего-то, все слова принимал в прямом их значении и не знал, что для посвящённых есть новояз[4]. Оттого и впросак попадал…
… а значок так шёл к берету.
Но тут уже не поспоришь. Так представил, будто свастику я нацепил…
Я отстегнул значок и спрятал в карман. Потом он долго валялся у меня на буфете, пока не выклянчила у меня его Кислик, девица некрасивая очень, но добрейшей души человек, работавшая в тресте "Луганскуглегеология". У неё, в частном доме родителей, дальше к осени стала собираться компания моих новых знакомых.
… весна неожиданно сразу о себе заявила, и первой вестью о том стала моя очередная "удача".
Самостоятельно изучая научные книги, статьи, я всегда вёл сжатые записи в общей тетради. Так было с гидравликой в феврале, так было и в марте-апреле, когда я занялся математикой и прошёл университетский курс Фихтенгольца, полагая, что без математики в НИИ делать нечего. Как выяснилось, ошибочно. Большинство будущих кандидатов ничего не смыслило в математике, для защиты она им была практически не нужна. Мне же она пригодилась, отличая меня при решении сложных задач в подготовке и проведении испытаний, в обработке полученных результатов, в их осмыслении и выводе грандиознейших формул зависимостей от множества переменных. Болезнь помешала публикации полудюжины обдуманных научных статей, где я мог бы блеснуть оригинальным (в пределах горной науки!) подходом к решению встававших перед нами проблем. А потом они стали мне не нужны в связи со сменой рода занятий.
… итак, я записывал сжатые доказательства, выводы, формулы, пользуясь каждой свободной минутой, и толстая тетрадь в клеёнчатом переплёте постоянно лежала у меня на столе. Я даже не убирал её, уходя. Так было и в очередную субботу, когда апрельское солнце уже начало пригревать. Я ушёл, а в воскресенье пролился невиданный ливень. Вода низвергалась из туч водопадом. В понедельник, придя на работу, я увидел, что тетрадь моя сильно разбухла, на влажных листах чернильные строчки расплылись почти совершенно.
Я оторвал лицо от тетради и поднял глаза: на белизне потолка точно над нею синело влажное пятнышко… Это ж надо так угадать!
Из любопытства я обошёл все помещения нашего этажа, заглянул даже в зал – нигде признаков течи. Вернувшись, я посчитал вероятность. Она оказалась меньше одной миллионной, в пределах той вероятности, с какой можно взять наибольший выигрыш в государственной лотерее.
… Да, всегда мне везло.
С тех пор на работе, уходя, я никогда не оставлял книг и бумаг на столе.
… Ушедшая зима была снегом обильна, и, после солнечных дней и нескольких ливней, снег сразу съёжился и стаял в три дня.
… Войдя утром в лабораторию, Оствальд громогласно объявил прямо с порога:
– На Луганке небывалое наводнение.
… в обеденный перерыв мы улизнули на него посмотреть.
И было на что. Вода широко разлилась за железной дорогой за драмтеатром и институтом "Луганскшахтопроект", затопив сад Первого Мая, и подойдя к самим рельсам. Жёлтый поток шёл по улице от вокзала и пивзавода и омывал деревья в саду и ограду, и дома против сада. Ну, а дальше треть, наверно, Камброда утонула в низине. Крыши частных домов островами лежали над текучею водною гладью. Голые ветки деревьев в садах торчали из мутной воды грустно и сиротливо.
Ещё два-три сантиметра – и вода перельётся через железнодорожную линию и хлынет вниз по улице Пушкина, и зальёт часть улицы Ленина на углу у гостиницы. Но уже спешно подъезжают машины с мешками с песком, между рельсами возводится баррикада.
… Из-за сада в воде неожиданно показалась большая амфибия зелёного цвета, точная копия той, на какой наша рота форсировала Томь в лагерях, и поплыла к нам, к переезду. Выплыв на мелководье, она подкатила по асфальту залитой дороги к заграждению из мешков, и из неё посыпались люди с сумками, узлами, авоськами. Тут она загрузилась такими же точно людьми, её уже поджидавшими, развернулась и отправилась в обратное плаванье.
… армейские амфибии в эти дни поддерживали связь между центром и Каменным Бродом.
Пробыли мы на реке больше часа, но отлучка наша прошла незамеченной. Незамеченной потому, что мы не отметились.
В институте существовала система полуавтоматического учёта времени прихода на работу и ухода с неё. Автоматически отбивались часы и минуты на личной карточке сотрудника института, а "полу" – оттого, что карточку эту сотрудник сам вынимал из ячейки, всовывал в прорезь устройства и снова ставил на место. До начала и после окончания рабочего дня время печаталось чёрными цифрами, в промежутке же – красными. В глаза сразу бросались и опоздания, и ранний уход. Отмечали приход и уход обязательно – иначе бы засчитали прогул.
… В тёплый апрельский день мне потребовалось отлучиться пораньше. Сыроежкин меня отпустил, карточку же свою я после работы отметить Юру Пузанова попросил.
Он обещал и… отметил.
Не передать моего изумления утром, когда, вытащив карточку, я увидел в правой колонке, там где "уход", красные цифры… Я отыскал карточку Юры. Там всё нормально было отмечено. Вот негодяй! Специально спускался, чтобы отпечатать мне ранний уход!
… объяснений не помню. Он клялся, что отмечал мою карточку вслед за своей, а почему так получилось – не знает. Мне от этого было не легче.
– Но, видя красные цифры, мог бы второй раз карточку опустить, – донимал я его.
– Я на карточку не смотрел. Сунул, поставил, ушёл.
Ну что возьмёшь с этого гуся!
… этим объяснением день мой начался, но им дело не кончилось. Через час меня вызвали к заместителю директора по хозяйственной части. В его кабинете уже было полно вроде меня огольцов, вчера красной краской запятнанных… Началось поимённое разбирательство. Что я лопотал в своё оправдание? Примерно то, что Пузанов. Не глянул на карточку, поставил, ушёл. Заместитель словам оправдания значения не придал, сказал снисходительно, что на первый раз прощает меня, но при повторении уволит немедленно… Уши мои горели, но пока, как видите, всё обошлось. Главное, Караченцев не узнал.
… а Пузанов и в самом деле оказался лжецом и отъявленным негодяем.
… Что же касается наводнения, то после спада воды я прошёлся от драмтеатра к вокзалу. По сырой штукатурке домов внизу обозначилась чётко линия подъёма воды. На стене дома возле вокзала я увидел черту на уровне пояса и дореволюционную надпись над нею: "Наивысшая отметка подъёма воды в 1913 году". Нынешний уровень был сантиметров на десять повыше. Этак, пожалуй, и пути на станции заливало, если перроны не успели мешками огородить.
28.11.97 02.08.01 03.10.04
Апрель перевалил за середину. Дни установились ясные, солнечные, и под весенним теплом просыпались от зимней спячки, набухали и лопались почки, выползали из-под сгнивших листочков жучки, оживали сонные мухи, и в институте суета наступила. Нас рассылали на шахты проводить испытания всех устройств и приспособлений, что за зиму были придуманы и изготовлены на заводах. Мне предстояло сравнить степень распыления струй, истекающих из разных насадок: конусных (с разными углами конусности) и конусно-цилиндрических с цилиндрической частью различной длины. И командировали меня на родную Седьмую Белянку, хотя в морально-этическом отношении я не могу это решение моего руководства признать наилучшим. Лучше б мне там больше не появляться.
… Я быстро договорился об испытаниях с шахтным начальством, которое к тому времени полностью сменилось. По правде, это мне ничего и не стоило, ибо начальство было уведомлено об испытаниях управляющим трестом и немедленно встало на вытяжку перед ним.
На дамбе пруда-отстойника для меня установили гидромонитор с задвижкой, и я, меняя насадки одну за другой, фотографировал струи контрастно, против солнца. И уже на глаз было видно, что все конусные насадки струю распыляют под большим углом, чем насадки с цилиндрической частью. Наивыгоднейшую длину цилиндрического участка определят уже замеры в лаборатории.
К вечеру, закончив дела, я заглянул в шахтный медпункт, вытащить пылинку из глаза. Медсестра там была молода, высока, телосложения крепкого – словом, казачка. Поздоровавшись, я попросил её посмотреть глаз, она ловким движением удалила соринку, а я, притянув приглянувшееся лицо, поцеловал его в губы. Она мне ответила, я прижал её крепко к себе, она обвила мою шею, мы задыхались от поцелуев, я весь горел от желания и повалил её на кушетку.
– Что ты, – испуганно прошептала она, – не сейчас: вдруг кто-то войдёт? Приходи вечером, только попозже.
Я оставил её, успокоился и почувствовал смертельную лень. Я жаждал её, но мысль, что ночью надо вставать и брести по посёлку на шахту была мне мучительна, и я предложил:
– Я один в комнате в общежитии, запрём дверь на ключ, и никто нам не помешает. Приходи лучше ты.
Уходя, я повторил: «Я буду ждать».
Она согласно кивнула.
… Завалившись на койку, я долго не мог заснуть, горяча воображение теми жаркими и сладостными объятьями, которые меня ожидают. Но условного стука всё не было, я устал ждать, и с унынием понял: она не придёт. А вставать не хотелось, и я так и уснул.
Утром, не заходя на шахту, я уехал в Луганск. Свидеться с неверной казачкой больше мне не пришлось, хотя она неожиданно совершенно напомнит мне о себе…
… А вскоре начались поездки на шахту № 63, где работал Василий Ионович Долгушин. В мою бригаду включили одного из младших научных сотрудников, Владимира Ивановича Науменко и Юру Пузанова. Всех четверых поместили в одну комнату в общежитии на шахтном дворе, в том дворе, где ещё жил Василий Ионович. Чем мы занимались на шахте, абсолютно не помню. Но ездили долго, не меньше месяца вероятно, уезжая в субботу и возвращаясь в начале недели. Помню хорошо о той скуке, с которой часто сидел на перекладине штакетника сквера в ожидании автобуса на Луганск у большой соседней шахты "Черкасская" № 2, откуда в одну из предновогодних ночей напролом через изрытую степь я шагал в гости к Долгушину. Как правило, автобус запаздывал, на солнце было тепло, ветерок гнал пыль по дороге, деревья не опушились листвой, голые веточки с запылёнными почками выглядели тоскливо, уныло. То же уныние наводили окрестности: чёрные ямы, провалы, серые терриконы, от которых тянуло серным дымком, вся эта земля, безжалостно изуродованная человеком. Да и степь, рваная, расчленённая на куски, оплетённая стеблями сухих безжизненных бурьянов, выглядела убого.
В первый же день по приезде я навестил Долгушина, и опять без подарка для ребятишек. Сколько таких укоров совести мне предстоит описать! Но что было, то было.
Василий Ионович и жена встретили меня так же радушно, как и в предыдущий приход. Стол был накрыт, бутылка вина появилась (а я опять не догадался бутылку с собой прихватить). В разгар нашей застольной беседы в дверь постучали. Вошёл Юра Пузанов, сказал, что срочно надо акт подписать. Пока я эту бумагу подписывал, Василий Ионович потащил Юру к столу, налил вина, придвинул закуску. Пузанов выпил, ушёл, а мы остались, столько надо было переговорить и о прошлом, и о пережитом за прошедшие месяцы.
Вернулся к себе я, когда сумерки сгустились до синевы. Дверь в комнату, где "хлопцы" уже лежали в кроватях, была приоткрыта, и я, войдя в коридор, невольно подслушал конец разговора. В голосе Пузанова было явное удивление: «Оказывается в Сибири у них обычай такой. Каждому, кто зайдёт, если они выпивают, обязательно наливают стакан вина или водки и усаживают за стол». Никакого такого обычая, разумеется, не было, просто люди в Сибири были шире, открытее, и я снова невольно подумал: «И что за народ здесь, на Украине, живёт, если обыкновенное человеческое радушие им в диковинку, им непонятно?!»
… Наступал Первомай. Институт прихорашивался, украшался лозунгами, гирляндами лампочек, флагами. Солнце, заливая улицы светом, придавало нарядному многоцветью красочный вид.
Место сбора перед демонстрацией было назначено у недостроенного ещё кинотеатра "Украина" за два часа до начала движения. Мы – когорта общежитейцев – переминались с ноги на ногу, дурачились, пытались петь песни. Молодёжь вальсировала под музыку заигравшего аккордеона. Но стоянье на месте показалось нам нудным, и мы решили сбегать в магазин напротив, купить водки, чтобы немного поднять настроение. Вместе со мною в магазин отправился Володя Фесун, полнолицый, розовощёкий, не унывающий никогда. Расплатившись за водку рублями, он полез в карман за мелочью (водка двадцать пять двадцать пока ещё стоила), но вытащил большую пуговицу от пальто. Не растерявшись, он протянул её молоденькой и хорошенькой кассирше и серьёзно спросил: «А натурою можно расплачиваться?» Это было сказано так непринуждённо и искренне, что кассирша, не выдержав, прыснула, а в толпе рассмеялись. Был Володя шутник. Тут же, пока я покупал сайки и любительскую колбасу, он, увидев своё отражение в зеркале, нашёлся: «Да, физиономия вполне годится для рекламы: "Пейте обезжиренный кефир!"» – чем тоже всех насмешил.
Выйдя на улицу и сгрудившись в тесный кружок, мы "остограммились", закусили, а к тому времени и колонна наша сдвинулась с места. Мы бодро прошли пред трибуной, воздвигнутой на Советской, на задах у обкома, рявкнули что есть силы: «Ур-ра-а!» на приветствие доблестным советским углеобогатителям и тут же, перейдя улицу, свернули во двор института, сваливая в угол флаги, плакаты, портреты вождей.
И с этой минуты мне стало грустно. Все расходились, всех ждали застолья с родными, с друзьями, с любимыми. Лишь один я оставался совсем неприкаянным. Ничего нет хуже праздничных дней в одиночестве, очень остро ощущаешь ненужность свою никому, и только и ждешь, чтобы они побыстрее прошли. Тогда снова суета, работа, и некогда думать о своём одиночестве, и даже порой ощущаешь свою полезность другим, откуда недалеко и до осознания собственной знáчимости. Хотя это иллюзия. На твоё место найдут кого-то другого, и уж не ты, а другой станет нужным, полезным. Безусловная необходимость бывает только в любви, а любви-то и не было.
Когда я уныло, но с видом вполне безразличным, покидал двор института, ко мне вдруг подошёл Феликс Оствальд: «Володя! Ну чего ты будешь один? Пойдём ко мне».
… Домик Оствальда, вернее его тестя и тёщи, оказался у железной дороги возле гостиницы на задворках "Луганскшахтопроекта", знаменитого тем, что с балкона его выступал Никита Хрущёв за год до моего приезда в Луганск.
В доме уже был накрыт праздничный стол, хозяева со мной были любезны. Феликс им представил меня, потом познакомил с женой, светловолосой приятной женщиной Зарой. Цыганское имя её меня несколько удивило, поскольку склад лица у неё был русский типично. Молодая милая русская женщина. Из дверей выбежали две девчушки, близнецы лет семи. Сразу бросалось в глаза их разительное несходство. Одна – русоволосая, хорошенькая – была явно в мать. Вторая – смуглая с черными волосами, с восточным овалом лица – азербайджанским ли, армянским, или семитским – я в этом не разбираюсь – тоже по-своему была б хороша, если б не портило её явное косоглазие: один глаз влево смотрел, другой – в противоположную сторону. Выправили ли у неё сей недостаток? Больше её как-то я не встречал, а если годы спустя и увидел, то не узнал.
Праздник удался. Пили и ели – закуски и блюда были домашние, вкусные. В ресторане таких блюд не увидишь. Крутились пластинки, мы с Феликсом танцевали, по очереди, поскольку дама была одна.
Первое Мая преподнесло и сюрприз. К Хрущёву, стоявшему на мавзолее кто-то взволнованный подошёл, после чего Хрущёв сразу с ним удалился, но вскорости и вернулся. Но это уже наслоение зрительных образов кинохроники. В тот момент я увидеть это не мог: в доме не было телевизора. Просто по радио объявили, что со стороны Ирана "в воздушное пространство Советского Союза на большой высоте вторгся американский самолёт, за которым по мере его продвижения вглубь территории нашей страны службами противовоздушной обороны ведётся неослабное наблюдение".
Спустя час примерно радио сообщило: «Поскольку полёт американского самолёта продолжался в направлении жизненно важных центров страны, Советское правительство приняло решение уничтожить самолёт-нарушитель, и он был сбит советской военной ракетой в районе города Свердловска[5]».
На следующий день Советское правительство заявило протест правительству США, на что президент Эйзенхауэр ответил, что американский высотный разведывательный самолёт У-2, базировавшийся в Пакистане, совершал обычный полёт вдоль границ дружественного Ирана, но сбился с курса и невзначай залетел на территорию СССР.
И тогда Никита Хрущёв выложил козырные карты, которые придерживал до поры и которые буквально ошеломили весь мир. Он заявил, что пилот самолёта жив, что среди обломков самолёта-шпиона найдены съёмочные аппараты и широкоформатная фотоплёнка с высокой разрешающей способностью, позволяющей запечатлевать мельчайшие подробности на земле, и на которой заснята вся местность по маршруту полёта от иранской границы до города Свердловска. На допросе пилот самолёта Пауэрс признал, что полёт был запланирован с разведывательными целями над Европейской частью СССР и должен был закончиться посадкой на аэродроме в Норвегии.
Эйзенхауэр, полагавший, что пилот самолёта погиб, и всё оборудование самолёта уничтожено, явно заврался и был с поличным уличён. А возможность уничтожения самолёта была. По свидетельству советских источников (доверять им или не доверять – это ваше личное дело) самолёт был загружен взрывчаткой, которая при нажатии специально на то установленной кнопки в экстренной ситуации в клочья бы разнесла и пилота, и самолёт. Пауэрс предпочёл эту кнопку не нажимать. Когда наша ракета взрывной волной обрубила хвост самолёта (я видел его в музее на выставке), он другую кнопку нажал и катапультировался из разваливающегося самолёта, и спустился на парашюте со смехотворным плакатом по-русски написанном на груди: «Я американец. Проводите меня к границе, домой». Это не точное воспроизведение текста, но было нечто подобное. Вооружённые вилами колхозники окружили приземлившегося шпиона и, угрожая этим нешуточным русским оружием, передали его подоспевшим военным.
… А через несколько дней в Париже началась очередная встреча Большой четвёрки: Хрущёва, Эйзенхауэра, Де Голля и английского премьера Макмиллана с целью улучшения отношений между нашими странами, подписания каких-то договоров, даже, кажется, об ограничении вооружений.
На первой же встрече руководителей великих держав Хрущёв потребовал от Эйзенхауэра извинений за шпионский полёт. Эйзенхауэр наотрез отказался, и тогда Хрущёв покинул заседание и удалился в свою резиденцию. Де Голль, проводивший независимую от Штатов политику, несколько дней пытался двух лидеров примирить, мотаясь между их резиденциями. Но безуспешно. Встреча "в верхах" была сорвана, к немалому сожалению как Де Голля, так и всех людей, не ослеплённых враждой к иноземным державам.
… В мае я сходил в дом-музей Ворошилова, героя детских моих увлечений, так позорно бездарность свою проявившего в годы войны… Дом был таким, каких сотни в Камброде. Сени, две комнаты. В комнатах фотографии на побеленных стенах, указы о награждениях, какие-то документы, личное оружие – сабля времён гражданской войны, кажется, с орденом Красного Знамени у рукояти, одежда и слесаря, и наркома (удивился, кто одежду слесаря сохранил!). Ничего интересного. Да и что ожидать от подобных музеев? Прикоснулся к эпохе? Так о ней правдивого ничего… Так что просто удовлетворил любопытство.
… Жизнь текла. Быт в общежитии установился размеренный. По субботам и воскресеньям грели воду и мылись в ванной по очереди. В будние дни и не в будние тоже по утрам на электроплитках готовили завтрак – так рано столовые не открывались. Чаще всего это был чай с булкой и маслом, реже – яичница с колбасой и опять таки с чаем. Завтрак был слабоват, и часа через два муки голода уже терзали нас нестерпимо.
… Едва наступал обеденный перерыв, как мы мчались в столовую на углу, там после устроили магазин луганских товаров. Сейчас, должно быть, имя сменилось, поскольку товары там не луганские, а немецкие, итальянские и ещё Бог знает какие.
После недорогого, в пределах пяти-семи рублей, но сытного довольно обеда с селёдочкой, с борщом и котлетой с гречневой кашей, и с чаем, мы возвращались в институт осоловевшие с неистребимым желанием вздремнуть пару часов. Но дремота расписанием не была предусмотрена – и с ней мы тоже боролись. Как в песне: «И вся то наша жизнь есть борьба…» Мы даже поговорку сложили: «До обеда научный сотрудник борется с голодом, после обеда – со сном».
Вечерами – я в этот период как-то сошёлся с Погарцевым – мы и ужин стряпали вместе, и в свободное время бродили вдвоём по окрестным улочкам, тихим, похорошевшим от густой свежей листвы на деревьях по обочинам их.
На ужин мы готовили одно и тоже почти ежедневно: на большой сковородке поджаривали ливерную колбасу, размятую и смешанную с томатным соусом предварительно. Получалось вкусно, и никто, кого мы угощали своим фирменным блюдом, не мог распознать, из чего оно приготовлено. А секрет мы с Сашей бережно охраняли.
… В магазине мне попалась книжонка современного французского романиста о том, как развлекались прохвосты репортёры-фотографы, заманивая хорошеньких парижанок в редакцию солидного еженедельника: «Да вы же созданы для обложки журнала! Мы поместим вас в купальном костюме!» Красотку с великолепной фигуркой, не устоявшую перед соблазном на обложку популярного журнала попасть, приводили в редакционный фотосалон. Репортёр, кому на сей раз выпадал жребий её заснимать, входил с нею один и предлагал ей раздеться. Платье она, как правило, снимала послушно.
– Нет, совсем, – мимоходом бросал репортёр, готовя аппаратуру.
Девушка в смятении возражала:
– Но я же должна сниматься в купальном костюме!
На что фотограф ей отвечал:
– Костюмы мы обычно пририсовываем потом.
Если желание показать себя Франции переламывало естественную осторожность, то после многократного фотографирования очаровательного нагого объекта в разных позах и ракурсах, репортёр овладевал ею на редакционном столе. В это время вся мужская часть редакции толпилась возле дверей, поочерёдно подглядывая за действом в замочную скважину. Если же "сеанс" возмущённой девицей срывался, ей хамили: «Посмотрите, какие у неё короткие ноги! Да у неё же зад прямо таки волочится по земле!»
Эта книжица поразила меня необычностью для нашего пуританского общества содержания. Как такая могла выйти у нас? И, хотя, никакого особого впечатления она не оставила, но написана она была с таким блеском, с таким остроумием, что многие фразы запечатлелись мгновенно, и я – грешен – частенько использовал их, допуская небольшие фривольности в разговорах с незнакомыми встречными девушками. Но, само собой, вышеприведённые реплики в мой лексикон не вошли, а вот в памяти только они и осели. В жизни до хамства и грубости я не мог позволить себе опустится.
… блуждая с Сашей по зелёным узеньким улочкам или бредя мимо кладбища, дико заросшего липами, тополями, акацией, сиренью, жасмином – там сейчас парк у областной библиотеки – мы задевали хорошеньких девушек примитивно: «Девушка, куда вы спешите?» или «Девушка, вы такая красивая! – Почему вы одна?». Иногда нас "отшивали", иногда отвечали в насмешливом тоне, мы включались в игру и провожали насмешниц, болтая ни весть какие глупости, до самой калитки. На этом "знакомства" заканчивались, свиданий не назначали. Да и стремились ли мы сами к ним? Так, балагурили от избытка молодости, сил, от весны.
… У красавца-богатыря Игоря Котова завязался роман с, подстать ему, рослой девушкой из соседнего особняка, удивительно милой красавицей. Боже, до чего же она была хороша! Я бы непременно влюбился, если бы она в Игоря уже не была влюблена. Прекрасная была это пара. Вместе идут – залюбуешься на обоих.
Забегая вперёд, скажу, что вскоре они поженились, но брак их не был удачен. Игорь пил, жену оскорблял и, в конце концов, они разошлись. Вот такая идиллия…
… Как-то возвращаясь с работы, прохожу мимо в кухню раскрытых дверей. За столом лишь Володя Фесун, больше в кухне нет никого, как и во всём общежитии. Перед Фесуном на столе две поллитровки "Московской", пять порожних гранёных стаканов и блюдце с краснеющим винегретом… Я остановился, с любопытством гляжу, как Володя откупоривает обе бутылки и до краёв наполняет стаканы. Потом, взяв крайний из них, залпом опрокидывает его себе в горло. Вяло поковыряв вилкою в винегрете, он посидел, посидел, взял второй стакан в руку и отправил его вслед за первым. Отломив кусок хлеба от ломтя, он положил его в рот, и, подцепив вилкою винегрет, так и застыл, словно глубоко о чём-то задумался. Переждав только одному ему известную фазу, он взялся за третий стакан. С такой же периодичностью были выпиты четвёртый и пятый. После того, как пятый стакан был поставлен на стол, я, изумлённый, ушёл в свою комнату. Я не мог осознать, как человек в течение получаса мог выпить литр водки и при этом не умереть. И не то что не умереть, а даже и не свалиться со стула. И вообще понять я не мог, как можно пить в одиночестве. Разуму моему сие недоступно.
… В другой раз Володя с могучим красавцем Игорем Котовым, тогда ещё неженатым, отправился на вечеринку. Вернулись они очень поздно. Впрочем, слово вернулись может быть только к Игорю Котову применено. Фесун был втащен, внесён, и довольно оригинально. Игорь вошёл в нашу комнату, согнувшись под тяжестью тела, которое он держал на спине, ухватив Фесуна за ноги, причём голова последнего моталась между Игоревыми ногами. Внеся это тело, лишённое признаков какого-либо сознания, Игорь сбросил его прямо в одежде на койку, выдохнул: «Ух!» – и вышел из комнаты.
Самое интересное было потом. Утром. День был воскресный, когда не спешишь на работу и позволяешь себе понежиться дольше в постели. Встал я часов в девять. Позавтракал и снова вернулся, присел почитать. Фесун очнулся в двенадцать. Поднявшись с постели, потягиваясь, он произнёс: «Не помню, как вчера и до дому дошёл». Это было уж слишком! Тут я не выдержал, фыркнул от хохота и упал на кровать в припадке неудержимого смеха: «Дошёл!»
… В общежитии назревал скандал. Один за другим входя в наш вполне современный туалет с фаянсовым бачком и унитазом, стали мы замечать, что кто-то из нас не спускает воду в бачке, оставляя содержимое унитаза на всеобщее обозрение. Удвоив бдительность, мы засекли, что это делает, то есть как раз не делает этого, Вася, который в Пекин собирался по-китайски писать… и тут же у нас с Сашей возникла идея немножечко нашего Василия проучить – обычные замечания не производили на него впечатления, – устроив над ним общественный суд. Переговорив с нашими сотоварищами, мы распределили судейские роли. Мне досталось быть обвинителем-прокурором, Саше – судьёй, кого-то назначили адвокатом, двум пришлось довольствоваться ролью простых заседателей, и зрителями – всем остальным. Придя с работы, экспромтом, без подготовки собрали всех в зале и пригласили туда ничего не подозревающего Василия.
01.12.97 05.08.01 06.10.04
Саша встал и коротко произнёс:
– Открываю выездное заседание народного суда. На рассмотрение суда выносится вопрос "О несмывании унитаза гражданином Василием (назвал фамилию)". Слово предоставляется государственному обвинителю, прокурору Платонову Владимиру.
Саша сел. Я встал и со своего места начал речь, обращаясь к судье и заседателям:
– Товарищи! В то время как героический советский народ самоотверженно напрягает все силы, выполняя ответственейшие задания, поставленные Коммунистической партией и Правительством по выполнению семилетки, в то время как каждый советский труженик будь то в шахте, у станка или в поле вносит свою лепту в грандиозную задачу построения коммунизма в нашей стране, среди нас встречаются отдельные граждане, не желающие затратить даже мизерных усилий на нажатие рычага бачка унитаза. Василий (тут я тоже фамилию означенного гражданина назвал) – несмотря на неоднократные просьбы и предупреждения жильцов общежития – упорно не желает смывать унитаз, тем самым тормозя наше продвижение к светлому будущему. Но любому долготерпению есть всё же предел, и предел этот настал. Василий предстал перед судом и должен ответить за свои злодеяния перед лицом всего прогрессивного человечества по всей строгости наших советских законов…
Я не знаю, сколько бы я ещё говорил и вокруг чего вязал бы свою прокурорскую речь, и какого приговора потребовал бы, как внезапно вскочивший Василий прервал моё красноречие, бросившись ко мне со сжатыми кулаками, изменив ход так удачно начавшегося заседания.
Васю, конечно же, на подступах к прокурорскому месту перехватили, не допустив превращения судебного разбирательства в обыкновенное мордобитие, и силой водворили на стул. Я было уже раскрыл рот, чтобы начать закругляться, чего, как понятно, требовало изменение обстоятельств, как Вася резким рывком выскользнул их объятий потерявших бдительность стражников, и опрометью бросился из комнаты вон. За отсутствием подсудимого заседание пришлось прекратить, задуманный спектакль не удался, но последствия его моментально сказались: унитаз теперь всегда был чист первозданно.
… Что можно вспомнить ещё о тех временах, безоблачных, безмятежных?.. Весна бушевала, молодые люди флиртовали с девицами… и тут Володя Фесун "подзалетел".
Я уже поминал о маленькой комнатке для прислуги, что сразу у входа. Комнатка эта всегда пустовала, никто в ней не жил, но кровать там была. Кровать с сеткой, хотя и без матраса. И по мере того как весна переходила в знойное лето, дверь в комнатушку по вечерам открывалась всё чаще и чаще, всё чаще туда шмыгали парочки, запирая дверь задвижкою изнутри.
В один из таких вечеров, напоённых запахами то ли отцветающего жасмина, то ли, как обычно, с опозданием зацветшей акации, Володя Фесун. в лёгком подпитии, привёл с собой молоденькую девицу и уединился с нею на ночь в указанном помещении. Утром Володя ушёл на работу, я задержался, собираясь в командировку, как вдруг из комнатки вышла во двор плачущая девица, у порога столкнулась с пожилой и стервозной комендантшей, уткнулась в плечо ей и, рыдая, поведала, что сегодняшней ночью её лишили невинности.
Сочувствие не заставило ждать. Если от слезливых признаний потерявшей честь и совесть девицы Фесун ещё мог как-нибудь отвертеться, то от свидетельства комендантши обороняться было практически невозможно.
Девица была в меру стройна, в меру высока, но весьма некрасива, и не знаю, что привлекло к ней Володю. Впрочем, что могло привлечь его после выпивки?.. Переспать. А с кем? – Безразлично! Есть такая категория среди мужчин, с кем – им всё равно, лишь бы было куда. Вот он и переспал с нею беспечно, не удосужившись ночью тайком её домой отвести.
… на беду она оказалась дочерью большого начальства – пятого лица в партийно-советской иерархии области. И отец ультимативно потребовал, ну, не сам, а через дирекцию института, партком и местком, чтобы Фесун, обесчестивший деву, женился на ней.
Фесун вначале попробовал трепыхаться – не силой же он её туда заводил, но когда ему пригрозили увольнением из института и ещё тем, что работы и квартиры в пределах республики ему без этого не видать, он согласился… Однако это была всего лишь оттяжка. Он снялся с воинского учёта, выписался из общежития, внезапно уволился из института и исчез в направлении никому неизвестном… Через несколько лет до меня дошёл слух, что работает он по специальности в Магадане. А вскоре и новая весть резанула: по пьянке он отморозил себе кисти рук и стал инвалидом. Больше о нем никто ничего не слыхал… Пропал видно, погиб, неплохой, в общем-то, человек, когда трезвый он был… Скольких же эта пьянка сгубила! Почему люди пьют?.. Я не знаю. В души я не залезал никому. Мне со своей бы справиться впору. Хотя в те времена у меня и переживаний-то не было. Ну, заглядывался на секретаршу, но это быстро прошло. Ну, нравилась мне Игорева красавица, так ведь это же так, любование просто. А пьянство, наверное, всё же болезнь. Пишут, что иммунитета у некоторых нет от него.
… Приехала сестра Виктора Крашенинникова, ничем не примечательная девица. Не помню, жила ли она в общежитии женщин, но в нашем она была постоянно. И вот замечаю, что Саша Погарцев приударил за ней. Не то чтобы это бросалось в глаза, а так, потихоньку. Вхожу вечером в коридор, из комнаты направляясь на кухню, а дверца вдали отворяется, и выходит оттуда раскрасневшийся Саша, а за ними и Викторова сестрица, и – сразу во двор. В другой раз вижу, как он её заводит туда. И ещё раза два они мне в том направлении попадались. Я, естественно, не замечаю вокруг ничего. Молодое дело, житейское. Удивительно только, что Саша – орёл, а она – так себе, замухрышка. Но это дело его и никого не касается. Но подумал, что дело может быть к свадьбе идёт. Всё же Виктор тут. На глазах. Просто так вряд ли стал волочиться… Не угадал…
… Много времени проводил я в командировках, ездил по шахтам. Зачем ездил, не знаю. Очень часто бывал в Красном Луче, где запомнился мне ресторан, в котором можно было вкусно и дёшево пообедать. На отличный борщ, бефстроганов, чай, если бутылку пива или боржоми к ним не возьмёшь, хватало пятёрки. Хлеб тогда по указу Хрущёва давали бесплатно, и сколько хочет душа, коммунизм приближая. Нет сомнения, что эта бесплатность включалась в стоимость блюд. Но всё равно ресторанные цены были смешные.
… Неожиданно меня вновь послали на Седьмую Белянку. Совнархозу срочно понадобилось представить в верха доказательства преимущества гидродобычи, и нас всех разослали по шахтам провести сравнение производительности труда горнорабочих и себестоимость угля на участках с новой технологией и с обычной.
Приехав на шахту, я получил все учётные документы по обоим участкам и, сделав к вечеру выборку чисел, уехал в Луганск, чтобы завтра засесть за анализ и докладную записку. О здравпункте я и не вспомнил.
В институте наутро я немедля занялся написанием справки о результатах сравнения, как вдруг зашёл Лёша Коденцов и сказал, что нас со справками срочно вызывает Караченцев. Но вызывал он, помнится по одному. Узнав, что справка у меня ещё не закончена, Валентин Игнатьевич страшно разгневался. Моё робкое возражение, что заданием предусматривалась сдача справки сегодня, но не в девять утра, он стразу отмёл:
– Надо было ночью писать! Председатель совнархоза не может Платонова ждать, он должен получить сведения тогда, когда требует! – зло выговаривал он мне. Что-то добавив ещё о моей безответственности, он отпустил меня спешно дописывать справку.
Через полчаса она была готова и, очевидно, бальзамом пролилась на души начальства: все показатели гидродобычи были в два-три раза лучше. Правда, это касалось забойной лишь группы, но остальное не интересовало вышестоящее руководство.
… гроза миновала.
… Ну никак не мог я встроиться в эту систему, где порученную сегодня работу надо было сделать вчера.
Тем не менее, эта поездка не прошла для меня совершенно бесследно. В жаркий день начала июня ко мне в лабораторию зашёл незнакомый сотрудник Углеобогащения, высокий плотный мужчина, моложавый на вид, ну может быть года на три старше меня. Узнав, что именно я Платонов, он извинился, за то, что прочитал адресованное мне письмо. «Дело в том, что моя фамилия тоже Платонов, – сказал он, – и рассыльная передала его мне. И только когда я начал читать, я понял, что оно не мне адресовано. Оказалось, что в институте ещё есть Платонов, и я постарался разыскать вас». С этими словами он подал мне распечатанный конверт. Письмо было послано мне в институт медсестрой с Седьмой Белянки. С первых же строк она упрекала меня за то, что я к ней не зашёл, будучи на шахте в командировке. Далее следовали упрёки за то, что я ей не пишу и вообще забыл её после всего что было.
Тут у меня от восхищения "ейной" фантазией дух захватило. Разве между нами что-то было вообще?.. Поцелуи и бесплодное ожидание… Молодец!.. Но кто же в двадцать восемь лет придаёт значение случайному поцелую?!
Но тут же мне стало и неловко. Ещё подумает другой, тот Платонов, что я совратил бедную девушку, пообещав невесть что. Сколько б это было девиц у меня, если бы я обещал им жениться. Но нелюбимым я обещать не могу. Людям лгать не люблю. Да и не лгал никогда, если случаи со следователем или объездчиком не считать, хотя, само собой разумеется, и всю правду говорил не всегда. Не всегда это нужно. Кроме государства я никого не обманывал, да и то лишь после того, как узнал, что государство меня бессовестно грабит. Я узнал такое о наших властителях, что быть абсолютно честным с подонками этими значило признать себя непроходимым глупцом. Как там мысль у Солженицына в "Круге первом"?.. Я бы честно строил социализм, если бы его честно строили все. К сожалению, и это я говорю вполне искренне, возможностей обманывать государство, эту бездумную и тупую машину подавления личности, у меня практически не было.
… Разозлившись, я разорвал письмо и ничего не ответил медсестре с богатым воображением.
… Тянулись медленно душные дни, когда от жары расплываешься, как медуза, и уже нет сил ни думать, ни чувствовать. Со всех сторон сыпались предложения, как её, эту жару, одолеть. Предлагали на лето перевести лабораторию на Донец, а столы поставить на мелководье. «Нет, – возражал я, – на это никто не пойдёт, а вот поставить кадушки с водой у столов – это реально. И будем мы в этих кадушках сидеть за своими столами, блаженствуя»… Но эти вялые разговоры мало чему помогали, мы млели, изнемогая от накалённого воздуха…
Этим же летом случилось полное солнечное затмение. Правда, Луганск оказался на самом краю лунной тени: по расчётам в наших краях луна перекрывала девяносто девять целых и семь десятых процента поверхности солнца, но ведь это, согласитесь, тоже изрядно. И ждали мы этого дня с нетерпением, заранее запасшись засвеченными фотопластинками, сквозь черноту которых можно бы было безбоязненно на солнце смотреть.
Затмение должно было начаться в двенадцать часов, и к этому часу все мы сгрудились у раскрытых окон, с тревогой ожидая начала затмения. С тревогой потому, что небо было с утра затянуто хотя и редкими, сквозящими, облаками, но они кое-где уплотнялись, и мы боялись, что ничего не увидим. Но в назначенный час, когда мы подняли головы с защищающими глаза тёмными стёклами, солнце хорошо просматривалось сквозь тонкую кисею почти прозрачного облака… Прошла секунда, другая, третья после начала затмения, но ничего не изменилось на солнце. И лишь после целой минуты на левом краю сиявшего диска появилась лёгкая вмятина. Вмятина росла, и уже отчётливо стал виден округлый тёмной край луны, надвигающейся на солнце. Но ничего необычного не было. Так же сиял рассеянным светом день, качались колеблемые ветром ветви деревьев, щебеча, порхали в них птицы, а по улице шуршали шины проезжавших автó.
Через четверть часа луна уже закрыла добрую половину дневного светила, но освещённость от этого не изменилась нисколько, и никаких изменений в природе наши глаза не заметили. Вот закрылось три четверти диска, и снова никаких перемен. На улице всё так же светло. Наступала высшая точка затмения. Вот уже на крае серой луны засиял, истончаясь, ободочек солнца. И сразу всё преобразилось вокруг. Наступили глубокие сумерки и поразившая нас необычайная тишина. Сник ветер, терзавший деревья, ни один листик не шевелился на них. Попрятались птахи, и не слышно стало доселе их неумолчного щебетанья. На земле будто вымерло всё. Даже шины престали шуршать по уличному асфальту.
Это было величественно. Вымер город, ни звука, ни шороха, и темнота уже наступила такая, что на столбах вдоль тротуаров автоматически включились и засветились своим жёлтым светом шары фонарей освещения.
Конечно, я понимал, что самое здесь удивительное – только неожиданное прекращение движения воздуха. Фонари сами собой должны были загореться с наступлением темноты, с темнотой же и птицы должны были устроиться на ночлег и прекратить своё щебетание. Город вымер – ни машин, ни прохожих оттого, что машины все стали, как остановились и пешеходы, ибо все нормальные люди в это время, не двигаясь, молча в небо смотрели, ведь не каждому удаётся хотя бы раз в жизни почти полное солнечное затмение увидать. И всё-таки, при всём понимании, тишина была поразительной.
Прошли секунды, и тонкая сияющая нить над луной начала утолщаться, расползаясь и влево, и через минуту-другую свет левой части нашей звезды хлынул мощным потоком, вмиг погасив фонари, зашуршала листва тополей под окном, запищала, очнувшись, летучая братия, заурчали моторы машин, город ожил, и в окна влился его будничный гул. Чудо кончилось.
… В Луганск на гастроли приехал ленинградский театр. Увидев на афише среди перечисления многих спектаклей строку: Артур Миллер – «Рокко и его братья», – я решил непременно этот спектакль посмотреть. Пьесу я уже в "Иностранной литературе" читал, и она мне очень понравилась. Я расхвалил её Саше Погарцеву, и мы вместе с ним летним вечером отправились на спектакль.
… В полной тьме раздвинулся занавес. Слева на сцене в разрезе дом о двух или трёх этажах, квартиры залиты электричеством. В них жильцы. В них и развёртывается всё действие пьесы. Справа – выдвинутая вперёд в полутьме небольшая трибунка, за которой угадывается силуэт стоящего человека.
… актёры пьесу играли блестяще. По окончании каждого действия, а быть может, и прерывая его, человек за трибункой начинал свой монолог-комментарий.
Говорит он внешне спокойно, размеренно. Но слова его падают в затаившийся зал и держат зал в напряжении. Звенящая тишина. В ней слова… Слова пронзают до сердца.
Речь кажется бесконечной: минут пять, а, может, пятнадцать – кто считал, кто смотрел на часы околдованный магией мысли, чувства и речи?! Это больше всего поражало. Что за дар был у этого человека, чтобы долгими монологами безраздельно владеть вниманием публики?!
Я был в восторге и впечатление о спектакле сохранил до сих пор.
… почему я не стал с этого дня театралом?
… Уголь струёй воды при давлении до ста атмосфер не разрушался нигде, кроме моей бывшей Белянки. Лопастными насосами повысить давление было нельзя. Не было таких насосов в природе[6]. Поршневые же насосы могли развивать давление до двухсот, пятисот, даже до тысячи атмосфер. Но производительность их, расход то есть воды, был невысок, и чтобы такой напор получить у насадок, диаметр выходного отверстия у них должен быть мал, в пределах от одного до четырёх миллиметров. И тут то ли Ковальский подкинул Валентину Игнатьевичу мысль, то ли наоборот Караченцев Ковальскому поручил (после статьи об исследованиях академика Верещагина) исследовать струи, истекающие с таким высоким напором из весьма малых отверстий на предмет возможности резания ими угля. К этой работе Караченцев и меня подключил, поскольку я уже влез в это дело с Ковальским.
Ковальский развил бурную деятельность, и вскоре во дворе института появился небольшой насос ХГИ-2 (Харьковского горного института), развивавший давление (при закрытой задвижке) до двухсот атмосфер. Пожарным рукавом от гидранта подвели к нему воду, на трубку навинтили насадку с отверстием в один миллиметр, и первое представление состоялось.
Тонкая струя воды под давлением в сто восемьдесят атмосфер вылетала, шипя, с бешеной скоростью, но сразу почти расширялась кометной метлой и неслась уже дальше водяной несвязанной пылью. Стало ясно, что если такая струя и будет что-либо разрушать, то только возле сопла, хотя летела вода далеко. При угле возвышения в сорок пять градусов она, описав большую дугу, оседала на траву в ста метрах в виде росы. «Идеальное средство для полива растений», – подумалось.
… Но кончалась рабочая неделя, наступало воскресное утро, и я шёл во двор нового здания совнархоза, где уже поджидал нас автобус. В него набивались совнархозовские ребята; из нашего института, кроме упоминавшейся секретарши, были только Нина Вербицкая и Володя Белов. По дороге в автобусе я обычно дремал – вдруг обнаружилась у меня такая привычка. На Донце возле пляжа мы переодевались в прибрежных кустах. Там же одежду и оставляли вместе с продуктами. Бутылки пива, вина закапывали глубоко в сырой песок у самой реки.
На большой поляне в лесочке возле реки совнархозом когда-то была устроена выставка, я прозвал её "Луганской ВДНХ". Заброшенная, с жалкими фанерными павильонами – голубая краска на них выцвела и, местами, облезла – он являла убогое зрелище. Кое-где в них стояли неподъёмные никому ненужные экспонаты; и никакого намёка на буфет, ларёк или хотя бы лотошницу. Ни тебе пирожка, ни газировки, ни минеральной воды. Лишь ручной насос стоял возле самого леса с тугим рычагом. Надавив на него много раз, можно было глотнуть струйку тёплой воды, отдававшей болотом. Но жара заставляла пить и такую: привезённое пиво приберегалось к обеду.
Целый день мы пеклись на песке, вскакивали, бежали к Донцу окунуться, поплавать; вылезши, перекидывались в волейбол. После полудня мы лезли в кусты, и в тени пили вино или пиво, поглощали хлеб, варёную колбасу и картошку, кильки в томате.
А над обрывом, напротив, на другом берегу тесно стояли в густой кудрявой листве высокие бéресты и осины, и плыли над ними кучевые ватные облака и отражались вместе с деревьями в текучей воде…
Поездки эти были ещё и полезны. В реке я отстирывал без особых хлопот пропахшие за неделю потом носки – за день они на солнце сто раз успевали просохнуть. Но однажды я и носки постирать поленился, решив, что они прекрасно сами и на ногах отстираются. Я и бегал в них по песку, лез в воду, плавал, играл в волейбол. Одного не учёл – злоязычия Нины Васильевны. Слышу вдруг, как она язвительно меня вслух задевает насмешливо. А насмешки меня задевали тем, что тонко, но очень прозрачно намекали на рассеянность чокнутого учёного, чем я до шестидесяти пяти лет, видит Бог, не страдал. Остроумно ответить я ей не сумел, кроме того, что упорно носки не снимал, говоря, что специально на ногах их оставил, чтобы сами отстирывались. Но зловредная дама не унималась и ещё пуще поднимала на смех меня. Тогда я носки всё же стянул, и престал внимание обращать на её ядовитые выпады… Помнится, она ещё много дней уже в институте всё уняться никак не могла. Злорадно высмеивала меня. Держалась она, пожалуй, высокомерно, хотя часто изображала страдалицу, плакалась (очень притворно): как легко обидеть бедную незамужнюю женщину. Высокомерие её объясняли ходившими слухами, что она любовница Кузьмича. Была она крупной женщиною, при теле, а я крупных женщин почему-то побаивался, избегал, мне казалось, что я с ними не справлюсь. А вот насмешек крупной женщины избежать не сумел, а вскоре представил ей новый повод надо мною поиздеваться. Вернее она сама, и подло довольно, нашла этот повод.
Рассматривая у Виктора Крашенинникова художественные альбомы, я заинтересовался импрессионистами, которых до того, практически и не знал. Ну не брать же в расчёт забытое чтение в детстве "Истории искусств" под редакцией Грабаря… Очень мне понравился портрет Самари Ренуара. Заметив это, Виктор мне предложил:
– Хочешь, напишу тебе копию маслом?
– Напиши, – загорелся я. Я уже пережил тот период, когда вешал на стены репродукции из "Огонька". Теперь я предпочёл бы оригинал, или хотя бы хорошую копию. Крош (так, краткости ради, мы между собой Виктора называли) заверил меня, что напишет точно, как Ренуар, и такими же точно мазками.
И вот в один из дней лета, возвращаясь после обеда в столовой, я встретил Виктора на лестнице в институте.
– А я был у тебя в лаборатории, Володя, но не застал. Я принёс тебе Самари и поставил на стуле, – сказал Крашенинников.
Я тут же помчался к себе. При виде меня, томящаяся от безделья Вербицкая и девицы вокруг так и прыснули. Я прошёл в свою комнату и увидел на стуле прислоненный к спинке белый прямоугольник размером пятьдесят на семьдесят сантиметров. Это был завёрнутый в бумагу портрет. Но завёрнут небрежно, очевидно в спешке и суете. Я возмутился – эти негодяйки разворачивали портрет! Поэтому теперь и хихикают.
Выйти и пристыдить, объяснить непорядочность в чужих вещах рыться! – нет, этим эту подлую братию не проймёшь. Лишь возмущеньем своим лишнее удовольствие этим тварям доставишь. А они – я уже чувствую своею спиной – столпились в проёме двери и, дыхание затаив, наблюдают за мною.
Я нарочито спокойно подхожу к свёртку с пакетом. Кладу его на свой стол, разворачиваю. Предо мной Самари, в лепной раме, покрашенной бронзовой краской. Да, Самари, несомненно, но что-то исчезло в ней от той прелести, что так меня привлекла в импрессионистском альбоме. Эта Самари мне не нравится. Нет. Это не Ренуар. Но дело сделано.
Подняв портрет, я оборачиваю его к этим стервам, что жмутся в дверях, будто и не заметил их мерзости.
– Полюбуйтесь, – говорю я им, улыбаясь, – Вот такая у меня прабабушка когда-то была (я сто раз голову готов отдать на отрез, что они ни о Самари, ни о Ренуаре, ни об импрессионистах вообще никакого понятия не имеют)! Великолепной артисткой в Париже была. Дивной красоты, говорят, была женщина. Мне по наследству достался один медальон, там она ещё лучше. Виктор сделал копию, увеличив, – вздыхаю я с сожалением,– при этом портрет кое-что потерял. Но всё равно хороша, ne se pa vre, не так ли?
В дверях раздаётся хриплое ржание рыл отвратительнейших в стремлении насмехаться над всем, что выше их понимания.
– Смейтесь, смейтесь, – смеюсь я и сам вместе с ними, – но такой вот прабабушки у вас нет!
Тут я отворачиваюсь, кладу портрет на бумагу и тщательно заворачиваю его. Злые фурии не находятся, чем мне ответить, а тут уже и звонок, собираются наши мужчины, девам приходится по своим местам разойтись, и я снова спиной чувствую их досаду на то, что задуманное глумление не состоялось.
Встретив Виктора, я – куда денешься – благодарю его за портрет. А он мне:
– С тебя полсотни рублей причитается. Потратился на раму, на краски…
Вот так друг! А я думал, что он портрет просто так подарил. Я тоже тратился на фотобумагу и химикаты, но денег за это не брал ни с кого. Практичный Виктор товарищ.
– Хорошо, – говорю, – с получки отдам.
Маме Самари не понравилась тоже, со временем она перекочует в подвал в виде холста, скрученного в трубочку, а рама вообще исчезнет неизвестно куда.
… Ну а на Донец к концу воскресного дня приезжал за нами тот же автобус и увозил к совнархозу вместо белых людей – краснокожих. Покрасневшая кожа горела огнём, и я боль её утишал, в общежитии обливаясь одеколоном. Ещё через день плечи, грудь, живот и спина облезали лохмотьями, но по прошествии двух-трёх недель загар закреплялся, и можно было не бояться солнца совсем.
В это время я впервые обзавёлся очками. Нерезкость мешала смотреть фильмы в кино. Заодно купил я очки с затемнёнными стёклами в золотистой тонкой оправе с таки же точно диоптриями (минус полторы единицы). Они уцелели у меня до сих пор, и летом в Израиле я ими спасаю глаза от слепящего солнца.
Круг моих внеинститутских знакомств понемножечку начал расширяться. Как-то после Донца за мной увязалась Вербицкая со своей подругой из совнархоза Катькало: захотели на моё жилище взглянуть. И хотя я симпатий, как вы понимаете, к особам сим не испытывал, но и зла никогда не держал. Люди глупые, ограниченные, но не всегда ведь и злы!
Встретили мы их с Сашей по-царски. Состряпали своё фирменное "индийское" блюдо и подали с красным вином. Блюдо пришлось дамам по вкусу, они выпытывали рецепт, но мы не поддались уговорам и рецепта не выдали. Накормив, мы проводили их до трамвая. Больше нам от них ничего не хотелось.
… В лабораторию к Нине Васильевне стала заглядывать пикантная хрупкая дамочка из нашего же отделения, Луиза по имени. Эта Луиза познакомила меня с девчонками из треста "Луганскуглегеология". Ни одна из них мне не приглянулась, но знакомство поддерживалось, поскольку время от времени они приглашали меня в свои компании.
Летом Вербицкая ещё раз наведалась к нам с целой братией этих девиц, что-то мы пили и ели, мне досталось проводить какую-то некрасивую маленькую геологиню, которая не вызывала у меня никаких совершенно симпатий. В сквере на Красной площади – она жила где-то рядом – мы уселись на скамейке под кустами сирени, спьяну возникло желание, я повалил её на скамейку, гладил её тело и грудь, запустив руку под трусики, ощупывал притягательно нежную выпуклость. Она сомлела – голыми руками бери! Но я желание в себе подавил (случайных связей боялся) и оставил это занятие, к величайшему огорчению, как потом оказалось, этой девицы.
… После одной из вечеринок в другой компании, я провожал тоненькую хрупкую сотрудницу Углеобогащения с тёмными большими глазами на бледном лице. Она была очень мила, я целовал её на углу Советской возле магазина минеральных вод. Мне казалось, что я нравлюсь ей, и что она могла б стать моею. Но слишком хрупкой и беззащитной выглядела она, и я не посмел воспользоваться её доверчивостью и симпатией – сильно чувства я к ней не испытывал. Звали её Светланой, через год она станет женой сотрудника нашего института Пети Смородинова, болезненного вида, но широкого в кости и высокого человека, с которым я был в приятельских отношениях. Разумеется, я и не заикнулся о том, что когда-то жену его целовал. Рассказывать о своих приключениях я считал недостойным. То, что происходит между мужчиной и женщиной – их тайна, и никто знать об этом не должен[7]. Пети Смородинова давно нет в живых, а жену его мы встретили совершенно случайно в поезде в восемьдесят пятом году, когда "костлявая рука голода" погнала нас с Леной в Чеботовку, где, как говорили, продукты на рынке были дешевле. Вижу, на меня пристально смотрит незнакомая женщина на лавке в вагоне. Потом говорит: «Володя, ты меня не узнал? Я Света Смородинова». Она нам и рассказала о смерти Петра. Сама она возвращалась из Миллерово, из России, везла мясо, закупленное там по дешёвке для перепродажи в Луганске – жить как-то надо, и уже ничем не напоминала тонкую хрупкую девушку, это была крепкая полная женщина с ворохом сумок. Такова судьба русских женщин, годы жизненных тягот превращают их в ломовых лошадей…
… Как-то в этот период вместилась и пирушка у Кислик. Пировали мы в домике ниже Седьмой линии в глубине сада. И были там кроме меня и Вербицкой ещё работники нашей лаборатории, в том числе и женатые, Владимир Иванович Науменко и шеф наш, Юрий Романович Голик, разумеется, без жены.
Возвращались мы около полуночи, долго ожидая трамвая на Седьмой линии. Нам всем надо было наверх ехать на пятом трамвае, одной Вербицкой на первом до городка завода ОР.
… подошёл первый трамвай. Мы посадили в него Нину, но едва трамвай дёрнулся, как в него неожиданно Голик вскочил, и ещё более неожиданно, словно сила какая меня увлекла, за ним следом успел вскочить я. Мы довезли Нину до улицы Годуванцева, проводили до дома неподалёку от остановки, и распрощались. Затем, дождавшись трамвая, идущего вверх с этой уже стороны, мы уехали.
Утром Н. В. подошла ко мне в лаборатории: «Спасибо тебе, Володя. Привязался вчера этот Голик, не знала, как от него и отделаться». Я недоумённо плечами пожал. Вот уж не думал спасать её от кого-либо. Просто спьяну метнулся в неудержимом порыве за ним, ни о чём не подумав. Выходит, шефу дорогу перебежал?
… Летом же я познакомился и с девушками из областной библиотеки, которая тогда помещалась на улице Ленина возле кинотеатра "Салют". И там я стал гостем желанным. Передо мной открылись даже двери хранилища, где я мог выбирать что угодно. Одна из этих милых девиц мне немного понравилась, я несколько раз провожал ее после закрытия библиотеки до дома, но вёл себя чинно, не пытался поцеловать, мне было с ней поговорить интересно, но надежды подавать я ей не хотел, ибо не хотел горечи ей принести более сильной.
С середины лета завязалась у меня бурная переписка с Зиною Самородовой. Она приглашала меня в путешествие на Днестр, в Измаил. В свою очередь Славик Суранов из Сталино звал меня в двухнедельное плавание на лодке по Северскому Донцу и дальше по Дону. Это меня привлекало сильнее, но в последний момент у него что-то не сладилось, и я ответил согласием Зине.
А между тем закончили дом для сотрудников рядом со зданием совнархоза. Мне обещанную квартиру в этом доме не дали: надо, чтобы мать ко мне переехала. Одиноким придётся пока подождать. Недовольный ответом, я записался на приём к директору института и был вызван к нему неожиданным телефонным звонком секретарши, столь очаровывавшей меня в первые дни и после на пляже своим потрясающим бюстом и прелестной мордашкой.
… я открыл дверь к директору из приёмной, шагнул в тамбур между дверьми, но в другую дверь не упёрся. Никогда не встречал таких больших промежутков между дверьми! От волнения плохо соображая, что делаю, я закрыл первую дверь за собой и очутился во тьме непроглядной, тщетно пытаясь нашарить ручку противоположной двери. Я даже вспотел от напряжения и неловкости. Наконец ручка в руке, я жму на неё и вступаю в кабинет директора Благова. Он сидит в глубине большой комнаты и жестом приглашает сесть меня за длинный стол, поставленный впритык к его письменному столу, и тут же и сам пересаживается за него с другой стороны.
05.12.97 12.08.01 08.10.04
Я говорю ему о цели прихода: мне не дали обещанную квартиру. Он выслушивает меня и терпеливо, подробно мне объясняет то, что я знаю и так. Что с жильём ещё сейчас трудновато, что многие семейные специалисты ещё ютятся в углах по частным квартирам. Что в сентябре будут сдавать новый дом, и там-то мне квартиру дадут обязательно. Затем он уводит разговор этот в сторону для меня неожиданную. Рассказывает мне о приезде Хрущёва в Луганск и показывает фотографии большого формата, где в разных местах среди группы мне незнакомых людей он стоит рядом с Никитой Сергеевичем. Разговор переходит на какие-то общие темы и ими заканчивается. Извинившись за отнятое у него время, я ушёл, не получив ничего, но чувствуя себя обласканным Благовым: такое внимание, доверительная беседа, и за стол ко мне пересел…
… не знаю, со всеми он так разговаривал?
В тамбуре я уже не плутаю. Прежде чем за собой закрыть створку двери кабинета, я открываю наружную дверь.
Выйдя от Благова, я тотчас же отослал вызов матери, заручившись согласием зам. директора поселить её вместе со мной в общежитии.
… Тут, однако же, я не могу не сделать одного отступления. Зам. директора Гриб был одним из героев нашумевшего прошлогоднего фельетона "Голубая цистерна", помещённого в "Правде", и главным козлом отпущения. Фельетон читал я в Кузбассе и, естественно, названных лиц я не знал. И вот с одним из них мне довелось познакомиться… на партийном собрании. Им и оказался наш милейший зам. по быту и общим вопросам.
… но сначала к цистерне.
Летом пятьдесят девятого года в адрес то ли прямо Луганского совнархоза, то ли организации, непосредственно ему подчинённой, на станцию железной дороги в Луганск прибыла голубая цистерна с двадцатью пятью тысячами чистейшегоspirti vini rectificati. Для каких целей – одному Богу известно! Поговаривали, что спирт нужен был для промывки деталей приборов для измерений. Так это было иль нет, теперь уж никак не узнаешь. Только некто могущественный решил, что грешно тратить спирт на такое примитивное дело. Спиртом можно ведь и более серьёзную вещь промывать…
Да и впрямь – тратить спирт питьевой на железки!.. Да вы что же, Бога забыли?! При живых-то алчущих людях!
И загнали цистерну на станции в тупичок. А потом в тупичок ходоки потянулись, и все двадцать пять тысяч литров, до последней малюсенькой капельки перелились в бочонки, канистры, бутыли, баллоны, бутылки и банки в количествах пропорциональных высоте поста совнархозовского потребителя алкоголя и ему подопечных.
… я понять не могу и не пóнял, как возможно обеспеченному лицу клюнуть на такую, простите, хреновину. И никто ведь не устоял в этой свалке высокопоставленных лиц вокруг литров, декалитров и гектолитров дармового питья… Денег у бедняг не хватало на бутылку хорошего коньяка! Стоил-то он дёшево баснословно.
… до чего хватка жадность – хоть копейку на дармовщинку урвать! И как тут не вспомнишь Некрасова, его генерала:
– Вот ваш народ – это сборище пьяниц! – А ведь, пожалуй, был прав генерал…
Я не думаю, что признанный главным виновником спиртного разгула сам широту необъятной души проявил. Ну, может, волей своей мог бы украсть для себя и приятелей литров тысячу, две. Но не двадцать же пять?.. Нет, тут выше, выше надобно брать. Было, было сказано слово и не где-то, а в самых верхах совнархоза, одарить спиртом ближних и дальних, коль скоро дальние те ближним ближними приходились.
И уже не слова говорил, а вещественные записки писал отпустить вожделенную влагу зав. хозяйством Луганского совнархоза гражданин Гриб, хороший товарищ и коммунист. Вот за это, когда дело получило нежелательную огласку – настучали в ЦК, – он был признан главным и единственным виновником расхищения всенародного достояния: тысяч сто, воистину, можно было бы напоить.
… правда, Гриба за промах сей не судили – всё же свой человек. Однако из совнархоза уволили, и из партии пришлось его исключить, но до времени, до поры. А пока пристроили в институт.
Минул год, и вот Гриб стоит у нас на партийном собрании с заявлением. Просит нас, коммунистов, восстановить его в партии (из обкома, стало быть, дали сигнал). Слёзно просит.
– Я без партии жить не могу, – голосом, прерываемым спазмами в горле, говорит он собранию.
«Да, без партии жить ему трудно, – проносится у меня в голове. – Ни приличной должности, ни оклада, ни казённой машины. Тут горючими слезами заплачешь!» Так то вот, а вы… Гриб.
Собрание к нему настроилось благодушно. Ну и в самом деле, кто же не пьёт? И кто в зале на бесплатную выпивку не польстится. Редкая птица долетит до середины Днепра! Тьфу, чёрт попутал, не ту цитату привёл. Да и начальство просьбу Гриба поддерживает, и партбюро рекомендует восстановить. Зарекомендовал себя за год…
Коммунисты голосуют поднятием рук за восстановление Гриба в партии единогласно. Мы с Феликсом кандидаты, права голоса пока не имеем, а имели б – решились пойти против всех?.. То-то, и мужик он, в общем-то, неплохой. Вон маму разрешил в общежитии поселить, а ведь по инструкции не положено… Эх, сложны вы, жизненные дороги.
… райком партии решение партсобрания утвердил.
… Пятого июля мама выехала из Междуреченска, сдав государственную квартиру.
Мама приехала, пришёл багаж, состоявший из нескольких десятков дощатых ящиков с книгами. Нашу нехитрую мебель мама распродала при отъезде… Ящики сложили горой на веранде, не раскрывая – к чему?.. Мама поселилась в одной со мной комнате, заняв свободную кровать Фесуна. Но, поселив в общежитие маму, прописать её там отказались – на себе Гриб испытал тяжесть вещественных доказательств. Никаких ненужных бумаг!
А квартирной комиссии, чтобы маму овеществить, превратить её из эфемерного абстрактного существа в ощутимую и ощутительную реальность, нужна справка о прописке из отделения районной милиции. Надо было выход искать. Но он сам нашёлся. Мир не без добрых людей. Когда я в лаборатории заговорил о своих затруднениях, Дима Климов, только что получивший трёхкомнатную малометражку, где жил с женой и двумя детьми, просто сказал мне:
– Об чём речь, Владимир Стефанович, пропишем твою матушку временно у меня.
Написал это, и горько так стало, чужой человек, Дима Климов, пожалел, посочувствовал, а вот другой Дима, родной сын, когда время настанет, мелочи такой не захотел для отца с матерью сделать. Вот такие дела…
В девяносто шестом году, когда мы с Леной хотели принять российское гражданство, и по мотивам политическим (я лично Крым Украине простить не могу), и по языковым (насильственная украинизация началась), и по экономическим (в России я бы получал пенсии семьдесят долларов и пятьдесят Лена, на Украине же у нас было только, соответственно, тридцать и двадцать), я просил Диму прописать нас временно в Тихвине, где они между прочим уже и не жили, чтобы мы могли перевести туда пенсию, он на это замялся и так и ушёл от ответа. А навязываться и клянчить я не могу. Так и заглохло всё дело – больше нам некуда было в России пенсию переводить. А ведь насколько бы эти семьдесят долларов жизнь нам облегчили, ничего не стоя ему. Мы бы, россиянами на Украине живя, и тихвинскую квартиру могли бы оплачивать, а, перебравшись в Израиль, пенсию бы в сбербанке держали. За пять лет там бы уже семь тысяч долларов накопилось, и никуда бы они, как на его же детей, у нас не пошли. Вот цена жестокосердия, и тупости даже, простите, простого непонимания выгоды собственной. Боялся, что мы квартиру захватим? Так ведь она приватизированная была, и прав на неё мы никаких не имели. Позорно то как, неужели мы с мамой такие родители, что на что-то претендовали б? Нам от него не надобно ничего. Только очень обидно, что в трудную минуту не поддержал, хотя это даже хлопот никаких не стоило Диме, от него только разрешение на прописку нам требовалось. Ну, да Бог судья ему, раз таким его уродил.
… Дима Климов написал в просьбу в паспортный стол, и маму без хлопот прописали, а я получил нужную справку. Благо тогда ещё не ввели драконовского минимума жилплощади на человека, необходимого при прописке новых жильцов, что сделало её практически невозможной.
Вскоре после приезда мамы, сидя в лаборатории, я увидел, как Ковальский пишет заявление с просьбой о выплате подъёмных.
– Как? – удивился я. – Разве подъёмные выплачивают при переезде на столь короткие расстояния?
– Да, – отвечал тот, – если расстояние больше тридцати километров, то платят.
Я не стал расспрашивать, где, в каком документе он нашёл эту цифру – раз пишет, знает что делает. В голове моей мысль сразу же соблазнительная явилась, что и я могу подъёмные получить за переезд с Седьмой Белянки и перевоз матери и багажа из Сибири. Этой мыслью я и поделился с Ковальским.
– Конечно, – поддержал он меня. – Пиши заявление, вместе и сдадим в бухгалтерию.
Прошло не так много дней, и меня вместе с Ковальским вызвали к Караченцеву. Валентин Игнатьевич был в гневе и обрушился на меня:
– Что же это ты делаешь, Платонов? В какое положение ты меня ставишь? Я подписал твоё заявление, а мне говорят, что ты на шахту только полгода назад перевелся и подъёмные получил, а при новом переводе через полгода подъёмные не выплачиваются. Как же тебе не стыдно?!
Я стою весь пунцовый, как воришка на краже застигнутый, не зная, что ответить ему. Захотелось ли, видите, денежек получить. Но спасение приходит мгновенно:
– Валентин Игнатьевич! Но на шахте мне выплатили только половину подъёмных! А за провоз семьи вообще не платили.
Он вскидывает подслеповатые глаза на меня:
– Как так?
– Не было денег. Шахта на картотеке сидела?
– Ну, так бы и сказал сразу, – успокаивается он. – Пиши новое заявление и представь справку с шахты. Можешь идти.
… кто-то из наших ребят уезжал в командировку на Седьмую Белянку, и я попросил его, чтобы он взял в тамошней бухгалтерии справку о том, какую долю подъёмных мне выплатили на шахте… Через неделю справка за подписью начальника шахты и главного бухгалтера, заверенная гербовой печатью, была у меня.
Я сдал новое заявление вместе со справкой и получил вторую половину подъёмных на себя, а также подъёмные на маму, и оплату её проезда и провоза багажа. Всего набралось тысячи полторы. Немного, но деньги совершенно не лишние.
А первого августа наше отделение преобразовали в самостоятельный институт Укрниигидроуголь, выплатив компенсацию за неиспользованный отпуск во время работы в Углеобогащении, лишив тем самым отпуска всех до шестьдесят первого года. Караченцев стал заместителем директора института по научной работе, но пока директора не было, и он и его обязанности в одном лице исполнял.
… Самородова Зина забрасывала меня письмами, почему я тяну, отпуск почему не беру. Из-за этого она свой отпуск затягивает, а это вызывает ропот сотрудников, так как из-за этого и их отпуск сдвигается.
… Я и в самом деле тянул. Ждал маму, а потом узаконивал её пребывание в граде Луганске. А тут, неожиданно, эта новость с созданием института. Я Зине в письме это всё объяснил, и она одна уехала в Измаил.
… Институт наш был нов, но всё осталось, как было, все на своих сидели местах, только Углеобогащению не подчинялись. А на здание своего института получили проект. Однако отделы, лаборатории в числе быстро росли, и народу в них поприбавилось. Из нашей лаборатории выделилась лаборатория техники безопасности и ушла во главе с Сыроежкиным и Климовым, который руководителем группы там стал. К нам заведующим прибыл Голик Юрий Романович, давний знакомый Караченцева, перед этим работавший в Донуги.
… в плановом отделе у нас появилась молоденькая подтянутая интеллигентная выпускница энного института с соломенными волосами и большими очками на её чрезвычайно приятном лице. Очки нисколько не портили это лицо, а делали его строже и привлекательнее. Её звали Эльвирой, по фамилии – Пазычук. Мы как-то сразу с ней познакомились. Она нравились мне, хотя, кроме фигуры, была не совсем в моём вкусе, впрочем, к этому привыкаешь, если женщина нравится очень… Но. Снова но. Она оказалась замужней. Муж, сокурсник её, был высок и плечист – в этом мне не чета. И его тоже взяли в наш институт. Эльвира представила меня мужу, и мы втроём почти что приятелями стали на короткое время. Однако вскоре я почувствовал себя в роли третьего, который лишний всегда, а я этого не хотел и от пары этой отстал. Замужество её налагало табу на ухаживание и увлечение. Я давно уже понял, что можно не дать разгореться едва возникшему чувству. Это не трудно, если дело не зашло далеко, как бы тебе не нравилась женщина. Надо просто перестать с ней встречаться, не думать о ней. Сказать себе сразу: «Нельзя!» Иначе – боль и мучения. Тогда сказать себе: «Нет!» – если себе позволишь влюбиться, – свыше сил человеческих. И там, где на успех нет надежды, нужно остановиться как можно скорее. Что я и сделал. Мы мило улыбались при встрече – и только!
… через девять лет, когда я буду работать в обкоме, Эльвира проявит ко мне интерес, но это уже как всегда запоздало и было мне совершенно ненужно: я был женат на любимой, у меня росли чудных два мальчугана и никакой роман был уже невозможен.
В отделе выемочных машин я по делу столкнулся с главным конструктором проекта, моим одногодком Мешковым. Этот милейший молодой человек сразу вызвал симпатию. И в дальнейшем в делах и в быту мы охотно оказывали друг другу услуги. Он, по просьбе моей, быстро набрасывал эскиз мне нужной конструкции, я, по просьбе его, – моментально выдавал ему исходные данные для его конструкторских нужд, отставляя все другие работы.
В лаборатории обогащения (в нашей) я встретил пухленькую миловидную дочь Мучника, теперь уже Карлину. Я напомнил ей Сталинск, мы разговорились, вспоминая Кузбасс, и с тех пор, улыбаясь, раскланиваясь при встречах. Она летом с мужем окончила институт, и её приняли в эту нашу лабораторию старшим научным сотрудником (после вуза-то сразу!), муж её, Карлин, был взят инженером в отдел совнархоза.
… В августе я ещё поддерживал тесные отношения с Крашенинниковым, меня притягивала его увлечённость живописью. Он и сам рисовал очень неплохо и маслом писал (но не копии Ренуара!). К нему приехала из Черкесска, с Кавказа, жена – маленькая молоденькая женщина с заурядным лицом: в июне он получил однокомнатную квартиру на первом этаже в том же доме, что и Климов. Я не раз заходил туда в гости к Виктору. Квартирка была маленькой, но уютной и с широкой неостеклённой верандой в сторону совнархоза. Но выхода в неё не было. Она явно служила украшающей декорацией торца первого этажа. Над нею на остальных этажах двери были.
… а вот с Сашей Погарцевым в августе я не встречался, скорее всего, по причине моих постоянных отлучек в командировки.
Весь месяц за небольшим исключением провёл я на шахте "Одесская-Комсомольская" вместе с Ковальским, Науменко и Пузановым в начале и без Ковальского в самом конце. Нам выделили в постоянное владение печь, у входа в неё на аккумулирующем штреке мы установили тот самый насос ХГИ, что испытывали во дворе института. От магистрального водовода подвели воду к бачку – его мы подвесили к верхняку – с сетчатым цилиндром внутри для защиты клапанов насоса от возможного сора. Насосом вода подавалась в забой к простенькому приспособлению: трубке с насадкой, рукой покачиваемой на оси на винтовой лёгкой стойке, распёртой между почвой и кровлей.
Всё было примитивно до крайности. Равномерности перемещения струи по забою, как и неизменности расстояния от него до насадки, выдержать мы не могли. Замеряли после нескольких качаний лишь давление перед насадкой, среднее расстояние до забоя и глубину щели, прорезанной тонкой струёй.
… да, при давлении близком к двумстам атмосферам струя резала антрацит, самый крепкий в Союзе. А испытания были прикидочными. Режется уголь струёй или нет. Если да, то примерно с какой эффективностью… Одного понять не могу, для чего мы там месяц торчали. То в шахте, то в духоте общежития с постоянно открытою форточкой. Донимали нас там и застарелые запахи прежних жильцов, и свежие запахи зловонной помойки и наружного туалета, которые ветер в форточку заносил. И закрыть – не закроешь. Задушишься!
Помойка и туалет всесоюзного образца[8] как отменные лакомства были облеплены большими зелёными наглыми мухами с противным зеркальным отливом. Разлетаясь оттуда, они беспрепятственно влетали в форточки комнаты и окон в столовой, садились на стол, за которым обедаем, на хлеб, не закрытый салфетками, на тарелки с едой. Как на них ни маши – толку нет никакого. Лениво поднимется и тут же усядется рядом.
Руки мыли тщательно с мылом, особенно я. Но как раз именно я и попался. Утро четырнадцатого августа разбудило жаром высокой температуры и непрерывными пробежками в туалет. Начиналось что-то вроде дизентерии, и на следующий день я уехал лечиться домой.
Через неделю я уже снова в шахте сидел и работою руководил. Ковальский уехал в Луганск, со мной остались безотказный Науменко и ленивый Пузанов… Работа не шла, начались непрерывные неполадки, насос не развивал необходимого давления – оказывались разъеденными клапаны то одного, то другого из трёх цилиндров, в которых поршни ходили. Уйма времени уходила на поиски барахлящего клапана, приходилось, вывинчивая по восемь шпилек на каждом из трёх, вскрывать все цилиндры.
Но что значит всё-таки опыт. Через неделю я, всегда равнодушный к машинам и механизмам, изучил характер своего подопечного в совершенстве и уже чутьём нутряным, прикладывая ладонь к разным участкам стальной боковины, точно угадывал: «Отвинчивать здесь!» Время на поиск и устранение неполадок сократилось в несколько раз, и до сентября мы работу успели закончить.
… В двадцатых числах на шахту приехала бригада москвичей из Института горного дела Академии наук СССР[9] во главе с зав. лабораторией разрушения угля доктором, профессором Никоновым, в своё время главным инженером той самой "Союзгидромеханизации", которая изготовила безобразный проект горных работ томусинского гидрокомплекса, и который он подписал.
Двадцать девятого августа я вместе с Никоновым спустился в забой. Насос, молодец, в эту смену работал безукоризненно, развивая давление во все двести своих атмосфер. Что позволило мне очень эффектно продемонстрировать Никонову нарезку щелей.
На следующий день мастерские закончили изготовление по моим чертежам нового бачка (с учётом опыта), фильтрующего колпачка, штуцеров; мы произвели полную ревизию насоса, подготовив его к работе на новой шахте. Составлен, отпечатан и подписан Офицеровым акт о проведенных испытаниях.
… причем тут Офицеров, снова не понимаю.
… На этой же шахте в начале лета ещё я познакомился с Зиной, очень милой девушкой из Донуги. Они тоже на шахте какую-то проводили работу. Очень она мне приглянулась. И как же приятно было вдруг ощутить, как ответная в ней ко мне симпатия возникает. Чувствовал я себя с ней совершенно легко и свободно, как с давней знакомой. Она в тот день уезжала в Сталино в свой институт, но мы уговорились о встрече, когда она снова вернётся. Однако её задержали, и мы разминулись.
06.12.97 18.08.01 09.10.04
В письме мне в Луганск она написала: «Мне жалко, что я Вас не увидела. Вероятно Ваш автобус ушёл, когда мы подъезжали к автостанции. Я совсем случайно встретила Феликса, вот он мне всё и сообщил… Приезжайте… к нам… на "Одесскую-Комсомольскую". Мне будет хоть веселее немного…» Как хорошо узнавать, что тебе понравившейся женщине будет веселее немного с тобой.
… но наши командировки на эту шахту всё время не совпадали, в конце концов, она назначила мне свидание в Сталино в воскресенье в десять утра у областной библиотеки имени Крупской. В субботу я выехал из Луганска, переночевал у Суранова, и без пятнадцати десять с букетом в руках был возле библиотеки. Назначенный час наступил, а Зины не было. Прошло пять минут, десять. Это ещё не значило ничего, вполне могла опоздать, автобусы ведь не по расписанию ходят. Но прошло полчаса, и нехорошее недоумение начало мною овладевать, и предчувствие, что она не придёт. Помешало что-то, возможно. Но почему свой адрес она мне не дала? Я бы поехал и выяснил… Институт? Справочное бюро? – В воскресный день всё закрыто. Прождав ещё час и убедившись, что встреча не состоялась, я выбросил в урну ставший нелепым букет и уехал в Луганск.
Через несколько дней пришло письмо от неё. В письме она просила прощенья, что не смогла придти на встречу со мной: в этот день у неё на руках умирал брат, болевший давно.
Это было очень печально. Я, соболезнуя, ответил ей, но переписка наша, не подкреплённая встречами, сама собой и заглохла. Я ещё не был так сильно влюблён, чтобы не мог, как без Люськи, без неё обходиться. Так распорядилась судьба. И от каких же случайностей так много зависит?! Стоило бы ей адрес свой в письме написать и жизнь и у меня, и у неё могла бы, возможно, пойти по-другому. Сколько таких случайностей было уже у меня!
… Завершив тридцатого августа все дела на "Одесской", я со своей бригадой переехал в Красный Луч на шахту № 160 у знаменитой ШтерГРЭС, одной из первых ласточек ГОЭЛРО. Здесь с первых дней сентября мы начали испытания насадок сложной формы для обычного водомёта. Уголь на этой шахте был несравнимо слабее "одесского" антрацита, тем не менее, он плохо разрушался гидромониторной струёй независимо от формы насадки. И не мудрено: давление воды пред насадкой не превышало двадцати шести атмосфер.
Вскоре мы начали попутно резать и щели тонкой высоконапорной струёй, и тут снова к нам подтянулись игдановцы с огромным своим кованым сундуком с тяжёлым висячим замком, украсившим бы самый наилучший музей древнего боярского быта. И где они такой откопали?! В сундуке хранились инструменты, аппаратура, рабочие записи, все, что надобно было в командировке. Стал и я, уезжая в Луганск, прятать у них в сундуке свой костюм гидромониторщика. Это был особый костюм. Подарил его мне Дима Климов: «На, испытывай на здоровье». Самый лучший из всех образцов, что по договорам нам изготовили текстильные фабрики и химические заводы. Изготовлен он был из какой-то тончайшей и легчайшей шелковистой искусственной ткани. Воду не пропускал абсолютно. Необыкновенно хороша была куртка, лёгкая, прочная, с капюшоном, с блестящими никелированными застёжками – в ней бы на зависть модников по Луганску ходить, что я и намеревался по окончании испытаний сделать, когда начнутся дожди.
Итак, в нашей комнате вновь появился сундук. Никонова уже не было в этой команде, из неё остались лишь двое, Михайлюк и Ищук. Ищук был совсем молодой, но гонористый, как многие москвичи, человечек небольшого росточка. Он и впрямь был "ищук", всё выискивал и вынюхивал, чем и как мы намерены заниматься. Михайлюк – высокий, худой, но крепкий семидесятилетний старик был весьма выразителен. Был он глуп, туп, но невежественности своей не стеснялся и всё приставал ко мне что-либо ему объяснить. Мне часто подолгу приходилось втолковывать ему смысл какой-либо формулы или зависимости, и все простенькие мои объяснения приводили его, уж не знаю – в искренний ли, восторг: «И откуда ты всё это знаешь?!» Был Михайлюк когда-то управляющим трестом на открытых работах, после на пенсии скучно ему стало сидеть (скучно в том смысле, что мало платили), и Никонов принял его старшим научным сотрудником. Михайлюк "загорелся" научной работой – перспективу увидел: кандидатом, доктором стать. А и на младшего сотрудника не тянул… Но упорство у него было феноменальное. По утрам он, сидя на стуле, делал гимнастику, потом наравне со всеми лазал в шахту, управлялся там с гайками и ключами. Вполне возможно, что лет через пять он диссертацию защитил. Все москвичи ему покровительствовали, все наружно его опекали, хотя, конечно, истины о взаимоотношениях среди них мы знать не могли.
… В середине месяца мне сообщили, что сдан новый дом, и уже распределяют квартиры. Я срочно выехал в Луганск, но… было поздно. Мама показала мне ордер на однокомнатную квартиру. Её вызвали к себе Караченцев, Комендо (парторг) и Таланов (председатель месткома) и убедили её взять пока эту квартиру: «Совнархоз требует освободить общежитие, а в следующем году мы дадим вам двухкомнатную».
Ах, как ругал я её за то, что она взяла ордер. Я помчался в институт, где сначала окольными путями навёл справки. Да, мне предназначалась двухкомнатная квартира, но в последний момент молодая бездетная пара конструкторов, перешедшая с завода ОР, уговорила правящий треугольник отдать им эту квартиру.
К слову сказать, получив в институте квартиру, через три месяца эта пара институту сделала ручкой и ушла назад к себе на завод.
Я пошёл к Караченцеву.
– Как же так, Валентин Игнатьевич? – спросил я.
– Да видишь ли, Володя, ты пока один, а у них могут быть дети…
– А у меня мать, и я в таком уже возрасте, что у меня вот-вот может появиться жена…
– Да ты не беспокойся, мы при первой возможности дадим тебе двухкомнатную квартиру, а если женишься – сразу.
Что было делать? Самое разумное сдать ордер и ждать. Дома росли быстро. Но я сплоховал… Пошли мы с мамой посмотреть на квартиру. Она оказалась в доме по той же Девятнадцатой линии, где было и общежитие, в районе той стройки, от которой я повернул февральской ночью обратно, не найдя общежития. Квартирка была очень маленькой – не сравнить с междуреченской. Низкие потолки, крохотная прихожая, кухонька, комната в шестнадцать квадратных метров с балконом и большой кладовкой, забравшей площадь у соседней квартиры.
Всё было сделано аккуратно, деревянный пол красной краской сиял, в совмещённом туалете ванна стояла, на кухне – газовая плита и колонка, и… вздохнув, мы остались. Очень уж надоело жить в общежитии. А тут всё же какой никакой, а уют. Да ведь и обещают же дать двухкомнатную в Новом году.
Конечно, можно это расценивать, как несуразную глупость. В следующем доме двухкомнатную квартиру мне снова не дали. Одиночка Полина, тоже старший научный сотрудник, из женского общежития получила там однокомнатную квартиру. А я то был не один. Кстати, никто общежития не закрыл, Саша Погарцев там год ещё оставался, только я всякие связи с ним потерял. Да, так вот эта Полина, женщина неглупая, с внешностью самой обыкновенной имела на меня свои виды и не очень это скрывала. Но мне ведь нужна была не она, а та, единственная, которой не было у меня.
Несправедливость при раздаче квартир несказанно возмутила меня. Рядом со мной на площадке получила двухкомнатную квартиру одинокая пожилая женщина – зав. углехимической лабораторией Углеобогащения, владевшая собственным домом в Камброде и имевшая связи в верхах. Года два квартира совсем пустовала, изредка навещаемая хозяйкой, потом она её своей сестре отдала. Меня подталкивали соседи, меня науськивали на работе написать заявление о таком безобразии, когда, говорили, вы ютитесь в одной комнатке двое, а рядом в двух – фактически нуль. Но это было вне моих правил. Своих прав я привык сам добиваться, и основывался только на них. Ссылка на то, что некто ухватил мне нужное незаконно и потому мне должны это отдать, не казалась мне ни достаточно убедительной, ни этичной. Это донос, а донос дело грязное. И я пачкать себя доносами во всю жизнь не хотел. Вот если бы я был следователем или фельетонистом, а не заинтересованным крайне лицом, то тогда по роду работы я бы раскрутил это дело, не пощадив никого. А вот так – недостойно!
А как же борьба за принципы, за справедливость, за идеалы? Да я всю жизнь боролся за них, но только не для себя одного, хотя и понял со временем, что в нашем общество это чаще всего донкихотство. А исход сражения с ветряными мельницами известен давно:
Крылом дырявым мельница взмахнёт,
И будет сбит в неравном поединке,
В него копьё возивший Дон-Кихот[10].
Но всё равно дела этого не оставлял до развала Союза. А потом… стыд за народ, за Россию…
Но и это, полагаю, не мало: добросовестно делать работу свою и самому быть с людьми справедливым, не желать ни ближнему, ни дальнему своему ничего, чего себе не желаешь. И бороться за права человека, хотя бы за те, что обозначены в наших законах.
… Квартира моя была пуста совершенно. Нечего в неё было поставить. На первое время нам дали две кровати из общежития, а на покупку другой какой мебели денег я не скопил. Вот что значит, жить одним днём и не думать о будущем. К счастью, мама сумела десять тысяч рублей в Междуреченске положить на сберкнижку, с ними мы и поехали в мебельный магазин с неоновой вывеской "МЕБЛИ", что по-украински мебель и означает. Магазин располагался в том помещении в доме на углу Третьей Донецкой и Пятнадцатой линии, где нынче сберкасса и Шестнадцатое почтовое отделение. Там была тогда и трамвайная остановка, трамвайный путь снизу с улицы Шевченко (Тараса) вверх поворачивал по Четырнадцатой линии (ныне улица другого Шевченко, В. В.) и делал влево зигзаг по улицам Первая Донецкая (Коцюбинского), Пятнадцатая линия, Четвёртая Донецкая (в этом районе не существует уже), и заворачивал вправо по Оборонной. По вечерам, проезжая в трамвае, мы без внимания оставляли красные всполохи "МЕБЛИ", но лишь до поры, пока буква "М" не погасла. Тогда сразу остаток к себе приковал интерес. Трамвай оживлялся с наступлением темноты, проезжая мимо этого магазина. Обрубок безобидного слова красным неоном сиял бесстыже в ночи; девицы, потупясь, прыскали в кулачок; пьяные парни ржали хриплыми голосами. А буквы продолжали гореть – начальство в трамваях не ездит, и потухшую букву некому приказать заменить. Так и провисели ущербные "МЕБЛИ", к восторгу юного поколения, больше года, смущая мамаш благополучных семейств, пока магазин не переехал за город.
… но тогда магазин не потерял ещё своей первозданной невинности, и мы бродили, осматривая его. Гарнитуров там не было, и мы выбрали большой плательный шкаф, сверкавший лакированным ореховым шпоном, диван-кровать, во внутренности которого можно прятать постель, кухонный стол и буфет для посуды, и вешалку для одежды в прихожую. Чуть позже мы купим себе небольшой холодильник и стиральную машину с центрифугой для отжима белья, и кровать на панцирной сетке для мамы.
… Пробыв в Луганске два дня, я снова уехал на шахту, наведываясь домой лишь с субботы на воскресенье. В одну из таких вот суббот почтальонша принесла мне назавтра вызов на переговорный пункт нашей почты: телефона не было у меня. Я терялся в догадках, кто это собирался мне позвонить?
На почте, куда я в назначенное время пришёл, я узнал, что вызов из Кривого Рога. Но кто в Кривом Роге знает меня?.. Людвиг! Ну, конечно же, Людвиг Потапов, с которым мы встретились в прошлом году на набережной в Алуште. Узнал откуда-то, вероятно, мой адрес и тоже о совместном отпуске хочет поговорить.
Меня вызвали в кабину, я взял трубку:
– Алло!
– Здравствуй, Вова, – сказала она.
Это было так неожиданно, что я вздрогнул чарующий голос узнав.
– Здравствуй, Люся, – сказал я.
– Вот, узнала твой адрес и решила позвонить тебе.
Боже, как молод был этот голос и как сразу он всё во мне воскресил! Словно и не было этих мучительных лет. Словно я прежний влюблённый мальчишка слушаю музыку трепетных слов юной девочки-женщины над рекой, дивно красивой в сполохах пламени коксовых батарей.
– Но что ты делаешь в Кривом Роге? – прерывая чудесное сновидение, говорю я.
– Мы ведь живём здесь, – отвечает она.
(Мы – это значит она с мужем и сыном).
– Я преподаю вентиляцию в Горном институте.
Что же дальше? Что же говорить дальше, выходя из ошеломлённого состояния, соображаю я лихорадочно, но не могу сообразить ничего. Сердце бьётся толчками. Неужели я люблю её до сих пор? Почему так волнует меня её голос? Всё же кончено её «не люблю». Но зачем она мне позвонила? Вот об этом надо спросить, но моя деликатность меня загоняет в тупик: «Вроде грубо, бестактно». Но, возможно обижаю и отсутствием любопытства, заставляя говорить в трубку малозначащие слова: как устроился, как живу?
И меня снова околдовывает её голос. «Только не поддаваться, только не поддаваться, – твержу я себе, – ничего кроме новой боли не будет». Но мне хочется сейчас увидеть её, её лицо, её глаза – близко, близко. Может быть, глядя в них, я нашёлся бы, что ей сказать, но что скажешь в телефонную трубку?
И она, видимо, поняла. О, как она всегда всё хорошо понимала, когда дело касалось её!
– Не могу говорить по телефону, – глухо сказала она. И в этих словах её столько было желания сломать проклятую трубку, что я усмехнулся: мне тоже на миг захотелось вытащить из неё этот бархатный голос.
А она уже деловито мне говорила:
– Когда ты идёшь в отпуск?
Я снова усмехнулся. В одном, кажется, я не ошибся.
– Не скоро.
– Мне бы хотелось тебя увидеть…
– Мне тоже было бы интересно увидеть тебя, – вежливо проговорил я.
– А ты не мог бы взять отпуск или командировку дня на три и приехать. Я хочу тебя видеть, – сказала она так, как она говорила, когда я летел к ней по первому её слову.
«Только не это, только не это, – убеждал я себя. – Ничего хорошего из этого не получится, даже если забыть о былом. Да и ведь не забудешь. Слишком много в нём было страдания, отчаянья, горя и так мало радости, счастья. Две недели ровно за целых семь лет. Нет, я не мальчик, чтобы начинать эту муку сначала».
Я, похоже, ещё люблю её, хотя за год ни разу и не вспомнил о ней. Меня взволновал молодой её голос, эти слова: «Хочу тебя видеть», но чувство неприятия её уже сильнее любви к ней. Но я не могу грубо ответить: «Нет, не хочу», – но и не могу выдумать никакого предлога. Наконец, говорю совершенно уже несуразное:
– Командировки мне к вам не дадут, а отпуск… у меня сейчас, как всегда, туго с деньгами, – честно лгу я. Честно потому, что с деньгами у меня сейчас действительно туго, а лгу, потому что (и она знает это) так было у меня не всегда.
– Ну, это пустяки. Я могла бы тебе выслать…
– Знаешь, мне как-то неловко, я не привык брать деньги у женщин…
– Вот ещё глупость! Нам надо увидеться.
И тут ко мне возвращается разум:
– И к тому же меня ни на день не отпустят, сейчас столько работы, всё время в шахтах сидим…
И тут нас разъединили…
Она могла повторить, продолжить заказ. Я вежливо подождал минут двадцать. Не продлила… Всё поняла. Говорить было не о чем.
Я стоял в тёмной будке перед чёрным стареньким аппаратом, вернувшим меня к ощущениям молодости, её радостей и желаний, горести её и потерь.
«Чего она хочет? – взвинчивал я себя, раздражаясь. – Неужели она полагает, что я до сих пор влюблён в неё до безумия. Да если б и так, то куда я приеду, к кому: к ней, к мужу?.. Взяла бы сама ко мне и приехала, если так надо. Нет, ко мне выбраться она никогда не могла».
… К моменту образования нашего института убрали стол с карточками на входе, и полуавтоматическая система контроля рабочего времени долго жить приказала. Наверху, кто-то умный решил, что она унижает достоинство честного советского инженера. Теперь можно было опаздывать и совсем на работу не выходить, если была договорённость с зав. отделом или завлабом, а и без неё перед ними было легко оправдаться. И тут же нашлось немало глупцов, которые стали регулярно минут на десять-пятнадцать опаздывать… и попадать негласно институтскому кадровику на заметку – он в это время за входом следил, – а потом и в приказ… с последним предупреждением. Я же сразу смекнул, что, чуть-чуть опоздав, сразу не вздумай идти, а погуляй часика полтора – и всё пройдёт незаметно… А?! Догадлив?
… И как бы вразрез с либерализацией этой на собрании неразделённой ещё партийной организации двух институтов зазвучал лейтмотив: страна требует от нас большей отдачи… И пошли предложения как эту отдачу повысить. Договорились уже до того, что предложили после окончания формального рабочего дня часика на два на работе ещё оставаться… Это страшно мне не понравилось – я уже глоточек свободы после шахты вдохнул. И возвращаться в исходное положение в институте мне не хотелось.
Тут Феликс Оствальд, сидевший рядом со мною, толкнул меня локтем:
– Слушай, Володя, мы с тобой вечно отмалчиваемся на собраниях. Так и в партию нас из кандидатов не примут. Надо начать выступать, проявлять хоть какую активность.
– Да, конечно, – согласно кивал я головой, но выступать не хотел. Как огня я боялся трибуны. Да и о чём говорить?
Феликс поднял руку, и ему дали слово.
– Нам предлагают оставаться после работы, а хорошо ли мы своё рабочее время используем, – начал он говорить. – В курилках идут непрерывные перекуры, в отделах люди занимаются посторонними делами и разговорами, а сколько без дела слоняется по коридорам?! Я считаю, что если мы будем напряжённо работать, то всё успеем и в течение рабочего дня, и не будет нужды оставаться после работы…
… утром, едва звонок прозвенел, всю нашу лабораторию вызвали срочно к Караченцеву, но не в его кабинет. А в просторную комнату на нашем же этаже, куда он пришёл, и где стоял один стол, а вдоль стен были расставлены стулья.
… мы расселись.
Караченцев заговорил зло, возбуждённо:
– Я собрал вас, чтобы обсудить поведение Оствальда. Вчера на партийном собрании Оствальд выступил с безответственным заявлением. Мы с большим трудом добились создания института вопреки всем недругам гидродобычи. А они и в Углеобогащении, и в совнархозе только повода ждут, чтобы нам всадить нож в спину, чтобы убедить руководство в бесполезности нашего института. И Оствальд своим выступлением такой повод им дал – у нас, дескать, люди бездельничают… Считаю, что после всего, ему не место у нас в институте. Да и в городе тоже. На перевоспитание его надо работать на шахту послать («Нахватался у Мао!» – я подумал[11]). Пусть там ума наберётся.
… все убито молчали.
Тут в защиту Феликса выступил Виктор Ковальский:
– Оствальд не продумал своего выступления, которое оказалось на руку врагам нашего института, и, безусловно, заслужил наказания, но, по-моему, увольнять его из института не надо. Мы сами перевоспитаем его…
После Ковальского заговорил я:
– Феликс Оствальд по существу сказал правду, имея в виду два института, так как собрание было общее. Но не учёл, что говорит-то он как сотрудник Гидроугля, и всё, что он говорит, может быть воспринято и представлено, как разгильдяйство в Гидроугле и не касается Обогащения, хотя оно как раз его больше касается. Эту ошибку он уже осознал и глубоко в ней раскаивается. Я думаю, Ковальский тут прав, не следует его очень строго наказывать. Он порядочный человек и хороший работник, и сам разговор этот для него уже наказание…
… дело оставили без последствий.
После этого совещания Феликс сказал мне:
– Здесь теперь мне не работать. В партию меня здесь точно не примут. Пока не поздно надо уходить самому.
Я полагаю, что Феликс преувеличил, приняли бы его, он попросту испугался, он был старше меня, лучше знал, как людей отлучали от партии, комсомола, от работы, от жизни (сейчас как раз фильм по "Детям Арбата" А. Рыбакова идёт – там хорошо жуткая атмосфера сталинщины показана), и тот страх, которого не было у меня по незнанию, в Феликсе жил и в более либеральное хрущёвское время.
… вскоре он из института уволился. Я был всё время в командировках, и уход Феликса не сразу заметил. Узнал я об этом с большим опозданием и на много лет потерял Феликса из виду.
… Личная жизнь в ту осень тускла, да и не было её, этой жизни. Дома редко бываю, и по ночам снятся мне странные тревожные сны.
… Помнится пламя, затем звуки звонка. Звонит почти непрерывно. Сквозь сон (во сне) я чувствую ощутимо, как он дёргается от натуги. Обессилев, ненадолго замирает, и, отдохнув, снова начинает звенеть. Упорно, настойчиво. Это длится целую вечность, но нет сил расплющить глаза, сбросить с себя вяжущее оцепенение, прогнать в голове повторяющийся кошмар.
… отблески зарева снова охватывают все стены, из распахнутых дверок шкафа начинает валить густой дым. Я выскакиваю на балкон, он трещит и качается, и, оборвавшись, летит вниз вместе со мною…
… в голове шум немолчный, тело бессильно распластано вверху на балконе, и над ухом что-то назойливо неутомимо трещит. Я открываю глаза. Перед ними внизу вишнёво рдеют раскалённые булыжники мостовой. В ужасе я отшатываюсь от перил. Но нет, уже не камни раскалены, раскалена улица вся. Дома – словно гигантские факелы, выстроившиеся в ровнёхонький ряд. Вот огневые язычки, прыгая, резво облизывают ещё не занявшийся деревянный дом рядом со мною, опахивая меня горячим дыханием. И вдруг, точно ветром подхваченные, вспрыгивают ко мне на балкон, ещё выше, и весь дом наш вспыхивает мгновенно, точно сухая сосна…
… снова я лежу на балконе, полыхающем жаркой свечой. Кожа лопается от жара, и от дыма слезятся глаза. И откуда-то треск неумолчный… Ах, да… Это трещит опрокинутый мотоцикл. Седок его вылетел из седла и валяется скрюченный в трёх шагах от него, сунув голову в кучу тлеющих красно стропил рухнувшей кровли.
… улица, только что полная обезумевших людей, вдруг мигом пустеет. Огонь ещё мечется в ней, но уже сгущается тьма ночи, ещё более страшная, чем огонь. Всё в ужасе перед ней цепенеет. И даже укрощённый огонь застыл потоками остывающей лавы.
… и совершенно уж неуместно трещит здесь мотоцикл, и судорожно дёргается его колесо.
… Весь сентябрь сидели мы в шахте целыми сменами, а, когда насос работал безукоризненно, то и по две, чтобы быстрее завершить испытания. Резали уголь струёй, замеряли глубину прорезанной щели, меняли насадку, снова резали, замеряли, заносили замеры в журнал наблюдений. Вечера были свободны, занять их было нечем, и мы шлялись вдоль и поперёк по посёлку, критически оценивая его. В центре, в отдалении от домов, в одиночестве возвышался ДК с колоннадой Большого театра. Он нас радовал почти постоянно огромным плакатом, вверху натянутым между колоннами:
СЕГОДНЯ ТАНЦЫ НА ФАСАДЕ.
Ох, и доставалось от нас эти танцам, то есть фасаду, то есть танцам на нём. Как же позлословили языки наши и поизощрялись в язвительности по этому поводу, и не только. Безграмотность пёрла в Союзе из каждой щели, из объявлений и вывесок, из выступлений ораторов, из документов – вспомните труп, лежавший на протяжении нескольких километров. И всё это становилось нормой повседневной лексики, даже несмотря на специальную рубрику "Нарочно не придумаешь" в сатирическом журнале "Крокодил".
В начале октября стало заметно прохладно, а мы вдруг вздумали сходить искупаться в отстойном пруду возле электростанции. Вода в нём оказалась парной, и поплавали мы долго и всласть. Вначале меня удивило, почему же не мёрзнет на воздухе моя мокрая голова, но я тут же узрел над водой тонкий слой редкого пара и всё понял: пар-то был тёплый. Зато когда мы голые выбрались на берег, холод показался нам ужасающим. Быстро растёрши полотенцами свои телеса и вскочив лихо в одежды, мы опрометью метнулись к своему общежитию, в минуту добежав до него.
В середине октября я вернулся в лабораторию и заметил в институте чрезвычайное возбуждение. Тут же всё и разъяснилось. Скопом все заведующие отделами, лабораториями, руководители групп в месте с Караченцевым выезжают в командировку в Харьков, сдавать в Горном институте экзамены по кандидатскому минимуму. Я только подивился, как это быстро и дружно сумели они подготовить и философию, и иностранный язык.
… через два года я столкнусь с любопытнейшим документом. Горному институту за пустяковенькую (тысячную) хоздоговорную работу Укрниигидроуголь перечислил более ста тысяч рублей, уже новых – в десять раз более дорогих. Причём весомая часть из этих денег два года выплачивалась в виде приличных добавок к зарплате десятку преподавателей ХГИ[12] – профессорам и доцентам из состава комиссий, экзаменовавших будущих кандидатов. Экзамены были просто-напросто куплены, и даже не в розницу – оптом.
Результаты этой работы были ещё смехотворнее, чем экзамены. Но до этого ещё нужно дойти.
Вероятно, желание самостоятельно подготовиться к кандидатским экзаменам и возникло у меня, как протест против этой бессовестности – докажу, что я этих липовых кандидатов не хуже. В октябре я записался на курсы английского языка в Доме Техники. Курсы оказались ко всему и бесплатными.
… Англичанка была превосходна, молода, пышна и красива. О таких говорят – роскошное тело! Всё в ней было роскошно и пышно, и породистое лицо, и шапка волнистых светлых волос, и бюст её, талия, бедра и ноги, но пышность нигде не была в ней избыточной. Все пропорции были безукоризненно соблюдены. На неё нельзя было смотреть без восторга. Она очаровала нас всех, даже девиц, коих в группе была половина.
… и среди них Пазычук. Теперь мы были с ней неразлучны, вместе сидели, вместе возвращались домой – она жила в доме напротив. Вероятно это она и посвятила меня в то, что наша Альбина Михайловна – любовница очень крупного чина. Но какое нам дело до этого?! И грешно такой женщине не иметь высокого покровителя!
08.12.97 24.08.01 12.10.04
Вспоминание английского языка началось довольно успешно. С первых дней я заметно группу опережал. Но ведь это только начало: тут ведь трудностей никаких. Вскоре в группе мне приглянулась (об анатомической роскоши англичанки и мечтать было нельзя!) милая темноволосая девушка с правильным профилем, с чистым лбом под копною волос. И я начал понемногу за нею ухаживать. Эльвира Пазычук злилась: «Ну что ты нашёл в этой девице?» Этого я и сам толком не знал. Но что-то в ней нравилось мне, и ухаживания мои принимала она благосклонно. Я начал после занятий её провожать.
… Это было накануне ноябрьских праздников. Мы бродили вокруг Дома Техники, и вот тут-то она и сказала, что мечтает писательницей в будущем стать. Слова эти меня почему-то неприятно царапнули. Может быть потому, что сам бы я в этом никому не признался. Я и сам ведь мечтал, да не получалось ничего у меня. Не хватало ещё одного неудачника! Если б она в самом деле писала, если бы показала, и я увидел бы в писаньях её искры таланта – обожание моё стало б, наверно, безмерным. В этом же пустом, бессодержательном "мечтаю" послышалась мне скучная беспросветность, как когда-то в "сольфеджио". Мечтами затаённым не разбрасываются. Их либо осуществляют, либо они могут и не осуществиться.
Прогулка наша закончилась, и я мне не захотелось договариваться о встрече на праздниках. А после праздников я заболел…
Гулял я с милой моею в холодном осеннем пальто и сильно-таки перемёрз, простудился.
Восьмого ноября я проснулся в огне. Померил температуру – сорок градусов по Цельсию. Я попросил маму сходить к соседям и по телефону вызвать врача. В квартире у нас телефон не поставили по милости мамы. Пока я ездил в командировки, проходила запись желающих установить телефон, и мама не записалась, не обратила внимание. Увидев, что в нашем подъезде устанавливают телефоны в квартирах, я пытался что-то предпринять, но было поздно. Все телефонное пары были задействованы, и меня записали в следующий список очередников. «Ждите…» – сказали.
… Итак, я попросил маму к соседям сходить. Она отчего-то вдруг заупрямилась и даже сказала что-то вроде того, что нечего по каждому пустяку по телефону звонить. Я вспыхнул, оделся и побрёл, а потом и поехал трамваем в свою поликлинику, она тогда на улице Ленина напротив кинотеатра возле роддома, где Дима родился, была… Когда я добрался до дверей врачебного кабинета, в голове у меня плыл красный качающийся туман. Я ничком свалился на лавку, почти теряя сознание. Откуда-то доносились много раз повторенные слова: «Больной… с высокой температурой». Потом в тёмном коридоре передо мной предстала медсестра в белом халате, меня завели в кабинет, где сразу же началась суета, побежали звонить, вызывать скорую помощь.
… Скорая помощь петляла в узких незнакомых переулках, меркнущим сознанием я отметил, что переехали мост через Лугань и, стало быть, были уже в Каменном Броде. Остановились у длинного забора из силикатного кирпича, в проеме которого виднелось зарешёченное окно двухэтажного здания инфекционной больницы.
… через каждые четыре часа мне кололи пенициллин, о чём я догадывался, приходя в сознание при частых вспышках яркого света. Вместе с ним появлялся белый халат, никелированный поднос, и на нём шприц и салфетка.
Через двое суток грипп меня отпустил. Температура упала до тридцати восьми градусов, и я вздохнул с облегчением, очень уж душил до того меня жар. Но оказалось… рано вздохнул. К середине дня я захотел помочиться, но помочиться не смог. Меж тем желание всё нарастало, перейдя в боль, к ночи ставшую совсем нестерпимой. Дежурный врач, к которому я обратился, повелел наполнить ванну горячей водой. Меня отвели в ванную комнату, я сел в ванну… – и боль отлегла. Но к утру она вновь возвратилась в виде огненного кольца опоясавшего поясницу и таз. Боль нарастала и стала дикой настолько, что я начал кричать. Забегали врачи, сёстры и нянечки, на больничное бельё натянули мне принесённые брюки, пиджак, надели на меня моё зимнее пальто, зашнуровали ботинки, нахлобучили шапку и приказали отвезти в первую городскую больницу (ныне восьмую).
В палатах мест не было, и койку мне поставили в середине коридора между палатами, того самого коридора, что и сейчас существует на втором этаже в крыле поликлиники.
… я кричал. Появился мой лечащий врач – главврач больницы, уролог Колыхин, огромный рослый мужчина, или он мне, лежачему, таким показался? Он распорядился начать мне уколы понтапона и чего-то ещё. Понтапоном меня укололи, но боль ослабла не сильно, настолько ровно, что, сжавши зубы, можно было терпеть, не кричать. Прошло два часа. Боль прорезалась с прежнею силой, и я закричал. Подошла сестра и сказала, что понтапон делают через шесть часов, и четыре часа мне придётся ещё потерпеть. Но терпеть я не мог, схваченный раскалённым обручем боли и кричал, кричал непрерывно. Я ничего не мог поделать с собой. Боль непереносимой была. От неё надо бы сознание потерять. Я слыхал, что такое бывает. Но сознания я не терял, и мучения мои были неописуемы… Через четыре часа мне снова сделали укол понтапона. Боль приглохла лишь чуточку, и, кусая губы до крови, я еле сдерживал стоны. Через два часа я закричал. Я понимал, что веду себя недостойно, что криком ничему не поможешь, что я только мешаю больным, но боль была выше этого понимания. Я кричал….
Так тянулось ровно пять суток. Пять суток я не ел и не пил, то есть, видимо, пил, но не помню. Не поднимался и в туалет, он был мне не нужен – мне и утки было достаточно. Никто за неделю не проведал меня, или никого ко мне не пустили, да я и не нуждался ни в ком, ни до кого мне не было дела. Только боль. Только дикая боль. Нечеловеческая. Нестерпимая. Пытка!
Потом я узнаю от Нины Вербицкой, что ко мне приходили сотрудники. На вопрос о моём состоянии им ответили односложно: «Тяжёлое».
Все эти дни ко мне подходил мой главврач и всё назначал, назначал одни и те же анализы… У меня создалось впечатление, что анализы всё время выходят хорошие, и он не может мне поставить диагноз.
Через пять суток боли уменьшились, я замолчал, и меня перевели в маленькую палату на трёх человек. Я очень ослаб, не в силах был надеть на себя даже пижаму, и шёл по коридору в палату, пошатываясь, в белых кальсонах и рубахе и в больничных тапочках на босу ногу.
… в палату мне принесли завтрак: рыбу с картофелем и кусочком хлеба и кружку компота, и я всё съел с удовольствием. Казалось, плохое уже позади… В общем, оно так и было, но не все ещё испытания были пройдены. Во-первых, я неделю не ел и не ходил в туалет, и вдруг оказалось, что эта потребность не стала мне вовсе чужда. Но с туалетом не вышло ничего у меня, так всё спеклось и закаменело. Тогда я попросил медсестру поставить мне клизму. Но вода лишь всё отодвинула вглубь и вылилась чистой. Мучения мои продолжались. И я снова к медсёстрам пошёл. «Надо поставить солевую клизму», – сказала одна из сестёр, и вскоре в палате появились обе они с кружкой Эсмарха, наполненной чистой водой, и с полулитровой банкой поваренной соли. Зачерпнув в банке две с верхом столовые ложки, они высыпали соль в кружку и размешали её. Эх, знал бы я, какой коктейль они мне приготовили?! Какую слоновую дозу они мне закатили! Но я был неопытен, в жизни клизмой не пользовался, тем более солевой… Само собой, после этакой клизмы я рванул в туалет, облегчённо вздохнул и увидел… что всё залито кровью. Соль разъела кишечник, и начался кровавый понос. Это вот, во-вторых.
Обессиленный я едва добрался до койки, как новый мощный позыв вернул меня на ноги. Чувствуя, что до туалета не добегу, я воспользовался судном стоявшим у меня под кроватью. И пользовался им непрерывно три дня. Это вызвало понятное раздражение моих палатных соседей. Я понимал, что им моя деятельность неприятна, но всё же резко им возразил: «А будет лучше, если я побегу в туалет, заливая пол и в палате, и в коридоре». Они смолкли и примирились.
Зато утром ко мне пришёл обрадованный Колыхин и приказал срочно сделать анализ на дизентерию, явно пытаясь списать на неё ход непонятной болезни. Я сказал ему, что никакой дизентерии у меня нет, а кровавый понос вызван солевой клизмой с сумасшедшей концентрацией соли, которую мне удружили его медицинские сёстры. Но он мои слова пропустил мимо ушей…
На другой день он пришёл обескураженный – дизентерийную палочку не выявили, тем не менее, приказал анализ ещё повторить. Но и он не дал ему никаких козырей. Однако Колыхин упорствовал – и снова безрезультатно: и третий анализ не доставил ему удовольствия. Тем временем кровавый понос закончился сам, всё вошло в норму, и меня перевели в другую палату под начало нового лечащего врача – тётки пожилой и бесчувственной. Всё у меня ещё очень болело. Ноющие и тянущие сильные боли внизу живота, от паха в сторону почек и поясницы, делали мучительным каждый шаг. Но температура стала нормальной, и, несмотря на мои жалобы и протесты, что я ходить не могу, эта баба выписала меня с диагнозом: постгриппозный пиелит? (под вопросом), причём подло закрыла больничный.
Неосведомлённый во всех эти делах я побрёл в поликлинику, чтобы продлить листок нетрудоспособности, так как я не то что работать, но и до работы доползти мог с трудом. Врач-мужчина, к которому я попал, посочувствовал мне, обругал лечащую врачиху – вместо того чтобы написать: продолжает болеть, она написала: приступить к работе с… и поставила дату дня следующего.
– Если больница закрыла больничный лист, я не имею права продолжить его или открыть новый, – вздохнул уролог.
– Что же мне делать? – спросил я. – Ведь я от боли совершенно беспомощен.
– Ладно, посидите пока здесь, – сказал врач, – схожу, поговорю с зав. поликлиникой, – с этими словами он забрал мой бюллетень и вышел.
… он вернулся довольный:
– Всё в порядке, мы открыли вам новый больничный лист.
Недели две я ходил на лечение, при этом мне сделали цистоскопию, вводя без местного даже наркоза зонд мне то в одну то в другую почку, но там всё было в полном порядке. Зря только новую боль претерпел.
Боли мои несколько поутихли, хотя и не прекратились совсем, и в декабре меня выписали на работу. О том, чем последствия этого гриппа для меня обернутся впоследствии, я догадаться, бесспорно, не мог.
Тут Ковальский снова втянул меня в свои занятия с тонкими струями. В будущем году собирались продолжить их испытания, и много технических задач, связанных с подводом шлангами высоконапорной воды, износостойкостью насадок и приспособлениями для испытаний, предстояло решить… Кое-что в практике уже было известно, и, чтобы заново не изобретать велосипед, я девятнадцатого декабря выехал в командировку в Москву. Там я остановился в дешёвеньких номерах затрапезной гостиницы "Останкино", выстроенной наряду с несколькими такими же свинарниками по указанию Хрущёва для передовиков производства, приезжающих на ВДНХ. Нечего народ удобствами развращать!
Двадцать первого декабря я побывал в Панках в Институте горного дела АН СССР и на Малаховском экспериментальном заводе, где своим глазами смотрел на технологию заделки концов высоконапорных (до тысячи атмосфер) прорезиненных шлангов с металлической оплёткой, присутствуя при всех операциях (и занося эскизы в блокнот). В результате конец шланга оказывался намертво зажатым в стальной обойме с резьбой, и гайкой его можно было соединить с аналогичным концом другого шланга.
Заказав на заводе чертежи обжимных штампов, я уехал в Москву. Весь день двадцать второго декабря я провёл в институте "Гипроуглемаш", где отобрал необходимые нам чертежи соединений высоконапорных шлангов (мне их тут же и "отсинили") и выпросил журнал ведомственных нормалей (штуцеры, тройники, ниппели, гайки и муфты) этих соединений… На следующий день в Институте твёрдых сплавов я договорился об изготовлении износостойких металлокерамических вставок (сопел) для тонкоструйных насадок.
Двадцать четвёртого декабря я снова приехал в Малаховку, ни сном, ни духом не чуя, что нахожусь в почти что родных, памятных и любимых местах, где проводила каникулы в юности моя будущая любимая и жена… Получив на заводе заказанные мною чертежи, я с чувством, как говорится, глубокого удовлетворения от успешно выполненных заданий, покинул заснеженный край с высокими соснами.
После отъезда из Малаховки я выбрался на вечер к Мамонтову Володе. Из Междуреченска он перебрался в подмосковный Калининград, женился, купил кооперативную квартиру. Уже в сумерках я нашёл его в городке среди соснового леса… Володя и его молоденькая жена были дома. Мы с Володею обнялись, но тут же и разлучились. Он побежал в магазин, жена ушла жарить картошку. Вернулся Володя с чекушкою водки, которую сразу поставил на стол. Это его скопидомство неприятно меня поразило. После наших хлебосольных и обильно-винных междуреченских пиршеств, эта сиротливая чекушка выглядела убого. Ну что это на двоих! Тут я начал искать ему оправдания. Он очень потратился на взнос за квартиру, на покупку мебели, и заработки у них в Подмосковье не ахти какие, наверняка даже меньше чем у меня.
Нет, это его не оправдывало. Я не ждал шампанского и марочного вина, особых закусок, но на поллитровку-то он мог раскошелиться! Да… щедростью Володя не отличался и в Междуреченске. Не припомню, что б он что-либо вкладывал в наши пикники, вечеринки. Нам и в голову не приходило даже подумать об этом. Мастером на разрезе он зарабатывал много меньше меня, да разве дело в копейках – была бы компания!
Я заночевал у них на раскладушке, а утром уехал, и связь наша сама собой прекратилась. Не обнаружилось взаимного интереса.
Кончался шестидесятый год Двадцатого века. Знаменателен он был тем, что Никита Хрущёв совсем одурел и обобществил последних крестьянских коров с личных подворий. Всё под видом заботы о людях. Дескать, сельские труженики с ног сбиваются, работая и на колхозных полях или фермах, и на собственных приусадебных участках после работы в колхозе, да ещё и за своей скотиной ухаживают. Им, сердечным, и перевести дух некогда от трудов, оттого и в колхозе, бедняжки, не выспавшись, хуже работают. Не лучше ль избавить их от непосильных трудов на себя, согнав всю скотину в одно колхозное стадо, тогда им только в колхозе придётся работать, и, освободившись от домашних забот, заработают там они в полную силу. Логика его рассуждений, безусловно, железная, только человек ведь не логике подчиняется, он живет, повинуясь своим устремлениям и желаниям, так что следовало б Никите подумать и о психологии человека. Но непогрешимым вождям такое никогда не под силу, да и вообще страшно далеки они от народа… Нет, Никита, всё-таки понимал, что колхознику нужно и мясо и масло, и молоко, особенно если дети в семье малые есть – так решить это просто, всё что нужно колхоз им будет по себестоимости продавать. И проблем никаких! Одна вот беда – не единственно психологии человека не знали наши вожди, но и арифметике они, видно, никогда не учились, не умели простое сложение и сравнение произвести.
… гладко было на бумаге.
Согнали всех коров в колхозное стадо, и такая жизнь пошла – одно удовольствие. И дома отдых сплошной, и забот никаких, и на работе без печалей о доме куда веселей!
Да, скупили коров у колхозников, не забрали – скупили, заметьте, это вам не сталинские дикие времена. Тут по справедливости всё, на добровольных началах, хошь продай коровёнку в колхоз и получишь деньгами по рыночной стоимости, а не хочешь – держи, твоё дело. Только вот сенокосов мы тебе не дадим. Да и пастбища тоже. Сенокосы колхозные. Они для колхоза нужны. А твоя коровёнка – частное дело. Держи…
Ну, понятно, колхозник не хочет, чтоб скотина зимой от голода сдохла, и хотел бы оставить – а повёл продавать добровольно в колхоз. Так что к осени во дворах коров почти не осталось. Сидят теперь вечерами колхозники, в телевизор уставились, если вещание достаёт[13], лузгает семечки и плюёт в потолок. И только и дум у него: «Скорее бы утро, да на работу!»,
… что из этого выйдет, мы очень скоро узнаем.
… Побывав во Франции, где Де Голль, озабоченный величием своего государства, увеличил в сто раз стоимость франка[14], чрезвычайно похудевшего после войны, Никита Сергеевич таким же манером решил поступить и с рублём, «а то за упавшей копейкой у нас никто не нагнётся». Правда, масштаб изменений был меньше – всё же рубль не франк захудалый. Вводимый с первого января новый рубль стоил дороже старого в десять раз. На денежных купюрах убавили нуль, и прежняя сотня стала новой десяткой, зарплата и цены, соответственно в десять раз понижались, так что с заменой денег никто ничего не терял. Но всё же маленькую корысть государство из этого извлекло при округлении десятых долей новой копейки. Коробок спичек, стоивший пять копеек, стал бы стоить половину её, а монеты такой предусмотрено не было, обещали, правда, на копейку давать два коробка, но это как-то не получилось, и стал он стоить копейку. То же самое было с иголками, нитками, пуговицами. Не велик навар, но всё же… с миру по нитке – голому рубашка. Король-то у нас голый был.
12.12.97 25.08.01 15.10.04
… За время болезни и командировки в Москву, я оказался в отрыве от весёлых и бесшабашных компаний, не был никуда приглашён, а напрашиваться ни к кому не хотел, да и не к кому было напрашиваться, никто меня особо не привлекал, и я встречал Новый год в одиночестве, с мамой. В полночь мы распили бокалы шампанского и легли спать. И тоска одиночества снова посетила меня. Да, не было женщины, с которой хотел бы я встретиться, которую бы захотел полюбить. И весь прошедший год я провёл бесшабашно, "прожигая" жизнь напропалую, не задумываясь ни о чём. Дни мои были заполнены и работой, и вечеринками, а теперь вот и курсами по английскому, я очень много читал, я увлёкся Хемингуэем, открыл Бёлля, продолжал зачитываться Ремарком, молодыми английскими писателями из поколения "рассерженных", их рассерженность была мне сродни. Читал я от корки до корки журналы, мама их перевела на Луганск. На будущий год тоже выписал три журнала.
Я вёл обширную переписку с Буравлёвыми, с Геной и Августой, с Юлей Китуниной, с Самородовой Зиной, с Сурановым Славиком, даже с Гошею Дёминым. Люся Сухарева мне перестала писать, после резкого моего ответа в дни следствия, да я о ней и не вспоминал. Неужели я любил её в самом деле? С мамой она переписку не прекращала, звала её на следующее лето в гости в Казань, куда она перебралась из Междуреченска. Может быть, и я бы из любопытства, как сейчас полагаю, съездил в отпуск посмотреть на Казань, но тогда не подумал об этом, и столицы Казанского ханства, так никогда и не видел.
Да, дни были заняты до отказа, но в праздник, когда я остался один, охватила меня тоска неизбывная по близкому человеку, понимающему меня, по нежности женской, по семье с ребятишками, по уюту среди родных лиц. И с ужасом спрашивал я себя: «Неужели одиночество моё вечно?» И сердце сжималось болью, пока ещё не физической… от отчаянья…
[1] "Голубая цистерна", газета "Правда", 1959 год.
[2] За 50000 рублей примерно в эти же времена мы купили корову.
[3] Точнее, скоростной напор.
[4] Новый язык, когда одно говорят, а понимать надо другое. Большевики во все годы существования СССР из подполья так и не вышли, и прямым языком без секретов и без утаек говорить не могли.
[6] Это не значит, что такие насосы невозможно создать. Я этот вопрос не исследовал.
[7] С этой точки зрения институт брака аморален – тут я полностью согласен с Бердяевым. Он прямо кричит, что мужчина и женщина "живут". Насколько красивей и романтичней свидания тайные…
[8] И как тут Свердлова опять не помянешь: «Уровень цивилизации государства определяется состоянием его туалетов».
[11] В Китае Председатель Мао проводил массовые репрессии, отправляя всех с ним несогласных на перевоспитание в деревню. Это в лучшем случае, полагаю.
[12] ХГИ – Харьковский горный институт, вскоре ставший ХИГМАВТом – Харьковским институтом горной механики и автоматики.
[13] В те времена ретрансляционных станций было немного в Союзе.
[14] Сейчас это называют деноминацией, тогда этого термина не было в обороте.