1 9 5 6 г о д
Проскочил незаметно январь, от которого сохранилось лишь два листочка в блокноте. Восьмого числа, например, зашёл на наряде разговор о труде, о производительности его. В ответ на моё замечание, что её рост обогащает страну и увеличивает возможности для повышения благосостояния населения, один из навалоотбойщиков бросил в сердцах: «Какое мне дело до всеобщего благосостояния – я жрать хочу!» Какое убийственное у всех равнодушие ко всему, кроме этого: «Я жрать хочу!»
… Насколько мне было тягостно и тоскливо в эти январские дни можно судить по заметке восемнадцатого января о счастливой весне сорок первого года с любящими меня матерью и отцом и другими людьми, с пекарней на барже и заключённым грузином-пекарем и его ласковым словом "синок". От приятных воспоминаний поднималось, видимо, настроение, становилось, видно, чуточку легче и теплей на душе.
Нет, сохранилось ещё несколько писем, и они тоже напомнили мне кое о чём. Я получил от Людмилы письмо – паническую записку: у неё болят глаза, кажется, она начинает слепнуть. Я рассказал о письме Валентину Афанасьевичу, и он разрешил мне прихватить пару деньков к выходному, чтобы съездить к возлюбленной в Сталинск.
… Открыв дверь, любимая меня обняла, прижалась ко мне, и губы наши… слились в поцелуе. В долгом, кружащем голову, обещающем.
Глаза у неё действительно были весьма покрасневшими, и на работу она не ходила – больничный лист был.
Не знаю, чем я мог ей помочь, и для чего она меня вызвала. Тоска тоже, что ли, нахлынула?.. Днями мы бродили по городу и говорили, и говорили, и говорили. Жалела меня, что мне трудно в глуши, где я, вероятно, отвык уже от высоких домов, театров, трамваев… Но ни в театры, ни в кино мы с ней не ходили, я и не подумал её туда пригласить, как не подумал и о ресторане. Мне и без всего того было с ней хорошо, ничего мне этого было не нужно, мне была нужна лишь она. Только видеть её, только слышать…
… на ночь я уходил уже в знакомую комнату на втором этаже общежития, где всегда находилась пустая кровать, всегда кто-то был в третьей смене.
Я вернулся на шахту и вдруг стал получать от неё за запиской записку. «Володя! – в первой писала она. – Страшно обеспокоена твоим упорным молчанием… Пойми, дорогой, что это молчание страшно угнетает меня, в голову лезут чёрт знает какие нелепые мысли… Уже несколько раз я порывалась приехать, но не могла: вечером не идут к вам машины, а я могу уехать только вечером… Всё ещё хожу по бюллетеню, но я уже почти здорова… Пиши. Напиши хоть одно слово… Люся».
… много позже, перечитав эти письма, я подумал о причинах её беспокойства: не случилось ли чего со мной в шахте? Да, пожалуй, в то время это был бы самый лучший выход для нас, для меня, то есть, хотел я сказать… И в порывы её не очень поверилось. За два года последовавших затем так ни разу и не приехала, хотя побывала и у Юли в Прокопьевске, и съездила к дальним родственникам аж в Таштагол на самом юге Кузбасса, километрах в ста за Осинниками.
… В следующей записке: «Вовочка! Я очень хотела, чтобы ты приехал. Не приехал, значит, не мог… Не приехал, но ведь ты же мог ответить хоть на одно моё письмо (!!! – В. П.) хотя бы двумя словами…» И ещё: «Фразы и слёзы к чёрту! Хочу, чтобы ты приехал! У меня ничего нет нового; всё ещё хожу по бюллетеню и дней десять буду в таком же положении… Ну вот и всё. Жду тебя. Люся».
… вероятно, и ей на шахте было тоскливо, но не горше же моего. Хотя и окраина, но город большой, и свои ребята живут в общежитии… Но нельзя исключать, что в большом городе ещё больше чувствуешь одиночество и затерянность… А друзей, интересных знакомых у неё, по всему, пока не было.
В конце января я ещё раз побывал у неё. Из этой поездки запомнилось только, что она мне сказала будто слышала в разговоре об учреждении в Сталинске института ВНИИГидроуголь из отделения гидродобычи Кузниуи. И что вновь созданный институт рассылает в тресты заявки на курсы по гидродобыче, а те по распоряжению комбината отправляют на эти курсы людей.
… Я мигом помчался в Прокопьевск: в Сталинске был готов только корпус, а люди и штаб-квартира ещё там оставались. В Кузниуи я застал заместителя Мучника Теодоровича Михаила Борисовича, того самого, кому встретился ночью с перевязанной головой. От него я узнал, что о курсах сообщение – правда, и попросил его посодействовать мне на эти курсы попасть. Михаил Борисович тотчас же поручил секретарше отпечатать письмо в трест "Молотовуголь" и, спросив:
– Вы то теперь куда?
– В Сталинск, –
пригласил меня в свою машину:
– Я тоже в Сталинск сейчас выезжаю.
Вместе с нами поехал и руководитель моей дипломной работы Караченцев Валентин Игнатьевич. В пути на "Победе" Теодорович веселил меня смешными историями, случавшимися с Караченцевым – они вместе воевали солдатами, а Караченцев в ответ Теодоровича всё подначивал: «Остановимся ночевать где-нибудь в хате, хозяйка на стол горшок вареников выставит, а Теодорович давай нас смешить. Пока нахохочемся, глядь, а горшок уже пуст: Теодорович уже все вареники слопал».
… По возвращении из этой поездки я проработал день или два. Во исполнение приказа по тресту Плешаков направил меня с первого февраля на двухмесячные курсы повышения квалификации в области гидродобычи в Сталинск в Сибирский металлургический институт. Приехав туда и получив направление в общежитие института, я обнаружил там и наших ребят: Лёшу Резника, Суранова Славу, Потапова Людвига и ещё кого-то двоих, которых не вспомню. К гидродобыче имели отношение только первые двое (они сразу в отделение к Мучнику поступили) и я, весь же курс остальной состоял из людей, присланных с шахт и никакого понятия о гидродобыче покуда что не имевших.
Все мы, выпускники КГИ, поселились в одной большой комнате, больше похожей на зал с двумя огромными высоченными окнами. Собравшись все вместе, мы решили нагрянуть в гости к Володиной, и там кого-то из нас осенило: а нельзя ли и её к нам пристроить на курсы. Людмила пришла от идеи в восторг – ещё бы!.. на два месяца с шахты удрать!
Идея, конечно, была высказана хорошая, но как её в жизнь провести?.. Тут все взоры оборотились ко мне, о моих "особых" с ней отношениях, как оказалось, знали решительно все. И поручено было этим делом заняться… кому же ещё?.. мне, разумеется.
Наутро я снова у Михаила Борисовича. Они уже с Мучником переехали в Сталинск в здание института, ещё необжитое, гулкое пустотой и сияющее свежей побелкой и, в коридорах, голубой краской панелей. Приёмная у них общая, кабинеты – напротив, как водится.
… вот вхожу я к Теодоровичу в кабинет, светлый, большой, не загромождённый какой-либо мебелью. Теодорович один, за столом. Я здороваюсь и, обращаясь по имени-отчеству, говорю: так, мол, и так, вот я прибыл на курсы, а здесь на шахте невеста моя работает, тоже выпускница нашего института. Нельзя ли и её на курсы устроить?
– Она тоже дипломировала по гидродобыче? – спрашивает Теодорович меня.
– Нет.
– Ну, да это не так уж важно… Фамилия?.. Имя?.. Отчество?..
– Володина Людмила Кузьминична.
– Кем? На какой шахте работает?
– Помощником начальника участка вентиляции шахты имени Орджоникидзе треста "Сталинуголь", – выпаливаю я без запинки.
– Ну, что ж, попробуем… – тянет Теодорович, поднимается и идёт в угол к маленькому столу, на котором стоит пишущая машинка.
… Тут надо сказать, что Мучник был человеком неординарным, взглядов самых передовых, и старался оснастить свой институт тем, что позже стали оргтехникой называть… Из доступных в то время средств этой техники были в Союзе лишь комбайны чертёжные и пишущие машинки. Ими Мучник и снабдил каждого инженера, включая себя и своего заместителя, чтобы не бегали с каждой чепуховой бумажкой к секретарю-машинистке или в машинописное бюро института.
… и вот навис огромный Теодорович над пишущей машинкой, заложил в неё бланк с грифом "ВНИИГидроугль" и не очень умело, но не одним пальцем, это уж точно, начал выстукивать текст:
Управляющему трестом "Сталинуголь"
тов. N-ву N. N.
Прошу направить выпускницу Кемеровского горного института, специализировавшуюся в области гидравлической добычи угля и работающую в настоящее время помощником начальника участка вентиляции шахты им. Орджоникидзе, горного инженера Володину Людмилу Кузьминичну на двухмесячные курсы повышения квалификации при Сибирском металлургическом институте с…
– Какое у нас сегодня число?
– Третье…
… с 5-го февраля 1956 года.
Директор В. С. Мучник
– Посиди, – говорит Михаил Борисович мне, – я схожу к Мучнику, подпишу.
Через несколько минут он возвращается:
– Уже отправили… Ну, что?.. Доволен?
– Большое спасибо, – говорю я, приподнимаясь со стула, – очень большое спасибо.
Теодорович смеётся:
– Ничего… Пусть у тебя будет всё хорошо, – он жмёт мою руку, и я ухожу.
… через два дня Люся уже на курсах.
Эти два месяца мы, разумеется, ходили регулярно на курсы в СМИ, слушали лекции. Я занимался прилежно, тем более что занавес, отделявший нас от презренного Запада, чуть приоткрылся, и нам давали кое-что новое, чего я прежде не знал. Да, я занимался усердно и, тем не менее, в памяти эти два месяца запечатлелись как непрерывное сидение в общежитии за столом с бутылками и закусками и с Людмилой подле меня.
Но странное дело. Ещё две недели назад забрасывавшая меня своими записками-письмами – приезжай!.. хочу тебя видеть! – она сейчас была… как бы это помягче сказать… совершенно нейтральна со мною. Ни любезной улыбки, ни не только что предложения её проводить, но и неизменное уклонение от подобного моего предложения под каким-либо выдуманным предлогом… Да, за эти два, нет, три – потом месяц добавят ещё – за эти три месяца мы ни разу не остались наедине, мы ни разу уже по городу не гуляли. Встречались лишь на занятиях, которые она посещала очень нечасто, да за пиршественным столом в общежитии, где, я думаю, товарищи мои специально делали так, чтобы она оказалась рядом со мною. После пиршества она исчезала, без меня, разумеется.
… Но застолья наши были весёлыми, шумными, ребята шутили, острили. Я, не чувствуя в себе таланта быть душою компании, не выпендривался, из кожи не лез и, по привычке, больше отмалчивался, хотя от души веселился вместе со всеми.
… и пусть глаза любимых нам не улыбаются при встрече.
… Лишь единожды в ответ на чьи-то слова я вбросил реплику в разговор, от которой все покатились и долго от хохота не могли прийти в нормальное состояние, после чего кто-то восхищённо произнёс: «Ай да Платонов!.. Молчит, молчит, но если уж скажет…»
Не скрою, такая оценка мне очень польстила. В самом деле, я часто бывал остроумен, но с замедлением остроумен. Как говорят французы – на лестнице. И посему моё остроумие бывало никем незамечено, ибо не было выказано. Но не ляпнешь же остроумную фразу не к месту, когда разговор уже о другом. Так и дураком не трудно прослыть: как до жирафа доходит. А на деле дошло-то мгновенно, да ответ на миг запоздал. И обнародовать его было до крайности неуместно. Вот такая недоделанная у меня голова.
… За три месяца я в Междуреченске ни разу не появился. По воскресеньям мы всей нашей тёплой компанией ездили в гости к кому-либо из наших товарищей.
Раза два были в Прокопьевске у Юли Садовской. Двухкомнатная квартира, из коридора на кухню две двери. Первая в комнату Сюпа, вторая – к Юлии. К ней уже переехала мама, Екатерина Константиновна, по Гурьевску знакомая мне уже. Она то и хлопочет на кухне, чтоб хлебосольно встретить гостей. На стол выставляются необъятных размеров сковорода с подрумянившимися ломтиками поджаренного картофеля, миски с солёными капустой и огурцами и целое блюдо котлет. Мы извлекаем из свёртков бутылки с сорокаградусной влагой и под водочку с большим аппетитом уплетаем никогда не приедающуюся еду.
… Тут же у Юли мы узнаём, что у Сюпа начинается драма. Пережив измену любимой, наш Юра, приехав на шахту, мгновенно влюбился в молоденькую маленькую очаровательно красивенькую евреечку – шахтного комсомольского секретаря. И не просто влюбился, но и скоропалительно женился на ней. И вот тут-то и началось… Секретарь комсомола по профессии, по определению, обязательно должна быть общительной. Вот она и общалась и на шахте своей, и в горкоме, на собраниях, заседаниях, пленумах, конференциях с шустрыми комсомольскими вожаками. И общение это порой неприлично затягивалось. И слухи уже всякие появились, и до Юриного уха дошли, хотя он вроде на людях и не бывал, пропадая по двенадцати часов ежедневно на шахте и в шахте… И отсюда уже начались объяснения, выяснения отношений. В довершение молодую супругу не устраивал маленький заработок мужа. Участок, где Юра работал помощником начальника, плана не выполнял, а это – больше работы, больше ругани, нагоняев, и – только оклад. А оклад у помощника – возле двух тысяч. Это по шахтёрским меркам немного… Вот Сюп и упрекнёт её за несколько свободное поведение, а она ему скандальчик в ответ, что он чуть ли на её шее сидит и в шахте своей ни черта заработать не может.
… чем всё это закончилось я дознаться никак не сумел. Я уехал в Донбасс, дороги наши на век разошлись, и никто на этот вопрос мне не ответил. Сообщили, что умер он совсем молодым. Но как? Почему?.. Да и вообще можно ли полагаться на достоверность непроверенных слухов?.. Вот кто-то любезно мне рассказал в начале семидесятых, что Володина умерла от рака грудной железы. А в восемьдесят седьмом в письме Юля мне написала, что ведёт с покойницей регулярную переписку. Что та на пенсии, много читает и мечтает об участке земли, чтоб на ней поработать. Так что часто слухи бывают настоящим враньём. Неизвестно, зачем только его сочиняют.
… После набегов к Юле, мы зачастили к Потапову, но не в соседний с Прокопьевском Киселёвск, где он работал, а всё в тот же Прокопьевск, где жила его тёща и, по-моему, уже тогда беременная жена. Дом их был в самом центре Прокопьевска на взлёте трамвайных путей, необычность которых еще во время подготовки диплома была нами замечена.
Трамвайная линия со стороны Красногорской подходила к впадине центра и прогибалась чрезвычайно крутою дугой – не верилось, что трамвай из неё сможет выехать… Но трамвай опускался, похоже, без тормозов с жутким лязгом и внизу летел уже бешено, так что страшно становилось за пассажиров, и, набрав сумасшедшую скорость внизу, без труда взлетал на подъём. Этот трюк представлялся мне очень опасным, но каждый раз как-то всё обходилось. Только мы, пируя у Людвига, то и дело слышали чудовищный грохот из котловины.
… У Потапова, кроме того, что было везде, на столе появлялся соус томатный, приготовленный его домашними дома… Изумительный соус! Вне конкуренции! И меня от него не могли оторвать, я бессовестно съедал, наверно, полбанки.
… и всегда крутилась пластинка на патефоне, и игла извлекала слащавенькую мелодию на такие же слащавенькие слова:
Пой, ласточка, пой.
Пой, не умолкай –
Песню блаженства любви неземной
Век мне напевай.
… зато сам Людвиг нас своим пеньем порадовал. Был он в ударе, пел много, задушевно и с большим артистизмом. Голос у него ещё был полный, чудесный – и он доставил нам огромное удовольствие.
… Из занятий на курсах, кроме, естественно, Мучника, помню лишь лекцию Караченцева о креплении анкерами. Это была новинка, впорхнувшая к нам из Соединённых Штатов Америки в ту самую щель под железным занавесом, приоткрытым Хрущёвым. Получалось и в самом деле отлично для крепления выработок на пологом падении: пропластки породы в кровле пласта сплачивались анкерами в сплошной монолит, не отслаивались и не обрушались поэтому по отдельности. А монолит трудно обрушить. Кровля стояла. Это похоже на пакет досок. Когда они просто лежат в балке одна на другой, то выдерживают нагрузку многократно меньшую той, которую выдержат, если стянуть их болтами.
Интересно, захватывающе читал лекции нам сам Мучник. Но вот ничего из них я не помню, как не помню и названия всего его курса. Всё у него было вроде бы и конкретно, но и во многом общими рассуждениями. Валентин Игнатьевич в разговоре окрестил курс его "Философией гидродобычи". Суть же философии была в том, что заметный скачок в производительности дают лишь технологии, сокращающие число операций в процессе. Говорил он с большим увлечением, горячо, убедительно, подкрепляя выводы из суждений примерами и расчётами.
Безапелляционная убедительность его выступлений захватывала и потом, когда слушал его на совещаниях и конференциях.
… А в жизни не было всё так убедительно. Всё было сложнее. Не в одном сокращении операций зарыта собака. Гидродобыча их действительно в ряде случаев сокращала. Но ведь и сами-то операции требуют тщательной отработки, шлифовки, чтобы шли они без сучка, без задоринки. А вот эту сторону Мучник упускал, от неё просто отмахивался. И когда противники гидроспособа, выступая с трибун, называли многочисленные ухабы и нестыковки, на которых застревала работа, зал охватывал панический пессимизм. В самом деле, всё рушится на каждом шагу, и при таком положении ничего из нашей затеи не выйдет. Тогда вновь в заключение выступал на сцену Мучник и, отметая, как мелочь, как сор, все возражения, говорил о существенном, главном, о таких значительных преимуществах, что все предыдущие построения неприятелей рушились карточным домиком, воспринимаясь как нечто нестоящее. Настроение зала начинало меняться, большинство убеждалось в правоте Мучника, не найдя аргументов знáчимых для возражений. Словом, всё хорошо, всё хорошо! В таком состоянии и покидали мы зал, с тем и разъезжались по шахтам. Но проходили дни и недели, жизнь подбрасывала новые трудности и проблемы, да и старые никуда не девались, и вновь колебания многих начинали одолевать.
… И снова критика на очередном совещании, и снова выступление Мучника, не оставляющее и тени сомнения в его правоте. Всё хорошо!.. Всё хорошо!
… В одной из своих лекций на курсах Мучник заговорил о постоянных изменениях представлений в науке, о постоянных изменениях её воззрений на мир и, в этой связи, упомянул о книге Инфельда и Эйнштейна "Эволюция физики", что подвигло и меня к дальнейшему стремлению расширить свои взгляды на строение мира. Этот вопрос был мне чрезвычайно интересен всегда. И тут же в Сталинске в магазине я увидел книжку Эйнштейна "Сущность теории относительности". Я её сразу купил. Сущность-то в общих чертах я знал и до этого, но мне захотелось в неё проникнуть поглубже. Однако после нескольких первых страниц я перестал что-либо понимать, споткнувшись на тензорах. Что это за зверь, я не знал, и спросить было не у кого… Сейчас мне смешно. Ведь ещё в школе мы с тензорами дело имели, изучая взаимодействия электрических и магнитных полей. Вспомните хотя бы взаимодействие тока: "Правило правой руки", "Правило левой руки", где результирующий вектор направлен перпендикулярно к плоскости взаимодействия двух векторов, но никто не упомянул, что это результат умножения векторов. А в институте, где тоже эти векторы перемножали, никто не сказал, что такое умножение и есть этот самый тензор. Вообще оказалось, что, не подозревая о том, мы знали больше, чем думали. Но, не догадываясь об этом, не умели свои знания применить, как у меня получилось с теорией ошибок в маркшейдерском деле.
… Не удивительно, при таком философском размахе двух месяцев на обучение нас не хватило, и Мучник добился у министра продления срока действия курсов на месяц… Мы ликовали!
… По окончании курсов мне вручили чёрную книжечку – удостоверение в том, что я повысил квалификацию, и где против всех прочитанных дисциплин стоит одна и та же отметка – отлично.
… В один из последних дней апреля я, наконец, явился на шахту, где был ошарашен ворохом новостей.
23.09.00 29.06.04
Прежде всего, наше безымянное поселение было наречено городом, и имя ему было присвоено Междуреченск. В Междуреченске утверждалась советская власть, вскоре должен был появиться горком партии и горсовет. Из треста "Молотовуголь" выделялся самостоятельный трест "Томусауголь", и несколько работников и работниц с мужьями уже прибыли в новый трест из Осинников, и с ними работница планового отдела, которая накануне трестовского раздела сумела подписать у Соколова приказ о назначении её мужа Свердлова начальником строящегося Томусинского гидрокомплекса. И Плешаков этот приказ продублировал!
… Вот это был удар так удар!.. И он требовал незамедлительного ответа. Ни слова ни говоря, – не буду же я пустыми руками перед Плешаковым размахивать, – я разворачиваюсь и еду в Кемерово к Кожевину.
… наутро я уже в приёмной его, но Кожевина нет, Кожевин в командировке. В отчаянье я направляюсь к противоположной в приёмной двери, к Ковачевичу, заместителю Кожевина по добыче.
… передо мной за огромным столом сидит глыба со звездой Героя Социалистического Труда. Это и есть Ковачевич. Я объясняю ему происшедшее, прошу вмешаться и восстановить справедливость. Слова мои на Ковачевича впечатления не производят, вернее, они производят впечатление обратное ожидаемому… Лицо его багровеет, и, опираясь руками о стол, он приподнимается, оторвав зад свой огромный от кресла:
– Ты чего шляешься здесь?! Марш на шахту немедленно! И работать! – орёт он таким страшным голосом, что сейчас, думаю, рявкнет: «Вон!» – но он просто снова плюхается в своё кресло.
– До свиданья, – говорю ему я, понимая, что делать мне здесь больше нечего, и выхожу, ошеломлённый подобным приёмом.
Кажется, рухнуло всё! Но есть, есть ещё один шанс: я вспоминаю о договорённости Мучника с Линденау и поднимаюсь на третий этаж в приёмную главного инженера. Мне кажется, я здесь когда-то бывал. Во всяком случае, красавица секретарша с бровями удлинёнными тушью наискосок, придававшими ей сходство с очаровательною японкой, сидевшая за столом напротив двери, повернулась ко мне и благожелательно улыбнулась. Так улыбаются людям, которых видели и к которым благоволят.
Не успел я и рта раскрыть после приветствия, как она опередила вопрос:
– А Николая Ивановича сейчас нет, но после двух часов он будет.
– Спасибо, – улыбнулся и я, – я зайду после двух часов.
… в четырнадцать ноль-ноль я открыл дверь приёмной, в которой тонкими духами благоухала красавица. Она снова мне улыбнулась:
– Он у себя. Заходите.
Я вошёл, рассказал о причине приезда. О визите своём к Ковачевичу, благоразумия ради, я умолчал.
Линденау нажал кнопку селектора и вызвал к себе начальника отдела руководящих кадров.
– Да захватите с собой все дела по строящимся гидрокомплексам, – добавил он под конец.
Когда вызванный начальник вошёл и, приглашённый жестом руки, сел за приставной столик напротив меня, интеллигентнейший Николай Иванович сказал ему:
– Как-то у нас была договорённость о руководителях строящихся гидрокомплексов. Посмотрите в своих бумагах, там всё должно быть.
Кадровик раскрыл папку, перелистал в ней бумаги и протянул Линденау большой сдвоенный лист, на котором напечатано было что-то вроде таблицы.
– Пришла пора сделать назначения, – взглянув на таблицу, сказал Линденау. – И сегодня же – в приказ! Особо проследите, чтобы начальником Томусинского гидрокомплекса был назначен горный инженер Плато-нов, – он протянул предпоследний слог и вопросительно взглянул на меня.
– Владимир Стефанович, – догадался подсказать я.
– Владимир Стефанович, – повторил Линденау и, встав, протянул мне руку:
– Желаю удачи, Владимир Стефанович!
Я поблагодарил его и вышел.
– Ну, как, всё в порядке? – поинтересовалась очаровательная красавица.
– Да, всё хорошо. Вам большое спасибо, – и я распрощался тронутый расположением дивной красоты секретарши.
… и какое счастье, что в жизни не одни Ковачевичи!
… Время в поездках издали кажется совсем незаметным, впрочем, как и вся прожитая жизнь, хотя в жизни той дни порой тянулись нудно и медленно. Но, так или иначе, вернувшись в Междуреченск, я приступаю к работе на прежнем участке. В последний апрельский день я сижу уже на первом наряде. Звонит телефон. Мой начальник берёт трубку, слушает, говорит: «Да, хорошо, – трубку кладёт и посылает меня к Плешакову. – Плешаков тебя вызывает».
Я поднимаюсь по лестнице, вхожу в кабинет начальника шахты.
– На, познакомься, – он подаёт мне лист, на котором читаю: «Приказ по комбинату "Кузбассуголь" номер (такой-то) от (такого-то) апреля…» – Я пропускаю преамбулу и бегу глазами вниз по листу до слов "произвести назначения". Теперь я читаю внимательно. Слева – названия гидрокомплексов, справа – должности и фамилии. Гидрокомплексы мне знакомы – знакомой фамилии против них – ни одной.
Наконец, в самом низу:
Гидрокомплекс шахты
"Томь-Усинская" № 1-2
|
Начальник
Механик
|
Платонов Владимир Стефанович
Исаев Александр Иванович
|
Да, тот самый Санька Исаев, которому палец отдавило на "Пионере" в Белово и которому я на "Полысаевской" нечаянно дорогу перебежал, возлюбленную его уведя. Чудны дела Твои, Господи, в третий раз вне института наши дороги пресекаются.
Я от радости прыгать готов, разумеется, не от Саньки – он то мне безразличен – от назначения…
Между тем Плешаков предлагает мне стул (!) и заводит такой разговор:
– Работы по гидрокомплексу, в сущности, у вас пока нет никакой…
Тут я позволяю себе его перебить. Дело в том, что ещё в декабре, я сумел выкроить время и заглянуть на участок, где, как мне сказали, шахтостроители закончили горные работы для гидрокомплекса. Безусловно, поступил я в нарушение всех правил, отправившись в путешествие это на заброшенные горные работы один, но я знал, что шахта наша не газовая и, стало быть, в восстающих выработках метан не соберётся, и мне ничто не грозит.
Участок шахтного поля, отданный гидрокомплексу, был в том же ІІІ пласте, где и до этого я на трёх участках в разных слоях поработал. Вскрывался он самостоятельной штольней, пройденной по углю и креплённой деревянными рамами. Метрах в четырёхстах от устья она смыкалась с главной штольней, вильнувшей к пласту и перешедшей там в откаточный штрек горизонта + 345 м. Следовательно, наша штольня могла проветриваться за счёт общешахтной струи, но проветривалась ли, я не удосужился выяснить. Я проник на участок не через штольню, а по ходку параллельному, вроде того, что полтора года назад "проходил" на "Пионере". В ходке были уложены на почве четыре нитки толстостенных труб большого диаметра – два водовода и два пульповода, то есть резерв был на случай аварии. Это порадовало – хорошо! Пробираясь по трубам я миновал забетонированную камеру углесосной станции, открытой к ходку. Трубы заворачивали туда, но углесосов пока что в ней не было. Удивило меня, что остальные три стены камеры углесосов были глухие, не было никакого намёка на зумпф – колодец пульпозабора – у углесосной. Дальше пошли ещё более странные вещи: трубы – теперь уже только две нитки – снова вышли из углесосной и потянулись далее по ходку. По ним я и вышел к первому очистному забою – печи. Вышел… и пришёл в изумленье… и ахнул. Зрелище было для человека, в горном деле что-либо смыслящего, потрясающее – вверх по восстанию поднималась выработка невероятных размеров. В высоту метра четыре и столько же в ширину. Для чего?.. Чтобы поместить в нём водомёт высотой в семьдесят сантиметров и человека максимум в метр восемьдесят?.. В самом деле, не железнодорожные же вагоны мы туда собирались пускать?! Идиотизм настоящий!
И какой дурак станет в печи этой работать на границе с выработанным пространством (где каждый миг обрушение может грозить) под прикрытием верхняка на недосягаемой высоте?!
… Да, то, что сотворили в шахте шахтостроители, – привело меня в ужас! Впрочем, шахтостроители тут не причём, они исполняли проект, а проект смастерили спецы из Всесоюзной конторы "Союзгидромеханизация", никакого представления о подземных работах никогда не имевшие: она занималась вскрышными работами на карьерах. И всё, что делалось на поверхности, они бездумно в шахту перенесли. Трудно даже поверить, что у серьёзных, квалифицированных людей не хватило простого здравого смысла. Всё же голову надо иметь на плечах!
Трубы обрывались у первой печи, но за ней, через десять каждая метров, ещё три такие печи были пройдены. Как из них уголь-то брать после выемки первого же столба и обрушения кровли – неизвестно, никаких охранных целиков предусмотрено не было. А как уголь из печей до углесосной камеры транспортировать?.. Чуть позже, зайдя в маркшейдерский отдел и найдя в нём проект горных работ гидрокомплекса, я увидел синьку: вверху пред выработанным пространством стоит монитор, за ним две плахи от бортов печи под углом сходятся к жёлобу, направляя в него поток пульпы. Из жёлоба пульпа попадает в дробилку, а оттуда уже передвижным перекачным углесосом подаётся в камеру к углесосам стационарным. Полный абсурд! Не говорю о монтаже, перетаскивании тяжеленных (до полтонны) предметов, – лишь о смыве угля. Ведь вода смывает неравномерно, бывает и скапливается за грудой угля, а потом как прорвёт её, хлынет с массой угля – селевой поток позавидует… И уже завалены с верхом и дробилка, и углесос… и маши-ка лопатой-матушкой, выручалочкой, да ещё ведь и снова вопрос: куда ей маши?!
Словом проект никуда не годился, и горных работ, считай, не было, печи бросовые были практически. Ну, допустим, проектировщики – дураки, шахты сроду не видели – но как мог проект миновать отделение Мучника? Мимо него проскочить. Он же всё это курировал, он заказы на проекты проталкивал. До сих пор понять не могу. Неужели, его интересовал только факт, что гидрокомплексы спроектированы и строятся потихоньку. Или всё у него по русскому обычаю выходило: вали кулём – потом разберём!
… Я даже пояснительную записку к этому бреду не стал читать. А ведь всё до крайности просто и на "Полысаевской-Северной" в принципе отработано. За углесосной камерой зумпф и дробила, дальше под наклоном пять сотых аккумулирующий штрек с желобами, от него вверх печи, максимум два на два метра – и всё.
А вообще же, надо сразу сказать, более идеального места для гидродобычи невозможно было представить. Мощность пласта – девять с половиной метров, падение пологое. При обычной технологии пласт отрабатывался четырьмя слоями – я уже описал, как работается и в верхнем, и в нижележащих слоях под настилом! – гидравлический способ же без труда позволяет вынимать уголь сразу на всю мощность пласта. При том же самом, как и на прочих гидрошахтах и гидрокомплексах, объёме подготовительных работ, к выемке здесь подготавливается в три-четыре раза больше угля. А если ещё учесть, что отрабатываемый горизонт на сто метров выше промплощадки, и, стало быть, гидротранспорт особых затрат энергии не потребует, то… я думаю, пояснения не нужны.
Но, безусловно, горные работы надо было проектировать и выполнять заново. Я, хотя и желторотый юнец, понимал, что коль деньги затрачены, то ничем не заставить ни проектантов, ни шахтостроителей всё переделать. Стало быть, проектировать систему разработки для этого пласта придётся мне самому и согласовывать, и утверждать.
… Но в суматошной жизни своей, занятый другими делами, я сразу ничего не предпринял; к тому же шахтостроители больше никаких работ не вели, поверхностный комплекс совершенно не был построен… и до пуска – ай как ещё далеко!.. Да ведь и полномочий я не имел никаких. Хотя надо бы, надо бы было дать знать Мучнику. Хотя это и никуда от меня не уйдёт.
Итак, картинка эта из головы у меня выветрилась до поры, чтобы возникнуть сейчас, когда я перед Плешаковым сижу и разглядываю его. Маленький человек с сообразной росту комплекцией и угловатым с желваками лицом, суживающимся внизу, так что хотелось, чтобы оно закончилось клинышком бородки калининской, но бородки не было – щёки и подбородок тщательно выбриты и отливают синевой, щетина, видно густая. Выражения глаз я не мог рассмотреть, хотя и смотрел ему прямо в лицо: взгляд его был уклончив. И вот, глядя в эти глаза, я и вспомнил картину горных работ гидрокомплекса. А, вспомнив, позволил себе его перебить:
– Не совсем так, – проговорил я, – горные работы выполнены безграмотно по проекту совершенно безумному. В таком виде принимать гидрокомплекс нельзя. Пока ещё есть возможность и время необходимо внести в проект изменения, и это некому сделать кроме меня. Выработки для начала очистных работ, вероятно, придётся проводить после сдачи комплекса в эксплуатацию. Но для гидродобычи это не вопрос. Выработки все по углю, и мы сами их за два месяца проведём, но надо вопрос и с шахтостроителями решить, чтобы они и непредусмотренный зумпф прошли, и дробилку поставили перед ним, и гидромонитор, чтобы мы могли проходку начать сразу после ввода в строй гидрокомплекса. К тому же сейчас начинается строительство наземных объектов, а за ними – монтаж оборудования, тут тоже за строителями нужен догляд. Так что…
Выслушав мою речь, Плешаков чуть смягчился:
– Ну, скажем так, работой пока вы не будете перегружены. Поэтому на какое-то время я предлагаю совместить её с работой диспетчером шахты…
Пока строители не развернули работ на поверхности, у меня не было никакого резона артачиться, и я согласился. Тем более что появлялась возможность познакомиться с работой всей этой огромной уникальнейшей шахты, самой крупной в Союзе, с производительностью десять тысяч тонн угля в сутки, на которой только добычных участков, не считая проходческих, было около двадцати. И пласты "Томь-Усинская" № 1 разрабатывала редчайшие, – кроме нашего, почти десятиметрового III-го, – под ним пласт IV-V – двенадцатиметровый, разделённый тонким породным прослойком, отчего и двойное название у пласта, за ним, ниже, отрабатывался шестиметровый VI-й пласт – и везде великолепнейший малозольный коксующийся уголь. А ещё ниже целая свита невскрытых пластов вплоть до XVIII-го, разведанных до глубины восемьсот метров ниже нулевой отметки.
– Вот с первого мая и приступайте, – заключил разговор Плешаков, – тут уже твой механик прибыл.
– Исаев? – спросил я.
– Да, Исаев.
… с Первого Мая, чередуясь с Исаевым и ещё кем-то третьим, я по двенадцать часов через день дежурю в диспетчерской за столом, так и хочется сказать: перед пультом, но тогда пультов не было, а стояли на столе два двадцатиномерных ручных штекерных коммутатора, по одному на каждый из двух горизонтов.
… слышится писк, и над одним из двадцати гнёзд ящика коммутатора загорается красная лампочка. Я вставляю в гнездо штекер. Звонит мастер второго добычного участка:
– Закачали двадцать пять вагонеток и всё, стали, нет леса.
– Заявку на транспорт давали? – спрашиваю.
– Да.
Вставляю второй штекер в гнездо участка шахтного транспорта горизонта. Щёлкаю тумблером: даю зуммер. На другом конце провода берут трубку.
– Вам второй участок давал заявку на рудстойки и затяжки?
– Да.
– Так какого вы чёрта их до сих пор на участок не завезли, полсмены прошло, лава стала!
– Только что отправили, – оправдывается диспетчер шахтного транспорта.
– Хорошо. Проследите, чтобы на другой участок не завезли. – Я выдёргиваю штекер и неотключённому горному мастеру:
– Слышали?
– Да.
– Если будет задержка – звоните.
Выдёргиваю и этот штекер. Сижу, жду. Если звонков нет, читаю книжку. Но напряжён, как на школьном уроке – успеть спрятать на колени под стол, если дверь начнёт открываться. В конце смены звонят мастера, передают, сколько загружено и вывезено вагонеток. Сверяю их цифры с тем, что даёт опрокид – виноват, разгрузка, у нас ведь вагонетки разгружаются через дно, над бункером проходя.
… сводка готова. Можно докладывать Плешакову или главному инженеру, тому, кто проводит планёрку, и идти домой, благо сменщик уже стоит за спиной.
… Прошёл май, зашевелились строители, начали рыть котлован под отстойники возле ОФ. Закончили пристройку к фабрике, в ней стали устанавливать центрифуги для обезвоживания угля. Появились люди и на отделке здания насосной станции возле самой У-су, у моста, и под землёй – в углесосной.
В тресте "Томусауголь", управляющим которого стал Василий Сергеевич Евсеев, учредили дирекцию строящихся предприятий. Директором её назначили Ложкина Николая Ивановича. Я зашёл к нему познакомиться: всё финансирование шахтостроителей и приёмка работ проходили через него. Встретил он меня доброжелательно, знакомство состоялось, и я стал часто бывать у него, расспрашивая о тонкостях строительных дел. И очень быстро мы сблизились, почти подружились, насколько это возможно при такой разнице лет: мне – двадцать четыре, ему – под все шестьдесят.
Он был мне весьма симпатичен, спокойный, большеголовый, седой. Вероятно, и во мне он почувствовал человека порядочного, так как стал вести довольно откровенные разговоры со мной. Я уж не говорю о том, что он с его большим жизненным опытом был мне очень полезен, его дельные советы были бесценны для новичка. И, полагаю, не обошлось без него в том, что без всяких просьб с моей стороны, с июня Плешаков освободил меня от диспетчерской службы и приказом по шахте поручил контролировать строительно-монтажные работы, проводимые на гидрокомплексе генподрядчиком Ольжерасским ШСУ и его субподрядчиками.
… Николай Иванович был одним из тех старых русских инженеров (послереволюционных, конечно, уже), которых весной пятьдесят шестого года выпустили из сталинских лагерей… Тогда же стали исчезать и сами эти лагеря вблизи Междуреченска. То ли их все вообще уничтожили, то ли часть из них передвинули дальше в тайгу, в сторону строившейся ветки железной дороги от Междуреченска до Абакана.
К сожалению, большинство этих событий прошло мимо меня, просеялось разговорами, слухами. Я не проявил необходимого любопытства, занятый делами и переживаниями личными сугубо, не побывал хотя бы в верховьях Ольжераса, не посмотрел, что там сейчас происходит. –Через год по делам мне доведётся съездить туда, но там уже будет совершенно другая картина. А сейчас немало из тех, кто обрёл недавно свободу, и кому некуда и не к кому было ехать, устраивалось на работу на шахту проходчиками, забойщиками, крепильщикам, лесогонами, все те, кто никакой специальности не имел… Среди них случались и уголовники, которые, опять же по слухам, начали безобразничать на нарядах и в городе, но от таких быстро избавились, или они попритихли. Вероятно, милиция в те времена своим делом занималась усердно. Но уголовники меня не занимали, а вот с другими я охотно поговорил бы… Не поговорил. Всё было некогда. И неудачливая любовь моя своими тягостными переживаниями многое заслоняла. Я ведь и разоблачение Сталина пропустил. Хотя тут и есть оправдание. Двадцатый съезд проходил, когда я квалификацию свою на курсах в Сталинске "повышал".
Всё время было занято курсами и дружескими застольями, мы даже газет не успевали читать. Впрочем, из газет всё равно ничего не узнали б, там об этом ничего не писалось. На закрытых партийных и комсомольских собраниях зачитывали секретное письмо ЦК партии. Я же на собрании по упомянутой выше причине присутствовать не мог, и о Сталинском бандитизме узнал лишь от мамы по тем отрывкам, которые ей запомнились из письма. Но и этого было достаточно… Это был шок. Сотни тысяч людей казнены ни за что, накануне войны обезглавлена армия. Тухачевский "признался" в заговоре под пытками. Расстреливаемый Якир успел выкрикнуть: «Да здравствует Сталин!» – на что вождь отреагировал в своём стиле: «И перед смертью, подлец, не покаялся».
… Всё то маму потрясло в самом прямом смысле этого слова. Обрушилось всё, чему верила слепо. Рухнул мир лжи, пелена спала с глаз. Со слезами рассказывала он мне, как её привлекли к раскулачиванию, к выселению "кулаков": «А кого высылали? Обыкновенных крестьян-казаков. Дети – мал мала меньше – полураздеты, плачут. Взрослым с собой из вещей взять почти ничего не дают, а на дворе холод, зима. Сердце обливается кровью, глядя на них, а тебе твердят: это враги. Но ведь я же живой человек – жалею. Кому незаметно что-то суну сама, где-то сама "не замечу", что взяли что-то из неположенного – а что больше могли мы, рядовые партийцы? Что сделать могли?.. Понимали – несправедливо. Думали местные власти с неугодными свои счета сводят. Пролезли вредители в райкомы и сельсоветы и творят безобразия. А это, оказывается, сверху всё шло. А как же мы радовались, когда Сталин разоблачил их, "Головокружение от успехов" напечатал в газете. А всё это ложь. Всё ложь. А я, малограмотная, вождям нашим верила…»
Я был не меньше маминого потрясён. Беззаконие, произвол меня всегда возмущали. И Сталина я, как и мама с того момента возненавидел. Но дальше этого не пошёл. Крепко сидели у меня в голове с детства вбитые догмы о справедливейшем строе. Очень медленно приходило ко мне понимание, что преступна вся наша система, созданная Лениным и большевиками. Ленин ещё лет на тридцать лет кумиром остался. Долго я ещё верил наивно, что, очистившись от сталинской скверны, партия жизнь в нормальное русло вернёт, что никаких беззаконий впредь не допустит. И ведь на каждом шагу убеждался, что в партии честности нет, а всё верить хотелось. Вера – страшная вещь. Недаром сказано было умнейшим умом: «Подвергай всё сомнению». Я вроде и исповедовал этот правильный принцип и многое в нашей системе не принимал, осуждал, а вот глубже проанализировать всё – ума не хватило. Слишком легко дал я себя убедить в том, что злодей был один, ну, не один – банда была, и что, убрав её, мы с отвратительным прошлым покончили. Да и антисталинизм мой на поверку оказался не слишком глубоким, Сталина ненавидя, я ещё начну оправдывать его действия, не разобравшись в событиях, на которые был богат этот год. Событий ошеломивших меня своей неожиданностью – а ведь всё давно вызревало!
… но сначала было беспредельное возмущение. Я даже в письмах к Людмиле об этом писал. Она меня утешала: «… живут же люди, и ошибки Сталина их не волнуют». Это меня взорвало, я был вне себя. Как это у неё просто выходит: "ошибки!" Да, пожалуй, уже тогда б мне стоило призадуматься, какие мы разные люди. И не в том смысле как она их понимала, не в том, что я с людьми не просто схожусь, а она с кем угодно – мгновенно, а в том, что вся идейность её напускная, что никакой идейности нет, а есть один практицизм, что ей любы лишь радости жизни – и трын-трава всё остальное. Но до этого я тогда не додумался. И не главное, что в итоге она оказалась права, а я долго ещё ложью коммунистической пробавлялся. В том дело, что я честно, искренне заблуждался, а она откровенно лгала.
До конца путь пройти к неприятию большевизма помогла только гласность в восьмидесятых годах. Лишь тогда я впервые серьёзно о многом задумался, а до этого, получается никогда. Со своим умом, склонным к анализу, ни свою жизнь, ни жизнь общества, я, выходит, не анализировал ни черта, и от этого наплодил столько много ошибок. Даже не по Бисмарку выходило, хуже – и на своих ошибках ничему не учился. Но и по Бисмарку, ибо каждая глупость в новом виде предо мной представала.
… Но вот что странно, проявив на курсах полное ко мне равнодушие, Людмила снова начала переписываться со мной. Письма шли от неё, правда, не часто, и короткими очень бывали они – чуть длиннее зимних записок. Я же ей отвечал длинными письмами с размышлениями моими о разных вещах, меня интересовавших тогда, и всегда начинаемых и кончаемых признаниями в беспредельной любви.
… да, да, несмотря ни на что я любил её именно беспредельно. Жизнь без неё не мыслилась у меня. Но всегда она уклонялась от какого-либо ответа, да ведь я ответа и не спрашивал никогда, я только писал о любви. Я уже вполне понимал, что надо, надо собрать свои силы и переписку и отношения с ней прекратить. И не мог этого сделать. Мне казалось, я не выживу без неё. Мне было страшно. Страшно потерять её навсегда. Тогда жизни конец, нет в ней просвета…
16.11.00 01.07.04
… В мае я написал ей, не помню о чём, в мае же и ответ её получил: «…ты написал так, как будто и не собираешься приезжать в Сталинск… Приезжай!» И ещё через несколько строк: «Приезжай, Вовчик, обязательно…»
Бог знает, что я ей на это ответил, но в июне в выходной день, в воскресенье, я всё же съездил к ней в Сталинск. Чтобы лишний раз убедиться: не очень-то она со мной встречи ждала. Объятие и ни к чему не обязывающий поцелуй на пороге, и мы тут же едем на встречу с новыми друзьями её. Друзья – молодая пара, не то муж с женой, не то любовники. Тут же и влезаем в трамвай и долго тащимся в нём через весь город и ещё долго за городом на пляж на берегу речки (названье забыл), впадающей в Томь выше Сталинска…
… лежим на горячем песке, потом лезем в воду. Плаваем. Я в чёрных "семейных" трусах, но это нисколько меня не смущает, поскольку о существовании плавок я и понятия не имел. Снова бросаемся на песок. Солнце жжёт, тело жаждет прохлады и влаги, и мы, натянув на невысохшие трусы и купальники брюки, рубашки и платья, идём в павильон "Пиво-воды", пьём холодное пиво. Людмила оживлённо болтает с друзьями о вещах мне неведомых, незнакомых, не обращая на меня никакого внимания, не предприняв и слабой попытки ввести меня в курс разговора. Я чувствую, что оказался не к месту, не ко времени, что положение моё унизительно, что так продолжаться дальше не может… и продолжается. Я не могу встрять в разговор: говорят о людях мне неизвестных настолько, что я даже понять не могу о чём, собственно, речь… Сейчас бы я грубо инициативу перехватил, влез бы в первую паузу и навязал свой разговор. Но тогда… я был несмел… и неопытен… и считал неуместным перебивать разговаривающих…
А ведь можно было просто начать расспрашивать об этих вот неизвестных, кто они, чем занимаются, что с ними произошло. Тут только начни – а потом тебя понесёт!.. В то время я этого не умел, и Людмила не пришла мне на помощь. Неужели ей нравилась роль, которую мне навязали, роль бессловесного неинтересного человека, плетущегося по стопам… Да, я чувствовал себя совершенно ненужным, и плёлся, как тень, как собака побитая. И всё больше мрачнел.
… и снова трамвай, "друзья" выходят в центре, а вскоре и я, безрадостный, прощаюсь с любимой… Зачем я приезжал?
… И снова время затемнено. Были ещё какие-то письма. Как явствует из последующих событий, Людмила сговорилась с Зиной Самородовой вместе в отпуск отправиться в Крым. Я дал ей адрес тёти Наташи, и, вероятно написал письмо тёте с просьбой мою "невесту" с подругой принять.
А в начале августа я получаю письмо: «… Ну вот, милый, я и на юг помчалась…» Далее она путано объясняла, как неожиданно её раньше срока отправили в отпуск (как-то это с горкомом партии связано было), и что поэтому она не смогла заехать ко мне… Да, это у неё всегда хорошо получалось – не заехать ко мне. Вот и сейчас, разве уж так обязательно в первый день отпуска в Крым уезжать?.. Путёвка у неё не горела. Да и если б горела, если б путёвка была, – один день ничего б не решил, если хочется встретиться с человеком. Тут никакая путёвка не станет помехой. Разве стала б помехой она для меня? Стало быть, встречаться желания не было никакого. И это больно уязвило меня. Очень обидело. Но чего не вытерпит любящий человек!
… правда, обещала заказать разговор со мной из Москвы, где она недельку погостить собиралась.
… и позвонила. Что-то там у неё в столице стряслось, и она просила выслать ей денег на главпочтамт. Сумму не указала. Я тотчас же выслал ей семьсот рублей телеграфом, но через несколько дней получаю письмо, отправленное из Москвы в день отъезда, что денег она не получила. Перевод не дошёл. Возможно, она и звонила-то в спешке как раз накануне отъезда?
… С этого и закрутилась у меня телеграфная карусель. Я мгновенно на почте телеграфом дослал из Москвы в Алушту отосланный ранее пертель на семьсот рублей и одновременно послал туда телеграфом ещё триста рублей.
… в её письме из Алушты было несколько слов, как они наслаждались красотами Крыма, и приписка, что триста рублей она получила, а семьсот – снова нет. Пришлось мне телеграфировать ей в Москву ещё пятьсот рублей, а семьсот из Алушты отзывать назад в Междуреченск… Пятьсот рублей она на этот раз благополучно в Москве получила, а семьсот, совершив длинное, почти кругосветное, путешествие, благополучно вернулись ко мне в сентябре почти одновременно с письмом Людмилы, посланным из Москвы… В письме этом она писала, что по дороге из Крыма заезжала к знакомым в Тулу, откуда уезжала здорово под хмельком, и что добрые люди её обобрали.
Я тогда значения этому не придал – в жизни всяко бывает. Но пришло письмо дяди Вани, в котором он писал, что передал мне с Людмилой бутылку дорогого редчайшего массандровского муската… и не то что сомнения зародил он во мне – жена Цезаря вне подозрений! – но сделалось мне как-то не по себе. Я тогда воздержался от каких либо выводов и заключений – уж очень любил её и не мог допустить, что она… Сейчас я могу сформулировать чётко то неясное ощущение, что меня охватило тогда. Я впервые почувствовал, не отдавая ещё себе в том отчёта, что Людмила со мной неправдива. Давать голову на отсечение я не хочу, но, похоже, она мне лгала. Всё время лгала.
… и бутылку у неё не украли, кстати, она и не заикнулась о ней, да и не в бутылке ведь дело. И скорее со "знакомыми" в Туле она в поезде лишь познакомилась, а в Туле это знакомство продолжила, и уезжала здорово под хмельком от мне неизвестного зелья, в котором было и что-то от чудеснейшего массандровского вина. Но, как мастер сказал, чего не знаем, за то не ручаемся.
17.11.00 02.07.04
… Освободившись от диспетчерской службы, я начал обходить разбросанные по промплощадке и в шахте стройки своего гидрокомплекса. Первым делом я снова отправился в шахту, не только для того чтобы ещё полюбоваться произведением человеческой глупости, уникальным творением Всесоюзной конторы, но и на месте решить, что и как нужно сделать, чтобы можно было работать. Собственно, чтó, я и так знал, теперь следовало прикинуть, где, как и в каком объёме.
… Процедура переоблачения в шахтёрскую робу не показалась мне мучительной на сей раз. Потому, возможно, что бельё и спецовка были сухими и чистыми – мама дома их выстирала – и не надо было спешить, и никакие заботы не мучили, и обстановка располагала… За тот месяц, что я в диспетчерской просидел, в итээровской мойке произошли перемены. Вместо мрачных громоздких деревянных шкафов, поперёк зала воздвигли ряды изящных металлических – на две стороны – шкафчиков, выкрашенных приятной эмалевой краской цвета стали с лазурью. В каждом шкафчике три отделения. Вверху – для чистой одежды, ниже – для грязной, а в выступающей части в самом низу, на которой сидят, – отделение для сапог. Задняя стенка шкафчика – дырчатая, за ней, между обеими половинами ряда, трубы с отверстиями для подачи горячего воздуха – одежду сушить… И как-то сразу в зале стало светло и просторно. И ещё вот, к каждому шкафчику – ключик, один на все отделения, все три отделения свои один ключ открывал, не открывая чужие. Как это ни странно и не удивительно. Я сам с другими ребятами все замки перепробовали – ни один чужим ключом не открыли… И проблема болезненная была решена. Кражи, подмены сапог – бич жизни шахтёрской – были в зародыше пресечены.
… да, одежда для шахты была у меня теперь всегда чистой, сухой, и переодеваться в неё, в чистые трусы, в белоснежные кальсоны с рубахой, в лёгкую хлопчатобумажную спецовку было удовольствием даже… Навернув на ноги выстиранные портянки, натянув на ноги резиновые сапоги, а на голову под каску берет, я – чистый, звонкий и прозрачный – иду в ламповую, где, отдав свой жетон, получаю лампу с аккумулятором и коробку самоспасателя на ремне. Перебросив последний через плечо, я цепляю банку аккумулятора на поясе на ремне за спиной. Саму же лампу в гнездо на каске я почти никогда не вставляю, предпочитая вешать её у подбородка, перекинув кабель сюда из-за шеи. Когда было нужно, я снимал лампу, рукой направляя луч света туда, где хотел высветлить что-то, головой не вертя каждый раз. Но это когда руки свободны, а у начальника они свободны всегда, если только рабочему не возьмёшься помочь.
… с последней открытой бортовой машиной утренней смены, пустой совершено, ехавшей забрать людей ночной смены, я отправляюсь наверх на горизонт + 345 метров. Сида на скамье спиной к кабине машины и лицом к удаляющейся промплощадке, я с удивлением обнаруживаю, что в момент, когда машина начальный подъём на гору обогнув, втягивается в суживающееся ущелье, строения шахты и Лысая сопка за ними, перестав удаляться, медленно наплывают, надвигаются на меня. Точно не я на машине от них уезжаем, а они приближаются. И я не сразу понял, как такое явление объяснить. Видимо более быстрым сужением угла зрения на всё обозреваемое пространство, чем на отдельные предметы в этом пространстве. Чёрт возьми! Куда ни кинь – везде относительность!
… вверху, лихо перемахнув через борт машины на землю и миновав устье штольни всего горизонта, я прямиком направляюсь к небольшой нашей штоленке. Устье её забетонировано метров на двадцать, дальше же – крепление деревянное, неполный дверной оклад, стойка к стойке, сплошняком, без каких-либо промежутков. Выше штольни вверху, в десяти метрах, ходок, по которому я зимой уже пробирался. В штольне настланы рельсовые пути, по которым, переступая по шпалам, я и двинулся, нырнув в штольню. Два десятка шагов я прошёл при тускнеющем свете дня, не включая своей лампы, чтобы глаза приспособились к сумеркам. Когда сумрак сгустился до темноты, я включил свой фонарь.
… лучик света выхватил впереди верхняки, стойки крепи, я опустил его вниз, осветив рельсы и шпалы. Всё было мшистым каким-то, несвежим, и пахнуло плесенью, сыростью изнутри. Штольня плохо проветривалась или не проветривалась совсем, видно были закрыты вентиляционные двери у сопряжения штольни с главным откаточным штреком. Я прошел ещё несколько метров вперёд… и глазам моим открылась фантастическая картина. Фантастическая картина феерического царства плесени и грибов. Плесень с каждой рамы сверху свисала сплошными завесами от борта до борта, покрывалами кружевными, гардинами белыми с неповторимым узором на них. Я шёл вперёд, и предо мной с каждым шагом представали новые непохожие занавеси. Так изощрённо разнообразно раскрашивает узорами белыми окна только мороз. Так непохожи бывают на нашей Земле разнообразные звери, рыбы, птицы, кораллы. Так неповторимо из ночи в ночь заливает нашу планету своим светом Луна, только тут не было света, а была абсолютная чернота, и бесконечно число белых покровов. Мне даже жутко стало немножко, будто в самом деле попал в заколдованное глухое забытое царство. Размахивая фонариком, я рвал сказочные узоры, пролагая дорогу, и шёл всё дальше и дальше…
… вообще-то это был с моей стороны шаг безрассудный – нельзя в заброшенные непроветриваемые выработки заходить. И если вверху, в печах, прошлый раз я был уверен, что метана там нет, хотя и за это никогда нельзя поручиться, то в отсутствии углекислого газа здесь, внизу, никакой уверенности быть не могло. Но молодость опрометчива, бесшабашна, об опасности и мысли у меня не мелькнуло – было просто интересно до крайности, и, как говорится, мне повезло…
… но по мере того, как по штольне я шёл, ошеломление сменялось другим, уже удручающим впечатлением. Впечатлением запустения и разрухи, и тлена. Только змей здесь ещё нехватало. И подумалось, что крепление уже сгнило, возможно, превратившись в едва связанную труху, что от кашля, чихания, крика ли – оно тотчас и рухнет, рассыплется… Я поцарапал стальным ребром лампового зацепа замшелую стойку. Снялся тонкий грязный налёт, а под ним – твёрдая белая древесина. Слава Богу, штольню не надо перекреплять, достаточно крепь водою обмыть, побелить – и всё придёт в нормальное состояние.
… Через полторы сотни метров я через сбойку вышел в ходок как раз в том самом месте, где он уширялся в бетонную камеру углесосной станции и электроподстанции. Оборудования в них по-прежнему не было никакого… Ну, а за камерой – пресловутые печи "Союзгидро…". Я не отказал себе в удовольствии ещё раз взглянуть на глупость, учинённую человеками с большими званьями и чинами. Посмотрел, усмехнулся и, не выдержав, плюнул: как же можно таких вот болванов при ответственном деле держать?!
… жаль было бессмысленно растраченного труда. А ведь всё так просто решалось. Но я уже об этом раньше сказал. А теперь прикидывал место, где устроить колодец с дробилкой над ним, и уже ясно видел, как вода понесёт к ним из забоев уголь в желобах по небольшим аккуратным печам, а потом по штреку аккумулирующему безо всяких человечьих и машинных усилий. При наклоне пять сотых водный поток уверено увлекает куски угля средней крупности (до десяти сантиметров), а и выплывет в штрек из печи случайная глыба и возникнет затор, – то скопившаяся вода так нажмёт, что и он понесётся, да и первые же проходящие мимо затора рабочий, лесогон ли, проходчик иль мастер, не дожидаясь того, пнут глыбу ногой, придав ей бóльшую скорость – и понеслось, загудело всё до самой дробилки, где любая глыба будет расколота на куски.
… План развития горных работ был настолько несложен, что давно сложился у меня в голове, сложность же в том состояла, как уломать ШСУ, все деньги для горных работ давно израсходовавшее, нужный мне колодец пройти и забетонировать… Не помню уж, как удалось мне подвигнуть на неплановые работы начальника Ольжерасского ШСУ Соротокина. Кажется, я нашёл что-то в другом месте, несделанное ещё, съездил таки к Мучнику, он закрепил за гидрокомплексом главного инженера проекта Дельтувá Альфреда Антоновича, тот все мои изменения согласовал, и Соротокин за счёт этих денег согласился всё под землёй до ума довести.
… Назад пробираясь ходком, я вышел из шахты без каких-либо затруднений, по пути убедившись, что все четыре трубопровода целы – да и кому эти громоздкие трубы понадобиться могли?! Порадовало меня, что трубы не болтами стянуты через фланцы, а хомутами быстроразъёмных соединений – простым и гениальным изобретением отцов-основателей гидродобычи, а быть может и не ими совсем, но они как-то всё в этой области приписывали себе. На эти соединения я внимания при первом своём посещении, видно, не обратил, а теперь вот увидел. С такими соединениями трубы мигом легко разобрать, перебросить туда, куда будет нужно, и быстро собрать новый став.
… Это мой посещение закончилось тем, что я зашёл в трест на приём к главному инженеру Филиппову Антону Порфирьевичу.
Филиппов – крупный рыхлый мужчина лет пятидесяти с большим розово-поросячьим лицом и белесыми бровями над выцветшими глазами и такими же волосами, редкими на голове и густыми на руках и на пальцах, не произвёл впечатления ни умного, ни хотя бы к делу неравнодушного человека. Мой доклад о том, что к моменту пуска гидрокомплекс не будет обеспечен ни одним метром горных выработок, так как то, что сделано, никуда не годится, он выслушал без всякого интереса. Он равнодушно смотрел мимо меня водянистыми глазами своими и, казалось, ничего не улавливал.
– Но это ещё полбеды, – говорил я, – мы за два месяца сами можем нарезать все выработки и подготовить комплекс к добыче. Беда в том, что нет ни метра толстостенных цельнотянутых труб диаметром сто миллиметров. А нам для работы таких труб нужно не менее километра, и к ним тысячу фланцев и пятьсот хомутов быстроразъёмных соединений, не считая уже резиновых колец-уплотнений. Ничего этого ни генподрядчиком (ШСУ), ни субподрядчиком (СМУ) не заказано, так как в проекте не значится, и работать нам будет нечем.
– Ну, хорошо, – ответствовал, наконец, мне Филиппов, возвращаясь из небытия, в котором пребывал весь разговор, – я дам указание, чтобы трестовские снабженцы всё заказали.
С этим я и спустился со второго этажа от Филиппова вниз к Ложкину Николаю Ивановичу. Пересказав ему разговор, я услышал от Николая Ивановича дельный совет:
– Всё это очень серьёзно. Если гидрокомплекс не заработает после пуска, с кого-то голову будут снимать. И, скорее всего это будет твоя голова. Так что все доклады свои оформляй докладными записками в нескольких экземплярах и отправляй их официально через секретаря начальника шахты, а один экземпляр с датой и номером регистрации себе оставляй. То же самое делай и со всеми заявками, письмами. Это будет твоя защита. Я знаю этих людей – от любых слов они отрекутся, а бумага со штампом, датой, номером, подписью – документ.
Мы ещё о чём-то поговорили, потом Ложкин сказал:
– Сейчас я иду на отстойники, там строители начинают арматуру под днище вязать, если хочешь, пойдём вместе со мною.
Я с радостью за ним увязался. Мы вышли из треста на улицу и вместе с ней, с улицей то есть, повернули к тоннелю под полотном железной дороги – отнюдь не триумфальному въезду в наш город и выезду из него… Проезжавшие по дороге грузовики обдавали нас пылью, и белые наши рубашки быстро поменяли нарядный свой цвет на затрапезный мышиный, да и чёрные брюки приобрели тот же оттенок. Перед тоннелем от шоссе вправо ответвилась дорога, плавно вползла вместе снами на насыпь и вывела нас на мост, стальной красной конструкцией перекинувшийся через У-су. Мы шли по мосту по дощатому тротуару вдоль железной решётки, ограждающей его от реки, изредка перегибаясь через ограду и вглядываясь в неправдоподобно прозрачную воду: не то что галька – каждая песчинка проглядывалась отчётливо на дне, чуть подрагивая в свивающихся струях реки. В воде сверкали чешуйчатым серебром довольно крупные хариусы, изломанной стайкой пересекая реку, и тени их стремительными зигзагами мелькали на дне, в глубине, освещённой дневным ярким солнцем. А глубина была у моста здесь немалая – до четырёх метров в эту пору низкой воды.
… накалённые фермы моста обдавали нас пышущим жаром – невыносимо пекло. И глядя на очевидно прохладную воду, я испытал вожделение, и оно тотчас и проявилось в мысли мной высказанной вслух:
– Вот бы вниз сейчас бултыхнуться! Ух!
– Выскочишь, как ошпаренный, – усмехнулся на это Ложкин, – вода ещё ледяная. А у меня, между прочим, – добавил он, невесело усмехаясь, – навсегда неприязнь ко всему ледяному. Люблю тёплое солнышко.
– Это после того? – спросил я с робким намёком на то, что мне известно о его судьбе зэка.
– Да. Там с нами не церемонились, но самым страшным для меня были дни зимой в нетопленой камере без одежды в одном белье. Мерзавцы даже стёкла в окошке выбили, чтобы было ещё холодней. Всю ночь по камере бегаешь, чтоб не замёрзнуть.
– Вас до войны ещё взяли?
– Да. В тридцать восьмом. И если я выжил и дожил до сего дня, то виной тому моя строительная профессия. Она жизнь и спасла: строили много. Поперву-то, не разбираясь, всех в гроб клали подряд, потом спохватились видно, стали делать это, как бы сказать… выборочно. Кое-кому работу давали по специальности. Вот так я и выжил, а остальные почти все в земле.
Из деликатности, боясь нечаянным словом причинить боль этому человеку, я не стал допытываться подробностей. А он не продолжил. Так ничего о его злоключениях больше я не узнал и очень жалею об этом.
19.11.00 04.07.04
… Пройдя мимо шахтного АБК к обогатительной фабрике, мы остановились у котлована размером сорок метров на тридцать, не считая заездов. На усыпанном щебнем дне котлована из такого же щебня были насыпаны пять подушек из щебня, пять огромных пирамид усечённых, формой своей напоминавших надгробья в метр высотой, длиной в двадцать метров и шириной чуть больше пяти.
Поздоровавшись с рабочими, возившимися на дне котлована, мы сверху наблюдали за тем, чем они занимались.
… два крайних "надгробия" были уже покрыты чёрными полосами рубероида, битумной мастикой проклеенного, – изоляцией от воды. На них сварщики электродами варили объёмную сетку их стальных рифлёных прутков. В углублениях вне подушек и между подушками из таких же прутков рабочие вязали стальной проволокой каркас основания будущих стен секций отстойников и самого здания.
Николай Иванович указал мне на каркас и на сетку:
– Видишь под нижними прутьями деревянные чурочки.
– Да.
– Это для того, чтобы и рубероид при сварке не сжечь, и, главное, чтобы слой бетона защитой под арматурой лёг. Кстати, – сказал он, – когда начнут бетонировать, не забудь проследить, чтобы после того, как бетон под арматуру зальют, чурочки вынули, и пустоты тоже бетоном заполнили.
Для чего?.. и самому это мне было понятно и дальнейших объяснений не требовало, но напоминание не помешало. Между тем Николай Иванович продолжал:
– И договоримся. Я буду подписывать форму два только после твоей подписи – подтверждения, что скрытые работы выполнены в соответствии со СНиПами.
Я поблагодарил Ложкина. К этому его никто не обязывал, а у меня появлялся реальный рычаг воздействия на строителей. Не подпишу я – не подпишет и Ложкин, и банк денег за выполненные работы не даст.
… в то время как на первых двух основаниях вязали и варили каркас арматуры, на трёх остальных ещё только раскатывали рубероидные рулоны. Они уже были уложены по трём сторонам перед каждым "надгробием", каждый последующий позади предыдущего со сдвигом в сторону почти на всю ширину, так что при раскатке последующий перекрывал его всего на несколько сантиметров. Перед раскаткой щебёнку залили расплавленной битумной мастикой, затем начали раскатывать крайний рулон вдоль длинной стороны насыпи, затем второй, третий… Раскатанные полосы рубероида ложились внахлёстку и покрыли целиком всю поверхность. Эту поверхность вновь залили сплошь битумом и на ней раскатали рулоны поперёк продольных полос, вдоль короткой стороны "могильного камня". Их тоже залили мастикой и накрыли опять вдоль длинной стороны днища секции. Три слоя рубероида на битумной мастике были уложены быстро и аккуратно, что свидетельствовало о сноровке рабочих. Впрочем, о чём тут говорить? Половина крыш в Советском Союзе была устроена именно так, только без этой тщательности, к сожалению, да и не всегда в три положенных слоя, один из них, а то и все два иногда исчезали, видимо "экономии ради", – хотя в форме два, по забывчивости, очевидно, писали всегда ровно три. И по этой же самой забывчивости за три слоя деньги с заказчика получали. И по ней же – три четверти крыш в Советском Союзе безнадёжно текли. И никто не мог понять: почему?!
20.11.00 05.07.04
… Памятуя наставления Ложкина о постоянном контроле, я пошёл к Плешакову и сумел его убедить в том, что мне предстоит большущая переписка, так как работы на всех объектах разворачиваются во всю, а в проектах полно несуразностей, и строители тоже допустили ряд серьёзных ошибок, и всё это надо, пока время есть, устранять, согласовывая изменения и в проектах, и на сооружениях с институтом ВНИИГидроуголь.
– Если всё это свалить на вашу секретаршу, – говорил я ему полушутя, – то ей больше ни на что времени не останется, только мои бумаги печатать и будет.
Словом, выбил я у Плешакова пишущую машинку, притащил её в кабинет, который Плешаков выделил мне между нарядных участков в левом крыле на первом этаже АБК, и застучал по ней сперва одним пальцем, а потом и двумя, оживляя навыки, приобретённые в бытность мою в КГИ зам. редактора институтской газеты.
Итак, я получил в своё распоряжение кабинет с телефоном, пишущую машинку и право на официальных бланках шахты за своей подписью, минуя Плешакова, вести всю переписку по гидрокомплексу, сдача которого в эксплуатацию предусматривалась государственным планом в этом году. Так я стал полноценным "директором" строящегося предприятия.
… не теряя времени, я отстучал в трёх экземплярах заявки на трубы, фланцы, хомуты, уплотнения и желоба в отделы снабжения шахты и треста, сочинил докладную об отсутствии всего упомянутого в заявках ОШСУ и СМУ главному инженеру треста Филиппову. Первую заявку я сам отнёс в отдел снабжения шахты, вторую же, как и докладную записку отправил в трест через канцелярию в лице секретарши, получив в свои руки копии с указанием всех атрибутов регистрации и подписью юной девы, исполнявшей серьёзные эти обязанности.
… да, по одному экземпляру пошло адресатам, одни копии были подшиты в папку исходящих шахтных бумаг в канцелярии, другие – легли в мою белую папочку, которую я неотлучно держал при себе, начав ограждать себя документами от возможных опасностей.
… Прошёл месяц, другой, шахтостроители хотя везде вроде бы шевелились, но их стало значительно меньше. После бурного весеннего всплеска к середине лета обозначился спад. Работы шли ни шатко, ни валко, сроки затягивались, месячные планы не выполнялись. Это меня обеспокоило, и я отослал письма об этом в Ольжерасское ШСУ, трест "Томусашахтострой" в Мысках, комбинат "Кузбассшахтострой" в Прокопьевске, в наш трест и в обком партии в Кемерово Пилипцу – первому секретарю областной партийной организации. Нечего и говорить, что ответа я ни от кого не получил, а, главное – мои письма на темп работ нисколько не повлияли.
… а, между прочим, тезис о строительстве гидрокомплексов и об их в воде в работу до конца этого года был записан отдельной строкой в Законе о Пятилетнем плане, утверждённом Двадцатым съездом КПСС.
И поэтому я полагал, что все на уши должны стать, из кожи вылезти, но гидрокомплекс достроить до первого января. Со школьной скамьи мною было заучено, что пятилетний план – это закон, да он законом и назывался. И он не может быть невыполнен никогда. Он может быть выполнен в срок или досрочно, он может быть перевыполнен, хотя это последнее я плохо себе представлял в отношении гидрокомплекса – зачем мне, к примеру, две углесосных или шесть секций отстойников вместо необходимых для работы пяти.
… тем не менее, простейшая арифметика мне показывала, что при нынешних темпах до января и половины работ сделать шахтостроители не успеют. И я снова принялся бомбардировать письмами все инстанции – в результате работы ещё сильнее замедлились. Так я впервые столкнулся с великой фальшью, что звалась у нас пятилетними планами.
… Жизнь же шла своей чередой. Жил я с мамой по-прежнему в квартире вместе с Петровыми, никаких друзей и приятелей не завёл. С Юришем тонкая ниточка взаимной приязни оборвалась. Сначала я закрутился с работой и курсами, а по весне Володю избрали первым секретарём Междуреченского горкома комсомола – и уже он закрутился в комсомольских делах. В довершение всего во время моего пребыванья на курсах Володя женился на миловидной девчушечке, так что у него и семейные заботы прибавились. Хотя… какие заботы?.. пока нет детей.
… В июле, сразу по окончании КГИ в Междуреченск приехали шахтостроители Тростенцов и Китунин и в первый же день навестили меня. Григория Тростенцова я не знал совершенно, с Мишей Китуниным был немного знаком, познакомился с ним в счастливые дни своего "медового месяца" в конце пятьдесят четвёртого года – он захаживал в ту же комнату, что и я, у него был роман с Юлей Садовской, неизменной подруги Людмилы с первого курса. Миша и Гриша были года на три постарше меня, учились на шахтостроительном факультете курсом младше меня.
Гриша уже был женат. Отец его, оказалось, был у нас в институте профессором, чего я не знал, так как лекции он читал только шахтостроителям, а до этого был главным инженером комбината "Кузбассахтострой", до которого мне в институте не было дела. Уже позже узнал я из отрывочных фраз, услышанных мною, не от Гриши, конечно, что выросший в семье очень хорошо обеспеченной, в юности он ступил на кривую дорожку. То ли с воровской шайкой связался, то ли с дружками обокрал магазин, а может ларёк или квартиру – разговоры велись тихо, вполголоса, и не всё до меня долетало. Таким образом он угодил на скамью подсудимых, а затем и в тюрьму, где пробыл не менее года. То ли кража была незначительной, то ли папа влиятельный сумел некие пружины нажать – это теперь никому неизвестно, но Гриша был выпущен на свободу и урок из случившегося извлёк. В сущности, он всегда был порядочным человеком, так, бес попутал.
Миша, наоборот, был из самой простецкой бедной семьи. Всю войну чуть ли не с двенадцати лет проработал за станком на военном заводе. «По двенадцати часов, – рассказывал он, – как и взрослые работали. Стоя у станка, мальчишки, бывало, не выдержав, засыпали, падали лицом на резец или на шпиндель вращающийся. Меры, правда, приняли быстро. Стали привязывать. Засыпает мальчонка, но верёвки держат его, упасть не дают. Перестали ребята уродоваться»
… И эти такие несхожие люди сдружились. Что их объединяло – трудно сказать. Добросовестность, возможно, дотошность в делах, трудолюбие. И вот они у меня. Они уже побывали в Томском шахтостроительном управлении, которое строило город, дороги, разрезы, и куда они получили направление на работу, а потом решили ко мне заглянуть. Мама захлопотала, мы отметили встречу, а потом, узнав, что они собираются ночевать на столах в управлении, никуда их от себя не отпустили, и дней семь они прожили у нас.
… на пол брошены два лишних матраса. Подушки, одеяла и простыни тоже нашлись.
… по утрам мама жарила нам картошку с котлетами или разогревала на большущей сковороде плов узбекский консервированный из банок. Удивительно вкусный плов этот появился в изобилии в магазине, и мы должное отдавали ему. Удлинённые зёрнышки риса – я до этого таких и не видел – подкрашенные морковью и до прозрачности насыщенные жиром бараньим вместе с нежнейшей бараниной таяли блаженно во рту. Перекусив, впив чаю, мы разбегались на день, я – на шахту, они – в своё ШСУ.
… Вскоре после того, как Миша с Гришей получили комнату в общежитии, приезжал ко мне Людвиг Потапов, пришёл Юриш Володя, собрались все наши ребята. Собирались на встречу, а вышло на проводы. Володя Юриш не удержался на высоком комсомольском посту – честному человеку вообще трудно там удержаться – и уезжал с молодою женой с мостопоездом вглубь тайги в сторону Абакана. Было грустно. Мы гурьбой вышли во двор, провожая его, и, когда он скрывался уже за углом нашего дома, Людвиг крикнул вдогонку ему на прощанье:
– Но ты пиши! Обязательно пиши!
Я понял так, что «письма пиши!» и тоже крикнул:
– Пиши обязательно! – имея письма в виду, и лишь после этого сообразил, что Людвиг кричал о другом, о стихах. И мне стало страшно неловко от своей несообразной нечуткости, что я о главном забыл, хотя внешне слова мои не отличались от Людвиговых. Я стыдился того, что не те интонации меня выдать могли. Мне и до сих пор как-то совестно эгоистичности этой своей – о себе только думал – черствости этой душевной. Хотя, конечно, никто ничего не заметил.
… но эти короткие эпизоды, в общем, не нарушали одиночества моей жизни. Днём меня занимала работа, по вечерам… А были ли вечера? Кажется, были… Мамы нет дома. В комнате у меня неизвестно откуда взявшаяся гибкая раскованная девица внешне весьма миловидная. Мы стоим, обнявшись, тесно прижимаясь телами друг к другу. Жаркими поцелуями кровь моя взбудоражена, я охвачен желанием неудержимым, я не могу больше вынести поста, в котором годы держу себя сам по незримой воле Людмилы. Я переламываю девицу, ломлю её на матрац. Вот оно, вот, то, от чего Людмила уклоняется непрестанно… но девица выскальзывает из-под меня, страстно шепча:
– Сейчас, сейчас, пойдём лучше ко мне. Хорошо?
– Хорошо, – я отрываюсь от неё разгорячённый и обалделый, и она убегает к себе на пятый этаж. Она живёт в одном со мною подъезде.
Я порываюсь идти вслед за ней, но передышка охладила меня, в дело вступает разум, всплывают страхи о возможных последствиях… и я остаюсь на площадке, не бегу по лестнице вверх. Трус я несчастный!
… откуда взялась эта девица и куда она потом подевалась? Вроде я раньше её не встречал, а после уж точно ни разу не видел. Может она мне приснилась? Однако же мама мне говорила, что она несколько раз справлялась обо мне, спрашивала, где я, куда подевался… Прямо чертовщина какая-то… Чудны дела Твои, Господи! В который раз говорю!
… Спокойная тихая жизнь в петровской квартире с приездом мамы разладилась. Начались квартирные склоки. Юридически мы в квартире с Петровыми равными были, но они повели себя как хозяева, у которых мы квартиранты. На маму накидывались по любому никчемному поводу: то много жжёт электричества в кухне и туалете, то кастрюля не там стоит на плите, то пол не так вымыт. Придирались к маме супруги по малейшему поводу и без оного, а поскольку их было двое против одной, то она немало от них натерпелась, хотя и умела давать отпор. Впрочем, он вскоре устроилась на работу кассиром в швейную мастерскую промысловой артели "Правда", где её – вечная участь – избрали неосвобождённым парторгом артели. Время для скандалов теперь Петровы находили с трудом. Но обстановка была накалённой, что побудило меня усилить хлопоты для получения отдельной квартиры. Квартиру мне обещали и раньше, я вновь Плешакову напомнил об этом, и он заверил меня, что выделит мне её в первом же законченном доме.
… однако в августе, когда дом был готов. И я пошёл к Плешакову справиться относительно ордера на квартиру, он мне сказал, что свободных квартир в этом доме у него уже нет, и мне придётся ещё подождать до сдачи нового дома. Я ответил, что ждать не могу, и развернулся, едва не хлопнув дверью в сердцах, но в последний момент всё же благоразумно сдержался – хлопаньем дверей никому ничего не докажешь, только выкажешь слабость свою. Вообще же необязательность Плешакова меня возмутила до крайности, никогда обмана я не терпел. От Плешакова я направился в трест и в приёмной Евсеева сгоряча написал заявление, не озаботившись, что из этого выйдет. А могло выйти и плохо. Всё же надежда была, что против моего назначения комбинатом управляющий не пойдёт. Посему заявление вышло такое:
Управляющему трестом "Томусауголь"
тов. Евсееву В. С.
начальника гидрокомплекса
шахты "Томь-Усинская" № 1-2
Платонова В. С.
Заявление.
В связи с невозможностью предоставить мне квартиру прошу откомандировать меня в распоряжение комбината "Кузбассуголь".
Дата. Подпись.
То есть пошёл я ва-банк. Могли бы и вышвырнуть, как зарвавшегося щенка. Но не вышвырнули. Не решились. На следующее утро меня вызвали к зам. начальника шахты по быту и выдали ордер на квартиру номер девяносто три в доме семь, построенном покоем, с фасадом на главный проспект, не имевший названия. Квартира оказалась однокомнатной. Это не оправдало надежд, всё же думалось, что двухкомнатную дадут – я даже не знал, что однокомнатные квартиры бывают. Но комната была большой, к тому же и с нишей, невидной от порога двери, в которой свободно уместилась мамина кровать, и которую можно было завесить пологом. Ну а всё остальное было, как в нормальной квартире: маленькая прихожая (за её счёт ниша в комнате выделена была), из неё коридор в кухню, не просторную, но достаточную, чтобы в ней свободно два стола разместились – разделочный со встроенным шкафчиком-холодильником у наружной стены и обеденный посреди, и четыре, как положено, стула. А из коридорчика – двери в ванную и туалет. Отопление в доме центральное, в кухне плита – обыкновенная грубка, топящаяся дровами или углём. Во дворе, повторяя очертания дома, стояли внушительные ящики с наклонными крышками, с дужками и замками, и с номерами квартир. Это были ящики-сундуки, для хранения дров и угля.
Стало быть, я ещё раз с помощью треста, а точнее Евсеева, победил Плешакова – были на руках ещё козыри – но уж слишком после этого успокоился. Казалось, преграды все преодолены, и больше никаких препятствий не будет. Плешаков же поражений своих не забудет, за моей спиной сплетёт умно интригу, так что я пустить козыри в ход не смогу, и возьмёт реванш за всё сразу. Но до этого пока далеко.
… В этом же доме получил двухкомнатную квартиру от ТШСУ и Тростенцов, как человек семейный, женатый. Мише же пришлось подождать – их отношения с Юлей, кажется ещё не были оформлены в ЗАГС'е официально. Вообще-то слухи неясные шелестели, злые языки говорили, что Миша от женитьбы хотел вроде бы увильнуть, но он был членом партии и ему намекнули, что он может закончить карьеру, не начав её. Но мы злым языкам в отношении этих хороших людей не поверим. Миша женился и ждал уже Юлю с Екатериной Константиновной, мамой её.
02.12.00 06.07.04
… Оба, и Гриша, и Миша, были сразу назначены прорабами на строившийся гигантский разрез № 3-4, и работали рьяно, буквально без передышки. Все вечера – а я частенько заглядывал к ним – я заставал их лежащими на полу на расстеленных синьках в Гришиной комнате, изучающих по чертежам всё, что предстояло им строить. Иногда я задерживался допоздна у Тростенцовых, когда работа над синьками прекращалась, и тогда они оставляли меня ужинать с ними. Ужин всегда был однообразным и бедным. Жена Гриши, миловидная Рая, ставила на стол тарелки с варёной картошкой, селёдку с луком, политую подсолнечным маслом, хлеб, чай. Скудость их ужина нас с мамой всегда удивляла. Рая работала инженером в управлении, и вместе они зарабатывали должно быть больше, чем мы. Мама получала в артели семьсот рублей, мой оклад был установлен по минимуму, чуть больше двух тысяч двухсот – мой гидрокомплекс пока угля не давал.
… возможно, скромность в расходах была проявлением рачительности, благоразумия, заботы о завтрашнем дне. Я же жил одним днём, нимало не заботясь о будущем. И когда фортуна лишила меня своей благосклонности, я оказался сразу же на мели, не имея ничего за душой, кроме знаний и опыта, не Бог весть какого.
… Чуть позже Китунин и Тростенцов стали позволять себе расслабляться. Собирались перекинуться в карты. Играли в "кинга", в так называемый малый преферанс, на интерес – ставка за очко по копейке. Третьим партнёром непременно был я – меня быстро обучили этой занятной игре, требующей наблюдательности, памяти, сообразительности, ну и везенья, конечно. Чётвёртым партнёром бывали то Рая, то Бочкарёв Виктор, тоже шахтостроитель, молодой холостой сокурсник Миши и Гриши, в том же управлении работавший мастером и получивший в нашем же доме однокомнатную квартиру вроде моей, только чуть меньше – без ниши.
Чаще всего собирались у Тростенцовых, но нередко и у меня. Игра меня увлекала, входил я в азарт и испытывал настоящий восторг, когда за вечер мне удавалось выиграть два-три рубля.
… из всей этой компании только розовощёкий Виктор был мне ровесник почти, и такой же, как и я, холостяк. Мы и сошлись быстро с ним, хотя, как ни странно, никаких общих интересов у нас с ним и не было, объединил нас, по-моему, магнитофон.
Мне давно хотелось обзавестись этой редкой новинкой, и деньги небольшие для этого я отложил, да купить его было негде. Не продавались в Кузбасских они магазинах. Даже два года спустя в самой столице Союза, в Москве, я не смог найти и паршивенькой громоздкой "Яузы".
Витька тоже бредил магнитофоном, но в отличие от меня рискнул на эксперимент, предпринял попытку обзавестись хотя б суррогатом и купил магнитофонную приставку к электрическому проигрывателю пластинок. Вот с этой приставкой мы и возились, записывая свои речи и слушая запись. Давалось это непросто, как и проигрывание пластинок на злопамятном патефоне в общежитии КГИ. Лента, как правило, не шла равномерно, звук, записанный, "плавал", и нам приходилось брать в руки ключи и отвёртки и, откручивая бесконечное множество гаек, винтов, вскрывать это чудо советской технической мысли, усиливать натяжение тросиков, снова собирать механизм в единое целое и… снова слышать унылое завывание. Надо было начинать всё сначала. Это доводило до бешенства. Хотелось грохнуть подлую приставку о пол. Но мы смиряли себя и снова, и снова раскручивали, закручивали, разбирали и собирали. Изредка всё же нам удавалось на короткое время привести её в чувство, она давала хорошую запись, и тогда мы с удовольствием и удивлением вслушивались в свои голоса. Я неожиданно для себя обнаружил, что голос мой и весóм, и внушителен, чего я и представить не мог, мне всегда казался он слабым, невыразительным. Открытие это меня очень обрадовало. Впрочем, на жизни моей оно в то время никак не сказалось. Реально эти качества голоса я использовал четверть века спустя, когда стал выступать с публичными лекциями. До этого в хоре других голосов он был неслышен.
Тесная дружба моя с Бочкарёвым оборвалась неожиданно и внезапно. Ближе к осени в недостроенном доме по другую сторону улицы случился пожар. Кое-где выгорели полы, дверные рамы, оконные переплёты, и дом стоял закопчённый, заброшенный, беспризорный. С ним и связался конец нашей дружбы.
… вдруг среди общих знакомых разнёсся слух, что Виктор арестован милицией за… изнасилование непорочной девицы. С девицей этой по имени Валентина, совершеннолетней вполне – ей было лет двадцать – Виктор завернул в заброшенный дом, на четвёртом этаже нашёл подходящее место с настилом пола, уцелевшего при пожаре, и совершил с ней на этом полу то, что рано иль поздно совершает каждый мужчина с приглянувшейся женщиной, а, бывает, и с вовсе не приглянувшейся. По глубокому моему убеждению совершил он сей акт по взаимному с ней уговору, а если и не было первоначального соглашения, то вполне на добровольных началах – иначе на кой чёрт она с ним тащилась на четвёртый этаж обгоревшего здания…
… Виктору на беду девушка Валентина оказалась нетронутой целкой, и желанное наслаждение получив, захотела не останавливаться на этом и раненько утром побежала в милицию с заявлением, что Виктор её изнасиловал. После этого Виктора и загребли. Поначалу он всё отрицал, но следы сажи на брюках его и на ягодицах Валентины послужили достаточным основанием, чтоб слова его подвергнуть сомнению, и завести на него уголовное дело. Медицинская экспертиза подтвердила свежесть разрыва девственной плевы, а подружка девицы поспешила дать показания, что своими собственными глазами видела, как оба входили в мерзопакостный дом. Умиляет меня, почему только следователь не уточнил: на верёвке Виктор вёл Валентину или как-то иначе было. Очевидно, наивный следователь был человек. Но за непрофессиональный подход к делу со следователя никто не спросил, а для Виктора дело запахло палёным – следователь передал дело в суд.
… Виктор решил не искушать всё же судьбы, или на суд наш гуманный не очень надеялся, – через неделю мы гуляли на свадьбе у молодых. Само собой заявление было отозвано.
Женитьбу Виктора я расценил лишь как попытку скандал потушить, лишь как способ суда избежать. А со временем можно и развестись, благо после сталинской смерти это стало не так уж и сложно, драконовские законы после сей всенародной утраты как-то вскоре и отменились.
… однако месяцы шли, о разводе Виктор не заикался, а на следующий год Валентина и забеременела и в положенный срок родила Витьке дитя, и семейная Витькина жизнь закрепилась прочно и окончательно. А я перестал в людях что-либо понимать. Я бы не смог жить с женщиной, к женитьбе меня принудившей, писавшей заявления на меня…
Я ещё частенько забегал к ним по привычке. Валентина, девица обыкновенная, непримечательная ничем, меня привечала как лучшего друга, но семья есть семья, у неё появляются собственные особенные заботы, и с рождением у них малыша мои набеги сами собой прекратились.
… встречались мы ещё с Виктором у Тростенцовых за картёжной игрой, но и игра тоже закончилась через год – не до того стало всем.
… Бочкарёв ввёл ко мне Гошу Дёмина, ещё одного шахтостроителя этого выпуска. Его направили к нам на шахту, и Плешаков принял его мастером на РВУ. С Дёминым у нас обнаружилось некое сродство душ, общность неясных стремлений к чему-то более осмысленному, чем та жизнь, которую мы поневоле вели. Люди мы с ним были разные совершенно, но обоих отличало пренебрежение к обыденности, стремленье к делам большим, светлым, разумным. Оба мы подмечали несуразности нашей социалистической жизни и болезненно переживали отступление от идеалов свободы, братства и равенства.
… расхаживая по моей комнате, Гоша, высокий, как я, сухопарый, сутулившийся слегка, в ответ на очередной мой рассказ о бюрократических выкрутасах, чеканил слова:
– Эпоха Победы Труда началась с недоразумения – с Господства Бумажных Отношений.
Всё с большой буквы. Это было наивно. Эта эпоха по хорошему-то должна была называться Эпохой Закабаления Труда, и началась она со Лжи и Коварства, с Крови и Преступлений, но всё же это были попытки осмыслить систему, внутри которой мы жили, понять, почему всё в жизни не так как написано в решениях съездов и в лозунгах, не так как у "классиков" предначертано. О большой утопии мы ещё не догадывались, как не задумывались и о том, что "вожди" на красивой утопии строят власть свою и свою сладкую жизнь.
04.12.00 07.07.04
… мы о многом беседовали, многое обсуждали, чаще сходясь в своих мнениях, но и расходясь иногда. Спорили.
– Ты, Володька, барин, – не то утверждал, не то упрекал он меня в ответ на мои рассуждения, что квалифицированный специалист должен быть освобождён от рутинной работы, от мелочных повседневных забот о быте своём, что человеку вообще нужен хотя бы минимальный комфорт. А может быть, барством казалось ему моё всегдашнее тяготение к упорядоченности, стремление к достижению наибольшего, наилучшего результата при наименьшем приложении сил. А я ведь только следовал законам природы – закон наименьшего действия, закон кратчайшего пути (если путь этот легчайший).
Гоша увлекался Древней Грецией, эллинами:
– Молодой был народ, жизнеутверждающий, бодрый. Они и религию себе придумали лёгкую, человеческую и с богами своими запросто обращались. Духом молодой был народ, – говорил он, как всегда расхаживая по комнате и направляясь к окну.
– А мы, – он повернулся, стёкла очков блеснули, – мы влачим жалкие дни свои, тошные, мертвящие грузом скуки, не умея, да и не желая скрасить их хоть каким-либо смыслом. Да, да, мы и желать-то и радоваться, как следует, не умеем. Чувства в нас мелкие, слабые, тлеющие едва, не в силах вдохнуть в нас полное ощущение жизни. Да и мысль нам чётко выразить не дано, – сокрушённо, но уже и не соотносясь со сказанным ранее, продолжал он.
Я с ним в этом не соглашался, хотя сказанное о греках полностью разделял. К моей страсти к художественной литературе, публицистике, критике, философии и истории не без влияния Гоши добавилось увлечение мифологией. Это им подаренная книга Куна "Легенды и мифы Древней Греции" лет запять до конца второго тысячелетия перекочевала с полки моей книжной стенки в Санкт-Петербург, где, надеяться хочется, её прочтут со временем мои внуки, Алиса, Владислав и Стефан, если к тому времени не убьёт окончательно книгу этот ящик с телеэкраном, с умыслом умерщвляющий в людях способность к своему индивидуальному, собственному мышлению. Это постоянное вбивание в головы штампов, готовых клишé – чем не тот же тоталитаризм, чем не Ленин, Сталин и Гитлер, взятые вместе. А ведь каким мог он стать подспорьем в нравственном, духовном, эстетическом развитии нации?! Но не стал. Находясь в грязных руках, жаждущих лишь денег и власти, он работает на потребу толпы, хамского плебса, ещё более развращая его, оглупляя, возбуждая самые низменные, агрессивные и дикие чувства: эти побоища на стадионах, буйства на дискотеках, обожествление низкопробных кумиров, половой акт напоказ – не тому ли яркое подтверждение.
… Общение моё с Гошей продолжалось недолго. Работа мастера по ремонту и креплению выработок, однообразная и рутинная, не требующая никаких знаний и никакого ума, пришлась Гоше не по душе. И он с шахты уехал. Познакомившись в пятьдесят шестом году, мы летом пятьдесят седьмого с ним и расстались. Он метался в поисках приложения сил, и осел было на Южном Урале, пытаясь применить их в сельском хозяйстве. Но и там он себя не нашёл.
… в августе пятьдесят седьмого он уже писал мне: «Я здесь один. Собственно почти как в Междуреченске. Нет тебя – человека для меня в некоторой степени одновалентного (не в том смысле, что с одной связью, а в том, что одинакового настроя, одной валентности)… Места здесь чудесные, неподалёку озеро в короне высоких сосен. Но все эти прелести, однако, жизни не скрашивают. Живу, как в берлоге, мало-помалу превращаюсь в отшельника… »
В своём ответе я с ним полностью соглашался: «Мысли вянут, если их некому высказать, чувства бледнеют, если не с кем их разделить».
… Жаркое длинное лето пятьдесят шестого катилось к концу. Отстойники медленно вылезали из-под земли, и у меня начинались схватки с рабочими. То я обнаруживал невынутые чурочки под арматурой в секции, куда уже начал заливаться бетон, и требовал вытащить их, а пустоты бетоном залить, что они делали с неохотой, то замечал, что бетон утрамбован неплотно и настаивал, чтобы ещё и ещё в него запустили вибраторы – и оседающая смесь цементного раствора со щебёнкой показывала наглядно, что я прав в настойчивости своей.
Иногда к моим обходам строящихся объектов присоединялся и Ложкин. И каждый раз Николай Иванович преподавал мне уроки профессионализма. Заметив, что после перерыва бетон в опалубку стенок бассейна начали заливать прямо по старому, накануне уложенному и схватившемуся слою, он предупредил: в этом месте обязательно будет течь. Старый слой надо обязательно обеспыливать, а образовавшуюся сверху гладкую цементную стяжку разбивать отбойным молотком, иначе свежий бетон со старым не схватится. После этого я всегда старался попасть к началу укладки бетона, где всегда повторялась одна и та же картина: привезённый бетон рабочие лопатами грузили в бадейку, стрелой поднимали её наверх и норовили быстренько опрокинуть в пространство между досок опалубки. И в этот момент я останавливал их – поверхность вчерашней заливки не была, разумеется, обработана. Начиналась беззлобная ругань с бригадиром, с бетонщиками. Они мне кричали, что это пустые придирки, я отвечал, что не подпишу форму два. Это их урезонивало. Чертыхаясь, они тащили шланг от компрессора, сдували пыль, щепу, камешки, потом подсоединяли молоток к этому шлангу, и, запустив его между клетками арматуры, ковыряли, дробили поверхность.
… а вообще-то мы со строителями жили мирно – не считать же всерьёз подобные перебранки. К концу месяца, когда приближалась пора подписания документов, они всегда перед нами ходили на цыпочках.
… Я забыл помянуть, что за время моего обучения в Сталинске, на шахте сменили главного инженера. Старый – добрый и бесхарактерный – куда-то исчез, вероятно, был отправлен на пенсию, и уехал в места более обустроенные. Новый – Крылов Владимир Фёдорович – был волкодав, молод, крупен и крут. До нас он работал заместителем главного инженера в Прокопьевске на шахте имени Сталина, когда-то первой, а теперь второй (после нас) шахте Союза. Человек по натуре властный и беспощадный он имел и поддержку в Министерстве в Москве – отец его там Главком руководил – и возможно, поэтому он не сдерживал себя никогда, самодурствовал даже, пожалуй. Весь надзор перед ним трепетал кроме меня – и не потому, что я храбрый уж очень. Просто дела я с ним пока не имел, не ходил на планёрки, я ведь угля не давал, был министр без портфеля, генералом без армии.
Я не помню, при каких обстоятельствах я ему представился. Видимо ничего особого не было. К моей должности он относился несколько иронически, тем не менее, когда я в общих чертах познакомил его с проектом и с предлагаемыми мной изменениями, он все их одобрил. К чести его, он всё схватывал на лету, в этом ему не откажешь, и, когда к нам на шахту приехали оба министра: угольной промышленности – Засядько – и строительства предприятий этой промышленности – Мельников – и захотели познакомиться с гидрокомплексом, и со свитой, в которой были и Соротокин и Плешаков, пришли на отстойники, он давал общие пояснения. По частным вопросам министрам отвечал я, они сами ко мне обращались – я был им представлен. Ну, я и говорил что к чему.
… уходя, министры попрощались с рабочими, а мне оба руку пожали. Тут же ко мне подошёл Плешаков и за спинами их мне шепнул: «Ты теперь эту руку не мой до следующего рукоприкладства с министрами». Я рассмеялся. Его пожелание мне понравилось. Я такое услышал впервые и лишь много позже узнал, что это весьма старая шутка, что слова эти – штамп довольно расхожий.
… конечно, я не послушался Плешакова, и руки перед ужином вымыл. Кто знает, может быть зря.
После этого посещения на всех наших стройках дела стремительно покатились на спад. При каждом обходе я замечал, что рабочих там с каждым днём убавлялось, и работы велись спустя рукава. Срок сдачи – тридцать первое декабря – явно срывался. Как-то, будучи в кабинете у Соротокина, слушая его бодрый телефонный отчёт тресту о выполнении плана за сутки, я спросил его прямо в упор:
– Почему вы, строители, ежедневно докладываете в трест об успешном выполнении плана и только в самый последний день месяца признаётесь, что месячный план успешно завален?
– А ты что, – отвечал Соротокин, – хочешь, чтоб я каждый день свою голову подставлял, чтобы меня ежедневно долбали (тут он употребил более ёмкое русское слово) за невыполнение плана?.. Этак мне нервов ненадолго хватит. А так я спокойно весь месяц живу, никто меня не ругает, а один-то раз в месяц, в конце, выволочку можно и потерпеть…
… Я, безусловно, не сидел, сложа руки, писал письма и слал телеграммы, куда только можно, но все были немы, словно воды в рот набрали – реакции никакой!
… в сентябре отдел снабжения шахты начал принимать от участков и цехов заявки на материалы и оборудование на пятьдесят седьмой год, и я такую заявку подал. Одновременно я отправил очередное письмо Филиппову в трест с перечнем всего того, в чём будет нуждаться мой гидрокомплекс в следующем году (надежда на пятьдесят шестой уже умерла).
… папка моя пухла.
… Итак, лето кончилось, Людмила вернулась из отпуска, но ко мне не заехала. Я же, хотя и бывал в Сталинске у Мучника и у Дельтува, к ней тоже ни разу не заявился. Понимал – нечего делать.
… А осень стояла дивная, ясная, в жарком убранстве полыхающих красок.
… И вдруг в ясном социалистическом небе блеснула неожиданно молния и раскаты грома загрохотали. Два события совпали по времени, но резонанс во мне взвали разный.
Англо-франко-израильский захват Суэцкого канала в ответ на национализацию его президентом Египта Насером отозвался эхом, затронувшим струны души коммуниста-интернационалиста, я прослушав заявление Никиты Хрущёва о готовности послать добровольцев в Египет, тут же отправил заявление в военкомат о готовности поехать а качестве добровольца на защиту Египта. Но всё же событие это было от нас далеко, вне интересов, казалось мне, нашего государства. Хотя интерес всё-таки был – область влияния наших идей расширялась, – очередное распространённое заблуждение. Но о заблуждении я не догадывался тогда, а возросшая мощь нашей страны была воспринята с гордостью: угрозы Хрущёва вмешаться заставили троицу уступить.
А вот второе событие – восстание в Венгрии, неожиданное и дикое (на тогдашний мой взгляд), зацепило трагически глубоко. Благостный мир рушился. Вот и в Польше что-то зашевелилось, правда, не так, не кроваво, как в Венгрии. Недоумение зашоренного ума моего было полнейшим. Как же такое случиться могло в стране, идущей к социализму, где партия и правительство неустанно пеклись о благе трудящихся, а те в свою очередь были преданы – в чём ежедневно все послевоенные годы нас газеты и радио убеждали – были преданы своим партии и правительству?! Как же такое случиться могло, что сотни тысяч, нет, миллионы, пожалуй, людей вышли на улицы против любимой коммунистической власти?! И незыблемая эта власть зашаталась. В Будапеште на фонарях у захваченного горкома закачались трупы повешенных коммунистов.
А новый венгерский премьер Имре Надь заявил о выходе из Варшавского Договора. Для меня это было настоящее потрясение, но прозрения не наступило. Никаких источников сведений, кроме официальных у меня не было, "вражеских голосов" я не слушал – приёмника не было у меня, да я о них просто забыл с сорок девятого года, когда у Боровицкого слушал несколько раз "Голос Америки". Ну, а наша пропаганда вовсю постаралась мозги задурить – тут и сотни тысяч вооружённых контрреволюционеров, проникших из Австрии и ФРГ, тут и внутренняя измена в политбюро и правительстве.
И я привычно клюнул на эту наживку.
… так что обращения Яноша Кадара к нам с просьбой о помощи и ввод наших танков на улицы Будапешта, положивший конец всем бесчинствам в венгерской столице, я воспринял с большим удовлетворением, как писалось в газетах. Двадцать лет спустя, в Киеве, на курсах ЦК, я узнал, чего нам стоила эта "победа". В фильме совершенно секретном я увидел кладбище наших солдат, погибших в венгерских событиях: без конца и без края, вточь как немецкие танки у Сталинграда, тысячи и тысячи плит на могилах погибших в ту осень советских солдат.
… Мой незрелый слабенький ум под напором одиозных односторонних вестей колебнулся. С кем-то надо было мыслями поделиться, и я написал Людмиле письмо.
… вначале, естественно, шли объяснения, почему я ей не писал, почему на днях не зашёл, будучи в Сталинске. «… но сегодня я понял, что это была всего-навсего дань оскорблённому самолюбию». Далее я писал о жизни своей, о том, что читаю. О том, что восторженный отзыв Горького о Стефане Цвейге вызвал у меня к тому большой интерес. Я прочитал "Двадцать четыре часа из жизни женщины" и убедился, что это превосходный писатель. Блестящий очерк "Америка" подогрел мой восхищение. «А сегодня его "Подвиг Магеллана" привёл меня в настоящий восторг – нет, "восторг" не то слово, я не могу выразить своё состояние, это какой-то экстаз… Между прочим, там есть слова: "Кто чует близость бури, тот знает, что одно лишь может спасти корабль и команду: если капитан железной рукой держит руль, а главное – держит его один"… Венгерские события заставили меня иначе взглянуть на Сталина. Не умаляя его ответственности за нынешний кризис в коммунистическом движении (чего не отрицают Торез и Тольятти), я готов оправдать многие действия его до войны безапелляционно (А, каково?! – В. П.). Так было необходимо. Иначе – смерть!.. Мне не нравится дикая расправа над будапештскими коммунистами, и я с лёгкой душой отправил бы на виселицу всех истязателей».
Или вот ещё образец из листков дневника того времени. Писал я, напитанный романтическим Горьким, муторно, выспренне, как истый коммунистический идиот. Но из песни слова не выкинешь… хотя стыдно-то, стыдно как…
«В последних письмах Ленина сквозит глубокая озабоченность судьбами партии, судьбой полуразрушенной (им же – В. П.) страны, дерзко бросившей вызов гнилому мутному миру зла и насилия. Яркий факел смелой мечты и мысли был зажжён в России, вырвав из зловещей тьмы шестую часть мира, и, быть может поэтому, тьма ещё больше, ещё зловеще сгустилась за границами света, затаившаяся, испуганная, но ещё и сильная и готовая сомкнуться над головами безумцев, зажегших факел, и поглотить их…
Грозное было время, и нечеловеческие усилия нужны были, чтобы сохранить это пламя от всех чёрных бурь, от неистовой угрожающей свистопляски взбесившихся защитников "свободы", "права" и "справедливости". Нужна была сильная рука, нужна была единая неколебимая партия…
История лучший учитель. Сегодняшняя история помогает оценить прошлое: разброд и раскол в венгерской партии коммунистов чуть было не привели к торжеству капитала, клерикализма, фашизма…
Раскол в нашей партии был предотвращён. Грандиозные успехи Союза Советов были достигнуты ценой неимоверного напряжения сил, ценой единения, ценой страшной централизации, дисциплины и подавления всех вражеских элементов – после венгерских событий отрицать необходимость мер этих нельзя.
… ограничения и даже жестокости, жестокости к врагам рабочего класса были оправданы».
Господи!.. И это я написал?.. Даже жестокости!.. Я то, считавший себя гуманным мыслящим человеком! Здесь же нет ни одной живой собственной мысли – сплошной агитпроповский штамп. Но, скажите, как можно мыслить, не имея никакой информации. Над чем размышлять!.. И как наивный щенок я воспринимал печатное слово на веру… Но всё же… всё же первый толчок мысли был дан, пусть и путаной мысли и ложной – время расставит всё по местам, всё же начал я думать.
Далее после дурацких уж совсем рассуждений об узурпации Сталиным власти, о том, что момент превращения его в деспота, удушившего советскую демократию (!!!) и живую всякую мысль, втиснувшего многообразную человеческую жизнь в жёсткие формы и рамки, не был замечен своевременно в партии (!!!), и о том, что это уже ушло в прошлое, и ошибки, допущенные партией, исправляются, следует и нечто разумное: «Но возникает снова опасность. Иные благодушные люди утверждают даже в печати, что с культом личности покончено, что последствия его ликвидированы… Говорить так – значит не понимать всей глубины происшедшего, не стремиться раз навсегда покончить со всем, что чуждо социализму».
… первая трещинка между официозом и собственной мыслью уже пролегла, и хотя я ещё весь во власти этого официоза, но уже понимаю: избавление от того, что с нами случилось, будет долгим и трудным. Точно также как моё избавление от навязанных с детства стереотипов растянется на десятилетия.
… что же касается дневниковых моих рассуждений, то мне сейчас жутко и страшно прочитывать их. До какой же степени способен оболваниваться человек, вроде бы и неглупый, стремящийся критически мыслить, не принимать всё на веру, руководствуясь принципом: "Подвергай всё сомнению". Всё и подвергал, кроме, выходит, идеологии. Почему это стало возможным? Ответ сейчас прост. Изоляция. Люди творили не на пустом месте. «Я стоял на плечах гигантов», – изволил заметить гражданин Ньютон. Нас же изолировали от всего, от любого проявления человеческой мысли, веками, тысячелетиями наработанной, что равносильно духовной кастрации. Большевики нас духовно опустошили. Если тебя посещали сомнения – было опасно их высказать, невозможно проверить – все "чуждые" книги были запрещены и изъяты. Невозможно было ничему, кроме разрешённого, научиться, невозможно было найти могучих союзников – мыслителей прошлого и настоящего, которые подтолкнули б работу собственной мысли, помогли б подорвать устои колоссального здания, воздвигнутого на лжи… Столичным жителям было немного полегче, при желании можно было тайное что-то найти, хотя риск был немалый… А в провинции – полный вакуум, пустота. И моя трагедия была в том, что я долго верил коммунистической пропаганде (со всё бóльшими и бóльшими поправками, разумеется), хотя и не любил её пафос и трескотню. Ну как можно было всерьёз воспринимать бахвальство Хрущёва: «Только социализм является стартовой площадкой для освоения космоса!»
… Плод должен был совсем сгнить, чтобы я убедился в несостоятельности навязанных с детства идей, во всеобъемлющей и циничнейшей лжи, опутавшей нашу систему. Утешаюсь лишь тем, что это я осознал всё же чуть прежде, чем плод сгнивший упал. Слабое утешение.
22.12.00 08.07.04
… Становление власти в Междуреченске летом закончилось. В первом этаже одного из новых домов временно разместился горком партии. Я сразу же нанёс визит первому секретарю Турчину Николаю Давыдовичу. В этот период все первые лица города были очень доступны. Он доброжелательно побеседовал со мной о делах гидрокомплекса, и расстались мы почти что дружески, хотя он был лет на десять старше меня. Он пригласил меня если что заходить, чем я и воспользовался несколько раз, навещая его в поисках помощи, а то и так просто. Но за пределы производственных и строительных тем разговоры наши не выходили.
… Механик мой, Санька Исаев, всё это время диспетчерствовал на шахте и к гидрокомплексу интереса не проявлял, посему и никаких отношений, даже формальных, с ним не установилось. Осенью он исчез так же внезапно, как и появился, и уже никогда больше пути наши не пересеклись. Даже слухов о нём до меня не доходило.
… а работы по гидрокомплексу явственно уходили в зиму. На отстойники завезли трансформаторы, от них протянули кабели к арматуре всех пяти секций и, пропуская большой силы ток, прогревали свежеуложенную и покрытую утеплителями бетонную массу. Разогретая током, она не смерзалась, парила сквозь стыки укрытия и набирала вроде бы необходимую прочность.
… Личная моя жизнь изменений не претерпела. После летней скоропалительной переписки в отношениях наших с Людмилой возникла некая пауза. Да ведь и отношений, собственно, никаких не было. Даже романом в письмах это не назовёшь. Я то в них высказывал свои чувства, она же отделывалась ничего не значащими писульками. Иногда бомбардировала: «Хочу тебя видеть», – но о чувствах своих никогда не писала, ну, разве порой "беспокоилась", ничего ли со мной не случилось? Потом умолкала. Как-то она мне заметила, что после ссор не хочет видеть меня, но когда обида затянется, кончится, он сама скажет, приедет, напишет. Ну, приехать она никогда не приехала, но записки после затяжного молчания приходили. Тогда я воспринимал всё как данность, что ж, она такова, вспыльчива часто без меры, что обидно, но ничего не поделаешь… А сейчас я в сомнении. Быть может мы "ссорились", когда у неё намечался роман, возникало кем-то в Сталинске увлечение? Ведь резкого слова с моих губ не слетало, слишком памятен был новогодний урок в середине пятого курса. И вообще о том, что мы "в ссоре" я к изумлению своему узнавал от кого-либо со стороны. Когда же новый знакомый себя исчерпывал или попросту исчезал, "ссора" наша заканчивалась, ей становилось видимо одиноко, скучно, тоскливо, и тогда летели слова: «Хочу тебя видеть». Кто знает? Потёмки, потёмки чужая душа. Для неумного человека. Или для такого, кто «сам обманываться рад».
Я не помню к ней своих писем, лишь случайные наброски напоминают примерно их содержание, напоминают, что страдал я, простите за громкое слово, безумно, больно очень было мне без неё, жизнь не мыслилась.
«… Опять бегут неумелые бестолковые строчки, тычутся слепыми котятами написанные слова… И кажется мне, что тупая властная сила опутала меня, оплела, спеленала – и жутко, и страшно своей бесконечной покорности, своей беспомощной неподвижности, но нет и желания стряхнуть с себя тягостное это оцепенение… и плывут тяжелые думы, еле-еле царапая душу.
… Да стало страшно. Страх этот и исцеляет меня, заставляя насильно работать с утра и до ночи. А потом и работа сама увлекает, оживляет меня…
Что же ты не пишешь, милая?..
… Дни проходят неразличимой вереницей, стёртые серые, словно дождливое осеннее небо. Ничто не потревожит их, не блеснёт зарницей надежда… не разбудит от всесильного сна мысль своим будоражащим криком: "Очнись!"
Нет, я всё-таки просыпаюсь, иду на работу, что-то делаю, много читаю и "философствую". Фейхтвангера сменяет Стефан Цвейг, за английским языком следует "Диалектика" Корнфорта и, конечно Горький, которого люблю за его мудрое знание жизни. Дни наполняются содержанием, и, по-прежнему безликие, они уже не страшат своей нескончаемой бесконечностью. Мысли путаные, тревожные сплетаются в неожиданные узоры, уже далеко не бессмысленные, и, возникнув, переходят в новое качество, обдают сердце беспокойной волной ликующей радости: жизнь так интересна во всех своих проявлениях. Жизнь прекрасна и удивительна!
Что же ты не пишешь, милая?»
А вот ещё образец от тринадцатого декабря уходящего пятьдесят шестого.
«Сегодня есть несколько свободных часов, и, как всегда, когда я свободен, я думаю о тебе. И, как всегда, мне горько и тяжело, но и радостно тоже: если бы прошлому суждено было бы возвратиться, я снова бы с готовностью вновь пережил его – со всеми мучительными ночвами, сжимавшими сердце моё страхом тоскливого одиночества, с редкими минутами безмерного счастья, когда я видел и чувствовал тебя рядом со мной, с его верой, надеждой и неверием ни во что, со всеми волнениями и терзаниями и пыткой, то есть с тем, что единственно и составляет жизнь человеческую. Ибо самое страшное не мучение, а бесстрастное безразличие – это ведь смерть…
Пожалуй, ты уже приучила меня к мысли: ты не моя, ты чужая, придёт день, и ты уйдёшь от меня навсегда, такая же высокомерно холодная, как (далее неразборчиво – В. П.), – только мне уже редко бывает страшно от этого. Но, сознаюсь, бывает. Душа обволакивается пустым равнодушием, и упругое тело словно бы становится дряблым и вялым, и к жизни уже неспособным. Страшно уже не столько тебя потерять, сколько утратить вкус к жизни.
… Среди ночи я
стою у чёрного окна,
прижав к холодному стеклу
свой лоб; а за спиной, дрожа,
холодный липкий Страх.
… И шумные улицы города, и прелесть цветных витрин тёмными вечерами, и запах весны в зимнюю оттепель – всё для меня оживает лишь вместе с тобою.
Я слишком хорошо знаю тебя и не знаю совсем, но я люблю тебя, и для меня всё равно ты и сейчас остаёшься всё той же Девочкой в Белом Платье, и я невольно жду от тебя только хорошего, светлого, но… но отравленный ядом неверия мозг мой сбоит, и я понимаю, что ждать уже нельзя ничего, и все процессы тайной работы мириадов нервных узлов приводят к одним и тем же вопросам: зачем?.. к чему это всё?.. к чему писать письма, волноваться и волновать?.. "Зачем искать того, кто найден быть не хочет?" Это ведь когда ещё написано было. И это был окончательный приговор, не подлежащий обжалованию. А я то, глупец, поверил, что его можно обжаловать! Что же делать теперь? Ответ вроде бы прост. Надо просто сжать в кулак свою волю и решительно всё зачеркнуть, навсегда всё забыть. Но это просто сказать. Если б сделать было так просто!.. Забыть, свернуться в клубочек, сжиматься сильнее, изгоняя все свои мысли, сжиматься туже, сильнее, сильнее, пока не стянешься в точку, не превратишься в ничто – и, может быть, лишь чудесный инстинкт сохранения жизни, отпущенный всякой живой твари, противится этому, заставляет до конца не сдаваться, цепляться за соломинку жизни, тянуться к живому, к человекам по-человечьи».
Да, на душе было скверно подчас, нелегко, но спасало общение, среди друзей я держался раскованно, порой бесшабашно. Спасало меня и чтение, книги. Я покупал всё приличное, что появлялось в книжном магазине, открывшемся в доме напротив. А появляться после XX съезда стало многое, что было ранее, при Сталине, под запретом. Я впервые подписался на будущий год на газеты, и "Литературная газета" была среди них. Я выписал "толстые" журналы "Новый мир" и "Октябрь" и журнал "Иностранная литература", возобновивший вновь выход после более чем десятилетнего перерыва, и с нетерпением ожидал наступление Нового года, когда начну их получать с новинками и современной, и, как ни странно это звучит, прошлой литературы. С нетерпением я ожидал приобщения к жизни, к мировой и советской, и русской культуре.
Я купил радиолу, и музыка стала великим моим утешением. Включишь приёмник – польются мягкие звуки, усмиряющие бередящую душу тоску, обволакивающие меня словно ватой от постылого мира. И запутавшись в густых её и пушистых волокнах, гаснут, тают крики души, и становится странно покойно. А музыка льётся, течёт плавно, тихо, светло.
Ах, если б вместо этих пушистых ватных волокон на лицо моё легла прядь её шелковистых волос...