1 9 7 5 г о д
Начиная после почти двухлетнего перерыва продолжение воспоминаний своих[1], чувствую, что память моя значительно ослабела, давняя болезнь моя – бессонница в сочетании с тяжёлым невротическим состоянием – то ли с неврозом, то ли с мучительной формой депрессии лишает меня сил и надежды дописать их в мало-мальски удобочитаемом виде. И не приходится думать уже, что удастся пофилософствовать, поразмышлять о причинах моего, и не только, медленного отхода от догм, хотя я всегда по Декарту подвергал всё сомнению, моего позднего осознания нашей действительности, нежизнеспособности и преступности большевистского строя, приведшего народ и страну к катастрофе…
Но продолжим…
Год предыдущий благополучно закончился, отделы составляли отчёты о проделанной работе, на основе их плановый отдел филиала писал годовой отчёт уже всего филиала для представления в НИИтруда. Собственно, писал его по материалам отделов и служб один человек, старший инженер планового отдела, тот самый, что упорно переносил ударение в моём отчестве. Отчёт был отпечатан, сброшюрован, переплетён, и Василий Павлович отнёс все пять экземпляров его на подпись Олегу.
Через два дня Турецкий вызвал к себе меня и Олейника:
– Вы читали отчёт? – спросил.
Олейник кивнул головой: «Да». Я тоже, кивнул, хотя лишь бегло его пролистал, не найдя в нём из ряда вон выходящего ничего. Отчёт, как отчёт. Вроде всё о филиальских работах написано правильно.
– И как же вы могли пропустить этот отчёт? – наливаясь яростью, спросил нас Турецкий. – Впечатление, что его писали и читали совершенно равнодушные к делам филиала люди!
И он устроил нам великолепный разнос, однако не оскорбляя, отчёт велел переписать так, чтобы вся деятельность филиала заиграла всеми красками, и ясно было, какие в нём перемены к лучшему свершились за год.
Тут я вспомнил давнюю истину: не важно, как ты работаешь, важно, как ты сумел отчитаться.
Понурые вышли мы с Василием Павловичем, ну, никак не хотелось нам быть лицами, равнодушным к делам кормильца нашего, филиала, но как из того же самого материала сделать такой отчёт, чтобы начальству понравилось? Да, непростая задача.
Василий Павлович с отчётами институтов дел никогда не имел, я же только писал свои главы в отчёты лаборатории и отчёты отдела информации в институтский отчёт ГУА. Общеинститутские отчёты я всегда, конечно, просматривал, чтобы иметь представление обо всех, проводившихся в институтах работах, но особенности в изложении материала мне не запомнились как-то. Посему я поехал в ГУА и в Укрниигидроуголь, взял у них позапрошлогодние отчёты (за прошлый год были ещё не готовы), и мы уединились в кабинете Олейника их изучать. Ничего особого мы там, естественно, не нашли, пришлось нам самим каждую работу высвечивать с разных сторон, описывать то, какую пользу она принесла и ещё принесёт, какое и где одобрение получила. Сюда же мы добавили всё, что могли. И какую пропагандистскую экономическую работу ведёт филиал, и сколько статей написали, лекций за год прочитали наши сотрудники, сколько направлено информационных карт во ВЦНТИ. Как растёт профессионализм наших работников, сколько человек учится в аспирантуре, не распространяясь, однако о том, что ни один из них не сдал даже ни одного экзамена из кандидатского минимума. Словом, расписали, всё что было, до самых мелочей, причём всё выставили в самом выгодном свете, но через край не хватили, указали и наши заботы, чего сделать ещё не смогли, и над чем неуклонно в будущем будем работать…
Турецкий отчёт подписал.
По годовым итогам социалистического соревнования трёх филиалов (Украинского, Белорусского и Казахского), которого, в общем-то, не было, – итоги соревнования НИИТруда подводил по отчётам – нам присудили первое место с вручением преходящего Красного знамени и какой-то премии, из которой мне досталось сто рублей. Вот что значит умелый отчёт.
… В феврале вдруг совершенно неожиданно маму пригласили на Ворошиловградское телевидение, но не в телецентр, а почему-то в здание Дома культуры железнодорожников (дореволюционное здание драмтеатра у переезда железной дороги рядом с гостиницей "Октябрь"). Вот тут мы и вспомнили о давно позабытом письме тёти Наташи, полученном в конце прошлого года, где она писала о просьбах фронтовиков, Ивана Павловича и Сидорова, его друга детства, поздравить маму как участницу гражданской войны в день Советской Армии. Мама собралась, принарядилась, прицепила свою медаль "За отвагу" и отправилась в дом культуры, взяв с собой Диму и Илюшу.
Там они провели целый день. Возвратившись оттуда, мама рассказала, что в большом зале ветеранов усадили за столики, а за ними на стульях расселось множество людей и молодых солдат в том числе, ведущая подходила к ветеранам по очереди, их расспрашивала, причём вопросы и ответы репетировали по нескольку раз, после чего видеокамерой заснимали. Словом, от съёмок этих все очень устали.
С утра 23 февраля я включил телевизор, приготовил заряженную новой плёнкой фотокамеру и вместе с Леной и всеми собравшимися родными стал ждать передачи. В назначенное время она началась, и точно, в зале я увидел маму с Илюшей и Димой. Мама устроилась за столиком треугольно-овального вида с узенькой вазочкой посредине, из которой торчал цветок с несколькими широкими листьями. По обок мамы сидели Илюша и Дима. Ведущая с микрофоном подошла к маминому столику и стала расспрашивать маму, при этом лицо мамы показали крупным планом, а я стал щёлкать своей фотокамерой, рассчитывая заснять ребят и маму с экрана, не очень, впрочем, надеясь, что что-то получится.
Тут камера откатила, и стали видны все трое, а за ними ряды приглашённых солдат. Ведущая поднесла микрофон к Диминому лицу и стала спрашивать о бабушке у него. Дима держался скованно, чувствовалось, что в непривычной обстановке на людях он стесняется. Зато Илюшка совсем распоясался, он всё время тянулся к цветку, норовя его из вазочки вытащить, так что распорядительница вынуждена была отодвинуть его на дальний край стола от него. Когда его спросили, что делала бабушка на войне, он сразу сказал: «Воевала». А на вопрос, кем она там была, выпалил: «Пулемётчицей».
… И пока ведущая к другому столику не отошла, я всё камерой щёлкал и щёлкал.
… На удивленье все кадры у меня получились отлично, с учётом, безусловно, того, что изображение на экране было не идеальное. Но какое было, такое и на фотографиях вышло.
… Зимой на меня снова напасть напала, как в шестьдесят втором году. Стал донимать меня пот. Вероятно, это было в новом облике проявление той неизвестной болезни, что прошлой зимой тяготила меня и отступила весной. Я приходил на работу весь до нитки промокший. Не очень приятно в мокром белье, которое медленно на тебе высыхает, работать весь день.
Это счастье, что был у меня свой кабинет. Я стал приходить на работу пораньше, закрывал изнутри дверь кабинета на ключ, раздевался, развешивал мокрое бельё на двух нестерпимо горячих радиаторах отопления под окнами. Минут за пятнадцать минут всё высыхало. Так разрешилась эта проблема. К весне всё исчезло само собой. Но вот со снотворными с осени семьдесят третьего не расстаюсь…
… Как-то всё не удавалось мне побывать в наших отделениях в Одессе и Кировограде, хотя Турецкий и говорил, что мне надобно с работой их ознакомиться. В Одессе занимались портовыми работами, в Кировограде – сельскохозяйственными. Сам Олег уже несколько раз бывал там, заведующие этими отделениями Лесовой и Филькенштейн тоже отчитывались у нас на заседаниях учёного совета. Судя по всему, уровень их был не выше уровня наших работников, но и не ниже. С Лесовым Турецкий сразу поладил, а вот Филькенштейн вызывал у него глубокое неприятие. Каждый раз они резко схватывались на заседаниях. Но нападал всегда первым Турецкий. У меня создавалось впечатление, что Турецкий недоволен тем, что Кировоградское отделение было на побегушках у Кировоградского обкома партии, – между прочим, сам Филькенштейн из обкома не вылезал, – хотя причина могла быть и совершенно другой. Могла быть глубоко личная неприязнь, которая почему-то иногда возникает между людьми сразу после знакомства, после первого разговора. Могло быть и недовольство мелкотемьем тематики и качеством проведённых исследований. Впрочем, понятия качество и исследования мало применимы к тому, чем мы занимались. Был сбор материалов и элементарный анализ с какими-то выводами. Помню, Уманский писал записку в ЦК КП Украины о больших простоях в работе в промышленных отраслях при авариях механизмов. Совершенно правильно в ней говорилось, что одна из причин длительности простоев – нехватка копеечных запасных частей для механизмов, машин. Но это ведь было не новостью, эта проблема десятилетиями стояла и в промышленности, и в сельском хозяйстве, десятилетиями о ней говорилось с самых высоких трибун, и десятилетиями она никак не решалась. Это было загадкой. Но так это было, и не надо было глубоких исследований, чтобы это понять. Впрочем, сама записка мне очень понравилась. Сделав вывод, Уманский написал: «… получается, как в стихотворении Бернса:
Не было гвоздя – подкова пропала,
Не было подковы – лошадь захромала.
Лошадь захромала – командир убит,
Конница разбита, армия бежит.
Враг вступает в город, пленных не щадя,
Оттого что в кузнице не было гвоздя».
Такая вольность в официальной записке возвысила в моих глазах Уманского – живой, не засушенный человек! – но и вызвала любопытство, как же к этому в отделе ЦК отнесутся. В обкоме-то у нас вольностей не поощряли, хотя сам Владимир Васильевич Шевченко в своих выступлениях их допускал, но более низкого сорта, стихи же вовсе в его речах не звучали.
Но и в ЦК тоже были люди с юмором и живые, записка филиала нареканий не вызвала.
Вернёмся же, однако, в Кировоград, к Филькенштейну. Страсти накалились уже до предела, каждая встреча Турецкого с негодным зав отделением руганью начиналась и руганью же заканчивалась. В конце концов, Турецкий решил снять Филькенштейна. Он поехал в Кировоград, чтобы это дело устроить, но вернулся ни с чем – Кировоградский обком, в номенклатуре которого был зав отделением, горой встал за него и не дал согласия на его увольнение.
Но не таков был Олег, чтобы от решения своего отступиться. Надо было неотразимо обосновать необходимость увольнения Филькенштейна, чтобы обкому ничего б не осталось, как с этим смириться, так как обоснования эти пошли б и в ЦК. Турецкий создал комиссию из ведущих сотрудников филиала по проверке работы Кировоградского отделения, возглавить комиссию было поручено мне. Но, по зрелому размышлению, мы это дело переиграли. Не хотелось давать обкому, с которым мы завели эту тяжбу никаких козырей. А комиссии, составленной из людей подчинённых Турецкому, могла быть предъявлена претензия, что она не может быть объективной, что она предвзято настроена к Филькенштейну. Этот довод заставил нас принять решение разбавить комиссию привлечёнными экономистами из других институтов, командируемыми в Кировоград за счёт нашего филиала, что для них было приятным дополнительным грошовым доходом, но зато отвлечением от трудов повседневных. Председателем комиссии был приглашён зав кафедрой машиностроительного института доктор экономических наук Переверзев, хороший знакомый Турецкого. Переверзева и я знал с шестидесятого года, он тогда был старшим научным сотрудником в лаборатории систем разработки Укрниигидроуголь. Как он сумел стать доктором не по своей специальности, трудно сказать. Но за прошедшие пятнадцать лет он времени зря не терял. Ему Олег и поставил задачу научно обосновать никчемность и бесполезность работ, направляемых Филькенштейном.
Я в Кировоград не поехал, как и никто из руководителей филиала, чтобы на "независимую комиссию" давления не оказывать.
Комиссия со своею задачею справилась, кировоградские разработки подверглись убедительной уничтожающей критике. Со своими выводами комиссия ознакомила Кировоградский обком, а затем представило их на рассмотрение нашего учёного совета. На заседание совета был вызван и Филькенштейн, которому все претензии были высказаны. Совет принял решения освободить Филькенштейна за развал работы отделения от занимаемой должности. Директор НИИТруда наше решение утвердил, а Кировоградский обком с ним смирился.
Во время предыдущих поездок в Кировоград, Турецкий присматривался там к зав отделами в отделении. Одного из них он и предложил теперь на вакантное место. Кировоградский обком это назначение утвердил. Инцидент был исчерпан.
… Частые посещения Турецким Одессы имели, как в последствии выяснилось, не одни только служебные цели. Там ему понравилась одна из сотрудниц, кандидат наук, женщина молодая, красивая. Неизвестно, была он замужняя или нет, но кончилось знакомство его с нею тем, что год спустя он привёз её в Луганск как жену. С Юлей, с которой жизни не было у него, и которая готова была ему изменить, как я видел собственными глазами, с любым первым попавшимся мужиком, он развёлся, оставив ей свою двухкомнатную квартиру на Советской. Но всё это будет потом.
Сейчас же, наведя, нужный порядок в Кировограде, для меня неожиданно он вдруг создал отдел филиала из десяти человек в Симферополе. Для исследования трудовых отношений и заработной платы в курортной зоне. Как это ему удалось?! То ли сверху получил указание, то ли сам того добивался. Похоже, запали в него поучения Гондусова: «Хороший хозяин стремится к расширению своего предприятия» Так или иначе, но в наше штатное расписание были добавлены новые должности, и отдел в Крыму начал работать. Появилась привлекательная возможность за казённый счёт ездить к тёте в Алушту. Ну, не в саму Алушту, а до Симферополя только, но согласитесь, что это одно и то же почти.
К сожалению, как чуть-чуть позже увидим, воспользоваться этой прекрасной возможностью мне не пришлось.
… Да, и вот что ещё: ещё одна новая штатная единица в филиале у нас появилась, и единица эта была отдана мне. Олег вызвал меня и сказал: «Подбирай себе секретаря-машинистку»
Это новость обрадовала меня, так как писать приходилось мне много и часто, главное, срочно, а на печать отдавать в машбюро.
Дома я с Леной этой новостью поделился. Лена тут же и кандидата мне предложила – мать своей ученицы Тульчинской, к которой она была дружески расположена. Похоже, расположение это было взаимным. Доводы Лена привела мне такие. У Тульчинской высшее образование, она юрист, и она пишет неплохие стихи. Умеет ли она на машинке печатать, я не спросил. Впрочем, как-то, наверно, умела, адвокатам, как я наблюдал, самим приходилось апелляции на машинке выстукивать.
Итак, я воспринял предложение Лены, и, надо правду сказать, воспринял весьма легкомысленно: ну как не порадеть родному человечку!
С этим предложением я и явился к Турецкому.
Перечислив достоинства предложенного лица, я закончил, некстати, совсем по инерции: «И стихи она умеет писать».
Это вызвало резкую реакцию у Олега:
– Нам поэты здесь не нужны, надо чтобы на машинке хорошо печатать умела, – и сходу кандидатуру отверг.
И нельзя сказать, чтобы Турецкий так уж начисто поэзию отвергал. Иные стихи ему нравились, особенно если были они остроумны, со смыслом. Как-то, когда у него мы были с Олейником, он выдвинул ящик стола, достал книжку, похвастал: «Вот, удалось мне рубаи Омара Хайяма купить», – после чего раскрыл её, прочитал:
Врага на всякий случай береги,
И от него ты в страхе не беги.
Когда друзья становятся врагами, –
Друзьями будут нам враги.
Но сейчас неумность моя была налицо – в самом деле, к чему тут писанье стихов… Пришлось думать и думать, как найти подходящего человека. Тут я вспомнил, Виктор Сергеевич Шевченко, бессменный после Комендо секретарь парторганизации Укрниигидроуголь, недавно разошёлся со старой супругой и женился на рыжей молодой машинистке. Я позвонил ему, спросил, не поможет ли мне его молодая жена (молодая – я сказал про себя) подобрать машинистку.
– А какая у неё будет зарплата?
Я сказал. Заплата у нас была выше рублей на двадцать, на тридцать, чем у них там.
– Хорошо. Я с нею переговорю.
На другой день Виктор Сергеевич позвонил мне:
– Моя жена сама хотела бы на работу к вам перейти. Не возражаете, Владимир Стефанович?
Я ответил, что не возражаю, и предложу кандидатуру Турецкому. Турецкий моё предложение принял, и через несколько дней в моём кабинете у окна обок моего большого стола появился маленький стол с пишущей машинкой и огненно рыжей, как огонь быстрой в движеньях, девицей за ним.
Ну, не совсем девица конечно, но женщина молодая довольно и некрасивая совершенно. Я удивился, чем же она Шевченко взяла? И вообще, часто видные мужчины меня своим выбором поражают, такие при них неказистые жёны.
Всем хороша оказалась рыжая моя секретарша, исполнительна и умела. Лишь один оказался непростительный у неё недостаток – слишком быстро печатала. Одинаково быстро печатала она и с листа и под диктовку. Едва фразу я начинал, как она уже заканчивала её. Тарахтела, как пулемёт. Притом печатала без единой ошибки. Я даже пытался тайно с секундомером в руках под столом за минуту число ударов её пальцев по клавишам подсчитать, и не смог. Не успевал мысленно проговаривать числа.
Но примерное впечатление составилось у меня, что она раза в три быстрее самой опытной машинистки печатает.
Это вот и подводило её, а на мне отражалось. Чрезвычайно общительная, быстро закончив задание, она шла по отделам, и болтала там с женщинами. С одной стороны это было неплохо – все новости до меня доходили, с другой – надоели упрёки Турецкого: «Что это твоя секретарша без дела по филиалу болтается?». Я уж и несвойственными машинистке работами её загружал, и Олейника она выручала, если у него в машбюро срочные бумаги во время не успевали закончить. И всё равно свободное время у неё находилось. Ну не мог же я претензии к ней предъявлять и без дела держать в кабинете, если всё она безукоризненно в срок выполняла.
… Наступил май. Отпуск запланирован мне в июле. Узнаю случайно, что у Госкомтруда СССР есть свой дом отдыха в Подмосковье, "Лесные поляны" близ Подольска. Спрашиваю у Турецкого, нельзя ли там мне семьёй отдохнуть? Он обещает позвонить директору НИИТруда и узнать.
На другой день он меня вызывает и говорит, что это возможно.
– Сколько тебе нужно путёвок? – спрашивает он меня.
– Три, – говорю, хотя нужно, конечно, четыре, но, посовещавшись с Леной, я решил на одной сэкономить. Илюша ещё мал и как-нибудь между нами его мы устроим. Выпросим раскладушку.
Через несколько дней Олег мне сообщает, что три путёвки с первой декады июля будут ждать нас в хозяйственном отделе госкомитета.
В начале июля собираемся в путь, думаем пробыть с недельку в Москве, побродить по ней, посмотреть, ребятам её показать. Прошу Олега, чтобы НИИТруда заказать нам номер в гостинице, полагая, что такая солидная организация располагает возможностью через Госкомитет забронировать места в гостинице в центре Москвы.
Нам сообщают, что дело сделано, что направление в гостиницу будет лежать у вахтёра, дабы мы могли взять его в любой день и в любой час, не указывая, однако, в какой гостинице номер заказан.
Приезжаем в Москву в воскресенье. Все учрежденья закрыты. НИИТруда, соответственно, не работает тоже. Стучим в запертую остеклённую дверь. На наш стук появляется непримечательный низенький мужичок, спрашивает через стекло, что нам нужно. Я объясняю, он отпирает дверь, достаёт из ящика письменного стола, что при входе, направление и подаёт его мне. В направлении значится: гостиница ВДНХ "Восток".
– Где это? – спрашиваю я. – Возле выставки?
– Нет, дальше гораздо. За Останкино ещё на автобусе шесть или семь остановок.
«Вот те на, – думаю я, – удружили», – и говорю Лене: «Это чёрти же где, давай попробуем поискать что-нибудь в центре». Лена соглашается. Но что знаю я в центре, кроме "Москвы", "России" и "Метрополя". Но "Метрополь" не для нас, это я понимаю, и предлагаю попытать счастья в "России", где однажды мне повезло. Доехав на метро до стации "Площадь Дзержинского", мы проходим вниз к Старой площади, и, спустившись в подземный переход, пересекаем улицу Разина, за которой стоит "Россия". В конце перехода у лестницы, ведущей на улицу, Лена обращает внимание, что стена справа обнажена, не обложена плиткой, а как будто виден фундамент белокаменной древней стены.
Я подтверждаю, что это остатки стены Китай-города, снесённой то ли в конце прошлого века, то ли большевиками уже в 20-х годах.
Выйдя из перехода на другой стороне улицы Разина, мы сразу же устремляемся вниз к восточному вестибюли гостиницы. Но, увы, прошли те времена, когда простой смертный мог войти в эту гостиницу. На входе нас останавливает милиционер:
– Ваш пропуск?
– Какой пропуск? Мы ещё не остановились в гостинице, нам надо пройти к администратору, узнать, есть ли места.
– К администратору пропускаем только по направлению из ЦК или Совмина.
Вот дела… Дожили, называется! С каждым днём жизнь в Советском Союзе радостнее и светлее становится! Негодованию моему нет предела, но что можно поделать? К тому ж воскресенье, и никуда не позвонишь.
Приходится ехать в Останкино.
Лена так устала, что у неё нет сил осмотреть боярские усадьбы напротив "России" и домовые церквушки при них. Мельком на них лишь взглянув, мы поднимаемся вверх по улочке Красной площади параллельной до станции метро "Площадь революции", удивлённо замечая в улочке этой, что на одном из зданий старой постройки красуется гранитная вывеска с золотым гербом Союза и надписью Государственный комитет СССР по вопросам труда и заработной платы. Как удачно! Стало быть, завтра, когда поеду путёвки выкупать, искать Госкомтруд не придётся.
В метро доезжаем до станции ВДНХ, затем на автобусе до гостиницы. Это чёрт знает где. В то время почти на самой окраине столицы.
Напротив станции окружной железной дороги вдоль улицы выстроились несколько четырёхэтажных домов-гостиниц ВДНХ. Один из этих домов и есть наш "Восток".
Подходим к администратору, вручаем направление Госкомитета. Тут происходит какая-то заминка. Точно не помню уже. То ли в наш четырёхместный номер уже вселили какого-то азербайджанца, то ли ещё что-то, и нам предлагают разместиться в разных комнатах. Я категорически отказываюсь от этого, и после небольшого скандала азербайджанца выселяют из комнаты, и мы становимся хозяевами номера с четырьмя кроватями, столом, стульями и телевизором, один вид которого вызывает у Димы и Илюши язвительные насмешки. И не то чтобы телевизор был так уже плох. Хотя экран меньше, чем у нашего "Электрона". Вызывает насмешки кусок мятой проволоки вместо антенны, торчащий из телевизора.
Хотя номер наш был большой комнатой, но в нём не было ни туалета, ни душа, ни умывальника. Всё это было общим в конце коридора. Не очень удобно, а если по совести, то неудобно до крайности. Это заставило не раз чертыхнуться. Ни во что власть не ставила советских людей. Гостиницы были построены по приказу Хрущёва к возобновлению деятельности ВДНХ, в них размещали передовиков производства, рабочих, колхозников. И вот этим отличившимся в труде людям такие свинские условия предоставляли для праздничной вроде жизни в столице.
Но дней пять мы в этой гостинице перебились, бродя днём по Москве. Какие достопримечательности мы тогда осмотрели, кроме того, что побывали в Кремле, где я фотографировал ребят и у царь-колокола и у царь-пушки, я не запомнил. Уставшая Лена хотела присесть на зелёный газон, но сделать этого не сумела – её тут же прогнал милиционер, дежуривший на площади у колокольни Ивана Великого.
Ребятам же, по-моему, больше всего понравилось детское кафе, когда мы с Арбата забрели на улицу Герцена. За маленьким столиками на низеньких стульчиках сидели дети с родителями и уминали деликатесы. Бульон в чашечках с пирожками, начинёнными мясом, яички, фаршированные чёрной икрой, мороженое многочисленных видов в стеклянных вазочках.
В один из дней вечером мы оказались возле Останкино. Зверски проголодавшись, мы стали искать какую либо столовую, где можно бы было перекусить, но найти ничего не могли – не было, по видимости, никаких столовых, закусочных в районе между Останкино и нашей гостиницей. Наконец, мы набрели на ресторан. Зашли, стал изучать я меню, а там ничего – кроме отбивной с макаронами и кофе с молоком. На худой конец и это еда. Мы заказали по порции. Но когда нам наши порции принесли, есть это было нельзя. Жёсткую отбивную невозможно было зубами разгрызть, а холодные макароны оказались третьеводневочными. Поковырявшись в них вилками, мы занятие это оставили. Кофе тоже было какой-то бурдой, слегка замученной молоком, и даже булочек к нему не было или пирожных. Мы встали из-за стола, чертыхаясь, и ушли из этого с позволенья сказать ресторана такими же голодными, как и пришли.
Вечерами мы в своём "номере" смотрели наш телевизор. Кстати, как раз в эти самые дни начался в космосе совместный советско-американский полёт, и в "последних известиях" показывали запуски кораблей "Аполлон" и "Союз". Сначала американцы вывели на орбиту свой" Аполлон", затем мы – "Союз". Мальчики переживали: успеем стыковку ли посмотреть, особенно Илюша, который уже в то время был космосом до крайности увлечён.
Ночами на насыпи по-над номером погромыхивали поезда, но, как ни странно, спать они мне не мешали.
Три путёвки в дом отдыха на двадцать четыре дня я приобрел в Госкомитете на второй день после приезда в Москву. Они ждали нас, как и договорено было, в хозяйственном отделе. Оплатив их стоимость в бухгалтерии, я получил их на руки. Каждая обошлась нам в девяносто рублей. Это была умеренная цена.
Когда срок подошёл, мы с большим удовольствием покинули нашу гостиницу и с Курского вокзала доехали электричкой до Подольска, а там уже пересели на автобус до дома отдыха. Автобус тронулся и по узкой асфальтной дороге покатил к югу. Через час, въехав в лес на пригорке, он завернул налево и остановился возле распахнутых железных ворот с надписью поверху: "Лесные поляны". В глубине большого двора за воротами виден был двухэтажный помещичий дом с двускатным фронтоном в центре, опирающимся на колоннаду, портиком, словом, выступающим вперёд, и двумя длинными крыльями. Справа и ближе него стояло приземистое, но обширное двухэтажное здание, как вскоре узнал – в виде замкнутого квадрата, более простой современной постройки. Было понятно, что это и есть главное здание, и мы туда и направились. Нам сразу сказали, что трёхместные комнаты есть и в этом, относительно новом, корпусе и в старом. По какой-то причине, возможно, потому что здесь комнаты были поменьше, мы выбрали старый, и нам выписали направление в комнату на втором этаже.
Дежурная в этом корпусе, когда мы пришли туда, сказала, что жильцы из нам предназначенной комнаты только что съехали, там сейчас уборка идёт, и нам придётся подождать часа два. Пока же мы можем подождать в нижней комнате, как раз прямо под нашей, а если захотим, то в ней и остаться.
Уставшие после дороги, мы разлеглись на кроватях внизу, и решили здесь и остаться, но тут взоры наши, обращённые вверх, уставились на трубу в углу возле входа, вокруг которой на потолке желтели разводы потёков. Это нам, естественно, не понравилось, и мы пожалели, что дали согласие остаться внизу. Тут всё же я, преодолев застенчивость, сказал вошедшей дежурной, что мы хотим жить в нашей комнате наверху. К радости моей и Лениной, разумеется, та нисколько нам не перечила, и через два часа мы там поселились. Комната была большой и очень высокой, трубы и разводов на потолке здесь не было, а в углу был умывальник с краном холодной воды. Вдоль стен стояли широкие кровати, три, как и сказано было, взглянув на которые Лена решила, что нет надобности хлопотать для Илюши о раскладушке, он вполне может спать вместе с ней на кровати. Я спать с Илюшей не мог по причине очень хрупкого сна, приходящего ко мне лишь с приёмом таблеточки седуксена.
Тут как раз подошло время обеда. В столовой в основном корпусе дома отдыха нам указали наш столик, за которым мы и расположились, предварительно заплатив рублей сорок, чтобы на все дни нашего пребывания купить питание и для Илюши. В какой же бедности жили мы, что экономили сорок или пятьдесят рублей на путёвке? А ведь мы были работники не самые низкооплачиваемые. В Союзе в то время средняя зарплата составляла восемьдесят рублей или сто, мы с Леной зарабатывали 450-500 рублей в месяц, и этого хватало, чтобы лишь едва концы с концами сводить. В питании, правда, мы себе не отказывали. И только. Но ведь были и другие расходы, на которые приходилось выкраивать. И ребят надо было одеть – росли, росли мальчики, да и мы с Леной на таких работах работали, что выглядеть надо было прилично. Мои синий и коричневый костюмы, что почти новыми были в год нашей свадьбы, сносились давно, взамен них мне купили отличный выходной серый швейцарский костюм за двести рублей, который, кстати сказать, и до сих пор вид свой сохранил, правда, вися в Петербурге у Димы в шкафу с 2003 года. Теперь вот, в этот приезд, в Москве пришлось выложить в магазине ещё сто пятьдесят за костюм для работы, так как прежний потёрся и выглядел не достаточно хорошо. Купить-то купили, но совсем не то, что хотелось, хотелось бежевых, коричневатых тонов, а купили чёрный костюм с узкой серой вертикальной полоской. И тому были рады. В Союзе, чем дальше, тем труднее становилось вообще что-либо купить. Всё шло на гонку вооружений, на ракеты и танки. Соревновались правители наши, болваны, с Америкой, не желая понять, что влияние и сила страны в богатом благополучном народе.
Так жили мы, средний класс, как теперь говорят. А как же могли жить те, у кого зарплата составляла восемьдесят или сто двадцать рублей, не говоря уж о тех, у кого она была шестьдесят? Нет, недаром почти всё население городов стремилось заполучить шесть жалких соток[2] под огород или "дачный участок". Плоды труда на земле были в жизни очень многих людей большим подспорьем к зарплате.
Но вернёмся в столовую. Блюда были обильны, и еда в ней была достаточно вкусной. Несравненно лучше, чем в обычных столовых. Однако беда была в том, что мясные блюда готовили там, в основном, из свинины, а Лене тогда из-за поджелудочной железы её есть нежелательно было, но и это уладилось. Договорились, что Лене всё же будут давать то, где говядина есть.
Пообедав и в своей комнате отдохнув, мы пошли погулять и разведать окрестности. Тропинка, бегущая по лесу вниз, привела нас к реке на лужайку. И ширь во все стороны неохватная взглядом открылась. Впереди, от реки повышаясь, зеленело ровное поле, и справа на взгорке стояла небольшая, но изящная церковка, судя по обнажившейся из-под штукатурки по всей стене красной кирпичной кладке, заброшенная давно. Ещё правее изгиб нашего леса заслонял горизонт, зато слева волнистая равнина уходила далеко, далеко, и где-то там, где в выцветшем небе плыли войлочные клочки облаков, виднелись домишки и возле них тоже маленькая церквушка, устремляла к небу свою колокольню.
И как же две эти церквушки, господствующие на пологих холмах над полями, оживляли и украшали весь вид. И в сердце чувство светлое, радостное родилось, и посетовали мы с Леной на то, что красота эта в таком небрежении. И что мы за народ, что за власть, что не хочет хранить наследие предков?! Ну, пусть мы в бога не верим, почитая заблуждением веру, но ведь это история наша, корни, откуда мы выросли!
Горько…
Сбежав вниз к реке с криками: «Пруд! Пруд!», – ребята остановились у деревянного настила, служившего, несомненно, причалом: пять или шест лодок носами приткнулись к нему, притянутые цепями, продетыми в круглые железные кольца, вделанными в настил.
Справа речку перегораживала земляная плотина, укреплённая с двух сторон частоколом из брёвен. По плотине проходила дорога, вероятно, та, по которой мы и приехали, не обратив внимания ни на пруд, ни на речку. Нет, пожалуй, мы приехали не отсюда.
Перегороженная река разлилась перед плотиной, мутная вода недвижно стояла в пруду. Мы прошли на плотину, с другой стороны из трёх окон, по колодезному креплёных, из-под верха плотины вниз сливались три потока вода.
В левой части пруда и в реке выше него воды не было видно, вся их поверхность затянулась сплошной зелёною тиной, без каких-либо признаков движения в ней.
На причале, разговаривая, стояли двое мужчин, я подошёл к ним, спросил, как покататься на лодке?
– Запросто, – ответил один из них, – дадите мне свою книжку, и берите лодку, какая понравится.
– Па, мы сейчас покатаемся? – спросил Илюша.
– Сейчас уже поздно, пора на ужин идти. Покатаемся завтра, – сказал я.
После ужина вернувшись в свой корпус, мы застали двери в центре длинного коридора нашего этажа, как раз против портика, раскрытыми, а за ними – открытая веранда, размеров исключительных совершенно, распахивала перед нами вид сверху на лес на поляны в лесу, на речку, луга, деревушку вдали. Так чудно!
Не помню уже, на веранде ли стоял телевизор, или в каком-либо зале, но было там много людей со своими стульями, кажется, и смотрели мы стыковку кораблей "Аполлон" и "Союз". Изображение было нерезким, но всё же достаточным, чтобы понять, что там происходит.
На другой день мы были, конечно же, на реке.
Лена плавать в лодке с нами не захотела, и мы покатались втроём сначала в пруду, сначала доплыв до противоположного берега, где на зелёной лужайке росла одинокая большая осина, потом прошлись вдоль пруда и решили пробиваться вверх по течению по заросшему тиною руслу. Прямо скажу, что лодка там не скользила по маслу, каждый гребок давался с трудом, водоросли опутывали лодку и вёсла, и рывком приходилось их рвать. Словом далеко вверх по реке нам не удалось углубиться, и мы повернули.
Илюша сидел на корме, то есть лицом по движению, и подавал мне, к носу на вёслах задом сидящему, команды, когда лодка не в ту сторону заворачивала:
– Лево руля! – и я поворачивал влево, правым веслом сильней загребая.
– Право руля! – и я поворачивал вправо.
Тут же я научил ребят ещё двум командам: «Вёсла суши!» – это значит, оба вёсла подними из воды и, стало быть, грести перестань, и «Табань!» – то есть греби вёслами в обратную сторону, чтобы резко лодку остановить или вообще двигаться кормою вперёд.
Для резкого разворота лодки на месте одним веслом я грёб в одну сторону, вторым – в другую. Этот приём Илюше и Диме я показал тоже, командуя: «Правая греби, левая табань!» – или наоборот.
… Так и проходят блаженные июльские дни. По утрам мы уходим к пруду, я плаваю, ребята греются на солнышке на бережку: плавать они пока не умеют, потом их катаю на лодке. Лена в тени книжку читает, пока мы на воде. Иногда мы переходим по плотине на другую сторону пруда, Лена расстилает на траве одеяло возле той самой одинокой осины, что растёт на лугу. Мы загораем, Лена прячется в тени дерева. Теперь понимаю, что правильно делает. В лежанье на солнце ничего хорошего нет.
… на настиле причала лежит шахматная доска. Какие-то мальчики играют в шахматы. Дима тоже садится на настил с ними рядом, пробует с ними играть. Но особенно игра его не увлекает, хотя я его ходам научил, и дома сражался с ним время от времени. Он уже чувствует взаимные связи фигур, но выиграть у меня ему пока что не удаётся. Проигрывая, он, вижу, страшно переживает, лицо становится пунцовым от напряжения. Илюшу тоже я правилам игры обучил, бьёт и фигуры передвигает он правильно. Когда я с Димой играю, он тут же требует, чтобы и с ним поиграли, и играет поочерёдно то со мною, то с Димой. Дима борется бескомпромиссно и всегда у Илюши выигрывает. Илюша, проиграв, горько плачет. Мне жалко его, и частенько я поддаюсь, "зеваю" фигуру. Выиграв у меня, Илюша допытывается: «Правда, я выиграл?» На что я отвечаю: «Правда, конечно».
… Солнце светом своим заливает настил и бликует в воде. Мы разговариваем с Леной поодаль. Илюша на досках играет с мальчишками, Дима возится у лодок, причаленных к пристани. То залезет в одну, то в другую. Вот он стал ногой на борт лодки, чтобы в другую лодку перешагнуть, лодка резко качнулась, Дима скользнул вниз между ними, и вода сомкнулась над ним.
Я враз помертвел и бросился к лодкам, чтобы прыгнуть в воду меж ними, надеясь Диму нашарить в воде. Но тут же голова его высунулась из воды, он встал – вода была ему не выше груди. Я и Лена с облегченьем вздохнули, да что там сказать с облегченьем, мгновенное отчаянье стряхнули с себя: у причала пруд был неглубок. Я помог Диме выбраться на причал, осмотрел его, слава богу, всё хорошо обошлось, не ушибся, кожу о лодки не ободрал.
Дни стояли ясные, радостные. С утра из репродуктора у ворот лилась красивая мелодия заставки к программе новостей телевиденья. Лилась со словами, о которых не подозревал, и с которыми она была ещё лучше и привлекательней. Эта мелодия с утра настраивала на счастье[3]. А потом тянулся один счастливый незабываемый день длиной с целое лето с Леной и мальчиками.
… Во второй половине дня мы уходили гулять, чаще только одни, иногда со знакомыми из дома отдыха.
Уходили от ворот влево в лес по грунтовой дороге, дорога уходила в чащу смешанного леса, где вперемежку с высокими елями росли и лиственные деревья. Лес становился сумрачным, тёмным, таинственным, даже немножечко жутким. Вдруг в ветвях что-то шарахнулось оглушительно, так что мы вздрогнули, и большая птица, ломая ветви, метнулась низом в его глубину и исчезла. Вероятно мы вспугнули филина или сову.
А дорога вывернулась на опушку, открыв слева зелёный простор, и вилась по пригоркам уже по окраине леса, радостно освещённого солнцем, и жёлтые пятна солнца лежали на зелёной траве. Ребята бежали вперёд, обгоняя нас, рядом шла Лена, и не было ничего в мире лучше этой картины. Лучше этой счастливой картины, я бы сказал.
Раз, обходя огороженную территорию дома отдыха, мы залезли в густой подлесок на повороте вниз от верхней дороги. А подлесок оказался малинником, и крупные зрелые ягоды скрывались под листьями. Ребята мои впервые увидели лесные дикие ягоды, и с восторгом за них принялись. И была эта лесная малина очень вкусна: сочна и сладка.
В столовой, как упомянуто, кормили неплохо, но свежими овощами не баловали, И Лена решила съездить за ними на рынок в Подольск. Полдня она провела в этой поездке, но не помнится, что она привезла. Да и что могло быть в это время в Подольске? Разве что огурцы? Или лук?
Забрели однажды мы и к той церкви, что виднелась вдали на пригорке за нашим прудом. На дверях её висел амбарный замок, а над ними вывеска: склад. И точно, снаружи местами штукатурка на ней обвалилась, и тёмно-красные кирпичи выступали как раны на когда-то светлой стене. Окна плотно заколочены крест на крест досками, и сквозь узкие щели в сумрачном помещении можно было увидеть лишь хлам на полу. На куполе наверху креста не было.
Перед вечером как-то я ушёл на прогулку с ребятами вправо по тропинке рядом с асфальтированной дорогой, с двух сторон редко обсаженной липами. Солнце садилось впереди за стену стоявшего леса, дорога вильнула вниз вправо, а мы пошли вперёд по поляне и вышли к этому густому высокому леса, где между тёмных елей бледнели стволы белых берёз.
Мы остановились около леса, набрали сухих сучьев и веток и развели костёр. Я любил костры с детства, Дима и Илюша их тоже любили. Наверное, все люди любят костры. Есть что-то зачаровывающее в пламени их, и хочется, не думая ни о чём, смотреть и смотреть, как перебегают язычки пламени с сучка на сучок, как занимаются всё новые и новые ветки и сучья, и вот уже одним сплошным всплеском пламя вырывается вверх в небо, начинающее темнеть.
Мы досидели, когда костёр прогорел, когда растрескавшиеся, покрасневшие угли подёрнулись серой плёнкою пепла, и тогда начали палками разгребать угли в стороны и затаптывать их, так, чтобы ни искорки не осталось.
Возвращались мы, когда небо уже совсем посинело, той же тропинкой, что и пришли. В стороне на лужайке паслись уже кони, которых раньше там не было. Чёрные силуэты их с опущенными головами медленно переступали ногами. Мы вышли к дороге, уже совсем смерклось, стояла глубокая недвижимая тишина, казалось, вокруг не было ни души. Мы пошли по тропе, отделённой липами от дороги, и вдруг услышали позади топот копыт. Это было так неожиданно, топот в ночи был настолько тревожным, что ребята испуганно прижались ко мне. Я их обнял за плечи руками, чтобы этим самым приободрить, хорошо понимая, что опасности нет никакой, что ничто нам здесь не грозит, но этот в ночи одинокий топот копыт в самом деле вносил в душу смятение.
Топот нас настигал, и мимо нас по дороге в сторону дома отдыха проскакал одинокий всадник на лошади, промелькнул за деревьями и исчез…
… И вот уже снова Москва. Бросив вещи в камере хранения Павелецкого вокзала, мы, напялили на себя свитера – день отъезда выдался пасмурным и холодным – и отправились проститься с Москвой на Красную площадь – на неё при посещении Кремля по приезде мы, по-моему, не выходили. Вылезши из метро на станции "Площадь революции", мы двинулись по улочке, ведущей к ГУМу, и по мере того как на площадь угол зрения расширился и вид из узкой улочки стал шире, ребята увидели Никольскую башню Кремля, закричав в один голос: «Кремль! Кремль! Красная площадь!". Пройдя к Спасской башне, а затем к Покровскому собору и памятнику гражданину Минину и князю Пожарскому мы повернули, пошли через всю Красную площадь к Историческому музею, при этом Илюша строил рожи, кривлялся, приставал к Диме, а тот отмахивался от него. Завернув справа от Исторического музея и миновав Музей Ленина, мы нырнули в метро "Площадь Свердлова" (сейчас Театральная площадь) и вынырнули из него на станции Павелецкая.
Лена с ребятами села в ожидании поезда на скамейку возле вокзала, я же, увидев мороженщицу-лотошницу, продававшую мороженое в коробках размером с кирпич пошёл к ней и купил четыре коробки, взяв у неё и плоские деревянные палочки для еды. Иначе мороженое из коробок было бы нам не извлечь. С палочками мальчики это дело осилили и проворно довольно. Я даже удивился, как оно могло так быстро исчезнуть. Я то ел его медленно, у меня больше половины в коробке ещё оставалось, а у них не было уже ничего. Не помню, сжалился ли я над ними и купил по коробке ещё или одну на двоих? Кажется, сжалился, но не ручаюсь за это.
Очевидно, я звонил Самородовой Зине, сказал, когда мы уезжаем, попрощался. Вдруг, когда уже началась на поезд до Ворошиловграда посадка, Зина появилась возле вагона. Я познакомил её с Леной, и Лена как-то сразу нашла с ней общий язык. Я сфотографировал их возле вагона, потом Зина зашла в наше купе, где я сделал несколько снимков с большой выдержкой (и кадры, как не странно, резкими вышли). Просидев и проговорив с нами почти полчаса до самого отправления поезда, она вышла, и проплыла назад, оставаясь вместе с перроном, перед нашим окнами.
Вернувшись из отпуска, я рыжей своей секретарши уже не застал. Неуправляемо бурной была вся натура её. Мало того, что она слишком быстро работу свою выполняла и успевала мелькать по всему филиалу, так она ещё стала письма писать за меня, когда я был в отпуске. Ответы на запросы организаций. Это было несложно. Запросы, как правило, были однообразно стандартны, и ответы на них отправлялись такие же, и она суть их быстро усвоила. Я всё без меня отосланное перечитал и ничего не нашёл. Так что дело было не в этом. Дело в том, что она их за меня и подписывала, после чего для отправки отдавала рассыльной. Это уже был перебор. Превышение должностных полномочий. Надо бы было к Уманскому зайти подписать заготовленное письмо, если её так не терпелось или отдать на подпись Турецкому. Жажда деятельности или осознание собственной значимости без меня её подвели. Ну, рассыльная рассказала об этом секретарше директора, та доложила Турецкому, и Турецкий рыжую помощницу мою тут же уволил.
Эта новость мне радости, как понимаете, не доставила, хотя Олег штатную единицу у меня не отнял. Надо было снова искать, подбирать человека. Чего, как ближайшее время покажет, сделать я не успел. А пока все бумаги свои снова я относил машинисткам.
… Ещё весной, озабоченный тем, что две дюжины аспирантов нашего филиала, проучившиеся в заочной аспирантуре НИИТруда больше двух лет, не сдали ни одного из трёх экзаменов кандидатского минимума, Турецкий договорился с директором института о приезде к нам приёмной комиссии, чтобы на месте принять у них экзамены по экономике труда, английскому языку и марксистско-ленинской философии.
Появилась блестящая возможность и для меня одним махом разделаться с этими экзаменами и открыть прямой путь к диссертации. К двум из этих экзаменов я когда-то был подготовлен отлично, правда это было десять лет ровно назад, но не так уж и трудно быстро возобновить то, что знал. Английский я поддерживал понемногу, когда работал в обкоме, покупая и читая "Moscownews", а в марксистско-ленинской философии за эти годы ничего чрезвычайного не случилось. Вот вузовский учебник по экономике труда надо было основательно проштудировать, но это никакой сложности бы мне не составило, я был напичкан знаниями по социалистической экономике, правда, отрывочно несколько, фрагментарно, предстояло это всё в систему свести. И я надеялся, что всё мне удастся, как легко удавалось всегда.
Я предупредил аспирантов, чтобы они готовились к сдаче экзаменов осенью, призрачно намекнув, что о тех, кто не будет готов, у дирекции может сложиться нелестное мнение.
И вот сейчас в конце лета, хорошо отдохнув, чувствуя себя почти превосходно, вернувшись к работе, я аспирантам напомнил об экзаменах осенью, все заверили меня, что готовятся к ним.
Сам я тоже принялся за повторение, хотя на себя заявку не подавал, но считал, что при моём положении не трудно будет это дело уладить, но тут обнаружил, что после работы заниматься ничем не могу. Сил хватало лишь на деятельность в институте. При чтении вечером, вспыхивало в голове возбуждение, которое невозможно было унять, возбуждение переходило в боль в сердце, невозможно было заснуть, а сорванный ночной сон утром оборачивался плачевным болезненным состоянием. Одним словом, понял я, что сдавать экзамены я не могу, и готовиться к ним перестал, чтобы не усугубить своё состояние. Ещё она надежда оказалась разбитой. Всё надо было во время делать, пока был здоров. Своё время я пустил. Было горько и больно, но приходилось к этому привыкать и с этим мириться…
Приёмная комиссия во главе с заместителем директора и учёным секретарём НИИТруда прибыли к нам в конце сентября. Мне по ходу дела приходилось всё время что-то организовывать, постоянно общаться с аспирантами и членами комиссии, так что для всех уже стал я вроде своим. В официальной обстановке перед людьми умел я держаться, в своём новом костюме в белой пикейной рубашке при непременно хорошо завязанном галстук, я выглядел вероятно неплохо. Во всяком случае, в кругу сотрудников филиала, когда я в холле проходил мимо них, Звонова, на меня никогда особого внимания не обращавшая, громко сказала, так что я слышал: «А я раньше и не замечала, как же хорош наш учёный секретарь, как он элегантен и представителен».
Я сделал вид, что ничего не услышал, да и делать вид не пришлось, слова догнали меня со спины. Но не скрою, польщён был таким замечанием. Эх, если б к внешнему виду да здоровую голову. Многое я уже в жизни умел, многому научился, в обкоме хорошую школу прошёл, а вот голова меня подвела: умел, знал, да уже выполнить не мог ничего.
Экзамены закончились для аспирантов благополучно, все их выдержали, теперь осталось диссертации подготовить и защитить, но как со временем обнаружится, большинство не сумеет этого сделать. Защитится, кажется, только один Филипповский.
… Турецкий всем предложил задержаться после работы. Будет профессор Звонов и покажет свои слайды (тут я впервые узнал, что диапозитивы теперь слайдами называют), сделанные им во время поездки в Соединённые Штаты. Соединённые Штаты, – это было для нас почти запредельно, и все остались безропотно. В огромный холл на втором этаже стащили стулья из кабинетов, Боря Гетьманцев навесил на стену экран, и в шесть часов, минута в минуту, в сопровожденье Турецкого, вышел из его кабинета профессор Звонов, сухопарый высокий мужчина, подтянутый, и ещё не старый на вид, как можно было бы представить заранее, судя по годам его, близким к шестидесяти.
Аппарат стоял уже на столе в центре зала. Звонов вставил в него кассету со слайдами и начал показ, попутно давая свои пояснения к красочным картинкам, автоматически сменяющимся на экране. Собственно нового я ничего не увидел. После американской выставки в Москве, я воочию знал, что Америка очень богатая и выхоленная страна, знал, сколь разнообразны товары в её магазинах, знал, как красивы её национальные парки… Звонов магазинов нам не показывал – к чему дразнить нашу публику?! Да и мне это было б неинтересно. Он показывал достопримечательности Америки, их там было немало. Показал здания Вашингтона, Арлингтонское военное кладбище, виды Ниагарского водопада, в зелёной траве замшелый камень на могиле писателя Джека Лондона, Большой Каньон в Скалистых горах – нечто совсем потрясающее…
И у нас, в Советском Союзе, пожалуй, побольше дивных потрясающих мест, думал я, глядя на эти картинки. Почему же там всё выглядят ухоженнее, наряднее. Впрочем, на фотографиях всё выглядит так…
Закончив свой рассказ об Америке, Звонов ушёл. А вскоре жена его, молодец, в Ленинском райкоме партии отличилась.
Собрали там в зале ведущих сотрудников филиала, уж не помню что обсуждать. Возможно об идеологической работе вели речь – председательствовала молоденькая ещё женщина, секретарь по идеологии, – но гарантии не даю. Снова локти кусаю, что ничего не записывал. Такая яркая красочная картинка нравов советского времени могла получиться! А сейчас в памяти только скандал, а с чего, с каких слов он начался?
На трибуну поднялась Звонова, начала говорить. И тут в словах её партийной дамочке не понравилось что-то, и она Звонову резко одёрнула. Та на хамство это ответила: «Не мешайте мне говорить!»
Но разве может партийная бонза стерпеть, что б кто-то мог ей перечить? В райкоме спорить нельзя, можно лишь каяться. Она снова оборвала Звонову, ну, а та, закусив удила, принялась честить уже всю партийную братию. Почему это люди, профессионально в делах не понимающие ничего совершенно, постоянно всех поучают!
Секретарша тоже, естественно, завелась. И началась на сцене бурная перепалка между трибуною и президиумским столом, над которым возвышалась вскочившая дамочка. Звонова оказалась напористей, на одно партийное слово выпаливала в ответ целых пять непартийных. Словом бой этот выиграла. Секретарша ещё гонорилась, но несла уже сущую тягомотину о недооценке роли партии бог её знает уж в чём… Партия была ведь везде. В каждую дырку нос свой совала. И ни-ни без её разрешения.
Я сочувствовал Звоновой и переживал за неё.
Чем же может закончиться такой разговор для неё? – думал я, утром следующего дня идя на работу. С утра вызовут к директору или парторгу, начнут вразумлять, что так себя недопустимо вести, а то и угрожать увольнением, как это было с Феликсом Оствальдом после его выступления невпопад на партийном собрании? Партийные комитеты не прощают бунта против себя.
К моему удивлению ничего этого не было. Ровнёшеньки ничего. Будто никто и не вспомнил о скандальной перепалке Звоновой с секретаршей. Видно был тот редкий случай, когда доктор химии профессор Звонов значил для горкома, обкома больше, нежели вздорная партдевица. Так что, возможно, не Звонову, а её пожурили – зачем вступила в перебранку прилюдно.
Да, большое дело, когда есть у тебя щит за спиной. Тогда действуешь независимей и свободней. Мы же в Союзе не имели за душой ничего. Материально все мы зависели от партийных руководителей, все под ними ходили, и любой наш протест мог обернуться нищетой и трагедией для любого, особенно для человека с семьёй. Примерами становились даже всемирно известные люди.
И всё твоё благополучие может рухнуть, если ты первому секретарю возразишь. На такое решались немногие. Жизнь делала из людей конформистов. И я, к сожалению, сохраняя порядочность по мере возможности, всё же не был из них исключением.
Размышляя, почему в гитлеровской Германии, немцы, конечно же принявшие этот зверский тоталитарный режим, были всё же свободнее, чем в Советском Союзе (промышленники, министры и генералы[4] могли даже с Гитлером не соглашаться, ему возражать, почти ничем не рискуя), я уже приходил к убеждению, что причина этого заключается в том, что у них была собственность. Они не могли с голоду умереть, даже если бы их уволили с государственной службы.
Вот эта полная экономическая зависимость человека от партии делала советского человека совершенно бессловесным рабом.
Я давно уже задавался вопросом, почему человек не проявляет инициативы у нас? Почему всё новое, спохватившись, что отстали от Запада, сверху заставляют внедрять (а внедрение силу, насилие предполагает). И почему даже это давление сверху плодов никаких не приносит? Почему у нас каждый руководитель не наводит порядка в своём хозяйстве, своём ведомстве, почему делает и говорит лишь то, что приятно его руководству. В чём здесь причина? Я не мог дать ответа. Верил ещё в возможности социализма, забывая, что на веру брать нельзя ничего. Я искал выхода из тупика, и находил его в большей заинтересованности работников в результатах труда, в отходе от уравниловки. Я и прежде наивно в письмах в ЦК и в "Правду" предлагал платить руководителям предприятий процент от стоимости произведённой продукции, чем больше будет её и чем выше качество, тем выше доход предприятия, тем больше зарплата. Но что значило предложение безвестного инженера, когда отвергались с порога идеи видных экономистов-товарников, и даже самому премьеру Косыгину едва удалось ввести в оборот такие понятия как прибыль или доход. На этом и его достижения кончились. Реформа заглохла, почти не начавшись.
Между тем болезнь давала о себе знать всё больше и больше, к ночи нарастала нервозность и возбуждённость, иногда сон прервётся по какой либо внешней причине – то собака залает на улице, то чуткое ухо услышит через стену звук капель из недовёрнутого крана на кухне, то ещё что-нибудь, – и тогда сну конец до утра, меня начинает трясти внутренней дрожью, сердце пронзается болью, пришпилившею лопатку к постели, всё тело – тяжкая невыразимая мука, и ещё будто все мышцы в нём перекручены и из тела выламываются, к утру голова становится совсем чумовой, и работать я практически не могу. Представить всё это человек нормальный не может. Не дай бог эту муку никому пережить!
Но пока что держусь и плачевного состояния своего стараюсь не обнаружить.
… И надо же – в один из дней после подобной ночи у нас вечером затянувшееся после рабочего дня заседание учёного совета, на котором присутствует инструктор ЦК Компартии Украины. Турецкий ведёт заседание, сидя за огромным поперечным столом, рядом с ним и инструктор. Члены совета и приглашённые на заседание – по обе стороны длинного широкого стола протянувшегося вдоль трёх окон зала. Я сижу где-то в середине стола лицом вполоборота к окну и к Турецкому, или к тому, кто докладывает сейчас и почти что стенографирую выступления.
Обсуждение получается интересным, злободневным и острым, что не часто у нас происходит, и уже где-то в конце заседания Турецкий мне пересылает записку: «Володя, возьми (он называет сотрудницу одного из отделов, тут же сидящую за столом), и подготовьте к утру протокол заседания учёного совета, чтобы утром вручить его инструктору ЦК». Записка, как током меня ударила в сердце и проколола, мне плохо, что я просто взбешён, в глазах моих, чувствую, ненависть, и этим безотрывным испепеляющим взглядом я уставился на Турецкого.
Вряд ли он на таком расстоянии мог разглядеть выражение моих глаз, иначе не знаю, что бы случилось. Меня так и трясло.
Я беру ручку, пишу «На ночь остаться я не могу, прошлой ночью у меня произошёл нервный срыв, чувствую себя очень плохо», – и пересылаю ему.
Не помню, что он мне на это ответил, только я, уже ни на что не обращая внимания, встал, повернулся и ушёл в свой кабинет.
Через несколько минут заседание кончилось, и ко мне вошли Турецкий с инструктором, Олейник, зав отделом условий труда, по профессии медик.
– Что с вами, – участливо спросил меня инструктор ЦК.
Ну что мог я на это ответить. Не будешь же рассказывать о своём состоянии. Просто сказал: «Сердце нестерпимо вдруг закололо».
– Может быть вызвать скорую помощь?
– Не стоит. Думаю, так посижу, отойдёт…
… Да, работать я уже совершенно не мог, и в октябре лёг в больницу строителей, это была ведомственная больница, там были условия лучше, меньше в палатах людей, лучше уход и кормёжка, и – главное, я лёг в отделение к уже знакомому мне Бабчиницеру, который однажды мне очень помог. Надеялся на него я и сейчас.
Надежды то были, однако скорого выздоровления не получилось, сон был поверхностный, донимала нервозность, болело тягостно сердце, лишь ходил я легко. Режим у меня был свободный, Бабчиницер отпускал меня в субботу вечером на воскресенье домой до утра понедельника, там отходил я душой от больничной скуки, от беспокойных дум о неопределённости будущего моего.
В одно из таких воскресений мы Леной вечером были у матери. Она жаловалась на давление – лицо её покраснело, на сильную головную боль. Так мы с ней и простились. Утром меня разбудил телефонный звонок. Звонила соседка матери по площадке: «Володя, твою мать парализовало». Я молчу, осознавая эту страшную весть. Соседка с подлой ехидцей говорит мне в трубку злорадно: «Что, испугался?»
Собираюсь и еду к матери. Своим ключом открываю дверь. Мать лежит на кровати под одеялом. Трогаю тело. Парализована правая сторона, рука и нога. Речь не отняло. Говорит, что ночью упала на пол, молотком по полу достучалась до нижних соседей. Те пришли и подняли её. Молоток давно под кроватью на всякий случай держала.
Я вызываю скорую помощь, врач скорой помощи говорит, что у матери инсульт и забрать мать в больницу отказывается. Двадцать один день пусть дома лежит, потом будет ясно, можно ли забирать. Точно как с Анатолием Ильичём. Но у Анатолия Ильича была Евгения Васильевна рядом, она смотрела за ним. Кто же за моей матерью будет смотреть? Ясно, что смотреть за ней некому. Неразрешимая задача свалилась мне на голову. Нанять сиделку я не могу, нет таких денег у нас, вообще денег нет, нет никаких сбережений. Заработков хватало только на пропитание и скромную жизнь…
Да, попал, однако, я в переплёт. Вот для чего люди чего-то добиваются в жизни – чтобы в бессилии локти себе не кусать!
И выпало совсем из моей головы, что можно за помощью в обком к кому-либо из старых работников обратиться.
Стало быть, мать придётся выхаживать мне, а я сам в плачевном почти состоянии… Но делать-то нечего.
Еду в больницу, объясняю всё Бабчиницеру, из больницы выписываюсь (но он мне не закрывает больничный – позже я переведусь в поликлинику). И начинаются тяжкие дни. Надо сходить в магазин, надо приготовить еду – Лена приходила два раза, первое приносила. Надо мать покормить, а это не просто. В день несколько раз под недвижное тело судно подставить. А как одному это сделать? Беру с головы мать подмышки руками и рывком вздёргиваю её на подушку, потом, судно подставив, стягиваю её. Иначе не выходит – неподъёмно недвижимое тело. Делать это врачи запрещают категорически. Но выхода нет.
Нет минуты для отдыха. Бесконечные стирки запачканного белья. И нервы сдают непрерывно. Словно в бой всё время иду, часто с криком в бога и в чёрта, и в мать…
Звоню Турецкому, говорю, что в здоровье пока не предвидится никаких улучшений, что полноценно работать я не смогу и его подводить не хочу. «Так что, Олег, подбирай себе нового учёного секретаря, а как только я закрою больничный, я подам заявление и ты назначишь его».
Олег категорически отказывается кого-либо подбирать на мою должность, пока со мной всё не решится. На этом мы заканчиваем наш разговор.
Да, дела мои плохи. Поддерживают меня лишь ребячьи звонки. Так приятно услышать их голоса: «Па, ты как там?..» Лена в один из приходов их с собой приводила. Так радостно видеть их, бойких, весёлых.
Вот двадцать первый день миновал, мать пальцами руки шевельнула. Вызываю скорую помощь, чтобы отвезли маму в больницу. Скорая помощь снова отказывается. Понимаю, что стариков просто брать не хотят. И уж тут звоню я в обком, кажется, Мазуру. Он, трубку не положив, так что слышно мне всё, что он говорит, звонит по другому своему телефону в облздрав. Через пятнадцать минут за мамой приезжает карета и отвозит её к… Бабчиницеру.
Сопроводив маму в больницу, возвращаюсь назад, чтобы навести в квартире порядок. В почтовом ящике нахожу извещение на посылку от тёти Любы. Выхожу на улицу, по пути на почту решил за хлебом зайти в магазин. Возле него встречаю Женю Погарцеву. Спрашивает, как Вера Пантелеевна? Я отвечаю.
«Мы с тобой», – говорит. Лучше бы она этого не говорила. Посочувствовала бы по-человечески – и всё. А то "мы с тобой" и ни разу не зашли проведать хотя бы ради приличия. Не спросили, не надо ль чего? Лживая, лицемерная фраза.
На почте получаю посылку, приношу её, раскрываю. Ящик засыпан отборным картофелем, а в нём гусь и в бумагу завёрнутый большой кусок солёного с нежной корочкой сала. Гуся и сало засовываю в холодильник, а сам принимаюсь за уборку квартиры. Вожусь до позднего вечера, ехать на Третью Донецкую сил нет уже никаких. И я устраиваю себе прощальный ужин из присланных тётей Любой продуктов.
Отвариваю в мундирах картошку, нарезаю хлеб и (из холодильника) сало.
Всё это расставляю в тарелочках на столе. Горка хлеба. Белые очищенные картофелины дымятся горячим обжигающим паром. Ломтики холодного белого с розовинкою сала с коричневой кожицей уложены в полукруг. Больше на столе ничего. Но больше ничего и не надо. Обжигающие рассыпчатые картофелины так хороши с домашним солёным салом. Нет ничего их вкуснее. Ем не торопясь. С наслаждением. Ужин у меня, воистину, королевский.
Да, королевский: сало, картофель. Что ещё нужно? Рюмку водки? Её в доме нет. Как-то не догадался. Но и без неё хорошо.
А вот что было кратко записано в эти дни в записной книжке:
ÀИспытания ожесточают наши сердца и укрепляют наш дух.
ÀКогда человек идёт в атаку, он не кричит: «За Родину! За Сталина!» В безумной или беспомощной ярости он не кричит, он вопит, он хрипит и в креста, и в бога, и в мать родную. И бежит, колет, стреляет…
18.12.75. Луганск, квартал Героев Брестской крепости.
Отправил маму в больницу с помощью Мазура (из обкома), к моему сожалению, Гамачек уже в Киев переведён.
Получил посылку от тёти Любы. Прислала картошки, сала, яиц и гуся. Свежий хлеб был у меня свой.
Впервые за двадцать один день расслабился. Сварил рассыпчатую вкусную картошку, нарезал мелкими кусочками морозного сала, поджарил глазунью. Чем не королевский ужин? Или ужин почти по Ремарку.
Глядя на гуся, вспомнив суворовскую поговорку, подумал:
– Неплохо бы вывесить объявление:
МЕНЯЮ ОДНОГО БИТОГО ГУСЯ НА ДВУХ НЕБИТЫХ.
19.12.75.
1. Жизнь послала мне испытание. Выдержал ли я его?
И да, и нет.
Да, потому, что многому научился, многое открыл и преодолел в себе. Нет, потому, что держался, только стиснув зубы, обезумев, себя не помня, как в атаку идут, с матом и в бога, и в чёрта, и в мать родную. И на последнем издыхании. Кажется, ещё и дня не смог бы более вынести.
И безрадостный вывод: совсем не могу работать… Но мы ещё подерёмся, если, конечно, не стукнет прежде.
2. Друга, оказывается, настоящего у меня нет. Лена только два раза пришла. Тяжело думать об этом…(Как же я был неправ!.. Несправедлив к своей Леночке. Но тогда большая обида была – отсюда и скоропалительный вывод).
3. Встретилась Женя Погарцева у магазина, поздоровались. «Мы с тобой», – сказала. Какое лицемерие! За двадцать дней хоть бы раз навестили, спросили – не надо ль чего?
4. Люди ведут себя так, как будто ничего не изменилось. Но в жизни ничто не повторяется в полной мере. Сходные положения в жизни возможны, но в тех особенных случаях, когда поведение человека разом перечёркивает все о нём представления – возврата к прежнему быть не может. Никаких повторений. Начать всё сначала нельзя, даже если этого хочется и все условия для этого есть, потому что у человека есть память.
5. Вчера с сердцем было так плохо, как никогда прежде. Левой рукой вообще шевельнуть не мог. Еле отлежался. И не встал бы, если бы не ребячьи звонки по телефону – как они меня поддерживают! Вот так то.
А потом был королевский ужин. Жизнь идёт. Яичница из двух яиц со свежим хлебом, большая картофелина, сваренная в мундире, и нарезанное мелкими ломтиками сало из холодильника, тающее во рту. Что ещё нужно?
Встречу Нового года не помню.
[2] Больше не разрешалось.
[3] Спустя много лет я узнал, что полюбившаяся мне мелодия, поднимавшая настроение, – французская песенка. Как она попала в заставку советской телевизионной программы – необъяснимо. Но недолго она там продержалась.
[4] Не все, не все, но кто был посмелее и кто в правильности своих предложений твёрдо был убеждён.