Хроника одной жизни
  1964 год
 


1 9 6 4   г о д

В январе на одном из вечеров в институте мне приглянулась молодая белозубая хорошо сложенная девица с глазами серого цвета на красивом лице и слегка крупноватым носом безупречнейшей формы, который лица этого нисколько не портил. Ну, как всегда, танцы с ней, провожание до дому… словом, мы с нею стали встречаться. Между тем я ожидал и приезда Светланы. Но прошли каникулы, и Светлана ко мне не приехала. Вместо Светланы пришло письмо, в котором она писала, что провела каникулы в Коммунарске у мамы. «Хотела приехать в Луганск, но почувствовала, что приезжать не надо». Я мысленно за это её отругал, всё же она нравилась мне больше, чем сероглазая, и по уровню развития была ближе мне, хотя, как и та, была молода ещё и наивна. Я написал ей, что зря она не приехала, и на этом наша переписка закончилась. Я как-то не принимал во внимание, что лучшие годы прошли, что мне шёл уже тридцать второй год, а моим подругам было немногим более двадцати. Давно миновал XIX век, когда мужчины брали в жёны девушек на пятнадцать-двадцать лет моложе себя. Теперь разница в десять лет казалась огромной, да и мне, по правде сказать, слишком молоденькие девицы быстро наскучивали. Так же как и я им. Слишком разные были у нас вкусы и интересы, и то, что для них являлось в виде откровения, для меня было давно пройденной данностью.
Все мои последние увлечения, за исключением только Ларисы, были увлечениями чисто внешними, плотскими, ни о какой духовной близости и речи быть не могло, да и с Ларисой мы были, может, и одного уровня, но людьми духовно разными сильно. Хотя это, конечно, страдать мне не мешало… Я тогда ещё не читал о платоновском понятии Эроса, но, как оказалось, был прирождённым платоником и инстинктивно стремился не только к физиологическим, чувственным элементам любви (которые, кстати, вопреки распространённому мнению, не отрицаются вовсе Платоном[1]), мне хотелось какой-то иной, духовно преображённой телесности, которую и утверждает Платон, когда не только два тела, но и две души сливаются воедино.
Итак, Светлана отпала, осталась ода сероглазая. Мы с ней ходим в кино после работы, бродим по заснеженным улицам. Уже второй раз, завернув за угол обувной фабрики, – она жила дальше, за ней, в частном доме с родителями – я безуспешно попытаюсь поцеловать её. Она не даётся. Я сделал вид, что смирился. Мы шли по тротуару и разговаривали. Над нами – ясное чёрное небо с яркими звёздами. И неожиданно я вскидываю голову вверх и восклицаю: «Смотри, смотри, спутник летит!» «Где, где?» – спросила она и подняла лицо своё вверх. Губы её оказались рядом с моими губами, и я не преминул этим воспользоваться. Поцелуй был долог и сладостен. И когда я оторвал, наконец, свои губы от её тёплых губ, она засмеялась – так ловко я её обманул. Я стал бывать у них дома. Мы проходили в пустую зашторенную тёмную комнату, освещённую лишь матово-серым телевизионным экраном и увешанную коврами, и с большим ковром на полу, садились рядышком на диван и… смотрели телевизор. Говорить было не о чем.
Раз привел её я к себе. Моя спартанская комната, как помните, я тогда ни штор, ни ковров не терпел, не произвела на неё благоприятного впечатления. На работе вдруг Сливка Евгений Николаевич подошёл ко мне и сказал, что его жена работает вместе с моею девицей, и что после посещения моего жилища та, то есть девица, неодобрительно отозвалась о нём: « У них даже ни одного ковра нет»… Это мне не понравилось.
Тем временем надвинулся праздник. В канун Восьмого марта я снова Погарцевыми в гости был приглашён. На этот раз собирались у Горошенко в частном их доме на трамвайном кольце у завода ОР. Туда я и привёл новую подружку свою. У Горошенко собралась всё та же компания, было шумно и весело. Но милой моей всё это было чуждо. Через несколько дней после праздника всё тот же Сливка передал мне, что подружка моя сказала его жене, что не хочет больше встречаться со мною. Не скрою, это меня огорчило. Я послал ей прощальное стихотворение – о чём Сливка от жены сразу узнал: «Так ты, оказывается, пишешь стихи?!» – и мгновенно утешился. Влечение было, но я не был влюблён.
Вскоре тот же Сливка рассказал мне, что она уехала на Дальний Восток выходить замуж.
По случайному совпадению я встретил её в шестьдесят девятом году в трамвае, возвращаясь с работы. Она изменилась, подурнела, выглядела, как бы это помягче сказать, потасканной и облезлой. Меня она узнала, я с ней поздоровался, разговорился. На Дальнем Востоке замуж она или не вышла, или успела уже развестись, в общем, была сейчас незамужней. Я же не преминул похвастать (чего обычно не делал), что работаю в обкоме партии, женат, у меня двое чудесных сынишек. По виду её было заметно, что она сожалеет о том, что когда-то прекратила встречи со мной. Я же бога благодарил за то, что меня уберёг от такой выдры облезлой. Прости, господи, мне эти слова. Впрочем, ничего серьёзного у нас и быть не могло. Нам же не о чем с ней разговаривать было.
… и эта женщина после встречи в трамвае канула в лету.
Наступал перелом в моей жизни, но предчувствий о том у меня не было никаких.
В конце марта доктор, профессор, зав. кафедрой гинекологии мединститута Мария Дмитриевна Овчинникова, жившая в нашем доме этажом ниже нас и безотказно пользовавшая мою маму, спросила, не могу ли я переснять иллюстрации из её монографии и отпечатать снимки в нескольких экземплярах. Ей нужны наглядные пособия для занятий со студентами.
Разве мог я отказать этой доброй любезной женщине, столь много сделавшей для мамы моей. Она по собственной инициативе провела ей курс входивших в медицинскую моду новокаиновых "омолаживающих" блокад, безотказно делала ей любые уколы, которые назначал маме лечащий врач в связи с давней гипертонической болезнью. Так что я сразу согласился попробовать, хотя никогда таким делом не занимался, предупредив только, что не знаю, хорошо ли получится.
Сложность для меня, прежде всего, в том заключалась, что мой "Зоркий" не мог снимать с близкого расстояния. Он давал резкость в пределах от метра до бесконечности. Переснимать иллюстрации с метра бессмысленно, резкие отпечатки будут слишком мелки, на них не разберёшь ничего, при значительном же увеличении даст знать о себе зернистость изображения, снимки будут не резки, размазаны и, опять же, непригодны для рассматривания деталей.
Выход был в навинчивании промежуточных колец между объективом и камерой, тогда можно было бы и с более близкого расстояния заснимать, хотя бы с десяти сантиметров, да беда в том, что камера моя была не "зеркалкой", где на матовом стекле можно резкость изображения наводить. Как добиться резкости моим аппаратом, я понятия не имел. Но я был инженером и знал, что всё это поддаётся расчёту, и хотя эта область мне была незнакома, я работать с книгой умел. Обложившись специальной литературой, я в течение дня отыскал нужные формулы и рассчитал ширину дополнительных колец между камерой и объективом, чтобы на плёнке изображение вышло чётким и резким.
Кольца и контрастную фотоплёнку я купил в магазине, и был к работе готов. Оставался вопрос, где и как заняться мне этим. Расшивать книгу нельзя, её следовало разворачивать на столике, прижимая так, чтобы листы не пучились, не коробились, а лежали бы плоско. Далее, фотоаппарат жёстко должен быть укреплён на штативе, расстояние между страницей и объективом оставаться неизменным, а рисунок освещён равномерно, как минимум, с двух сторон. Ничего для этого не было у меня. Я мог бы пойти в фотолабораторию института, но тогда у меня не было никаких там знакомств, и я просто не догадался об этой возможности.
Выручила меня Ляля Неронова. Проходя мимо моего стола в свою комнатку, где она, как я уже знал, проявляла спектрограммы, она всегда останавливалась возле меня и, полюбезничав минутку со мною, шла и запиралась в своей крохотной комнатушке.
Я, конечно, из любопытства побывал уже там, знал, что там есть всегда готовые химрастворы, штатив, столик, и нашёл, что лучшего места для работы и не придумать. Две лампы под чёрными колпаками я позаимствовал у соседей – конструкторов. Днём они были им не нужны.
Ляля сразу же согласилась впустить меня в свою маленькую лабораторию, и я на столике развернул монографию, прижал листы её чистым стеклом, закрепил камеру на штативе на рассчитанном расстоянии и начал щёлкать иллюстрации одну за другой. Начать – то начал, но сразу же и остановился. Работа оказалась нудной и продвигалась медленно, так как картинки на левых и правых страницах оказывались на разных расстояниях от объектива, и приходилось камеру после каждого снимка передвигать. Уверенности в успехе не было никакой. Но когда я проявил первую плёнку, оказалось, что всё у меня получилось, не отлично, как мне бы хотелось, но довольно таки хорошо. Работа продолжилась. Все эти дни я незаметно исчезал за Лялиной дверью. Товарищи мои недоумевали: вот был только – и уже меня нет. Лишь Литвинову Толику я сказал, где меня можно найти, если вдруг всполошится начальство.
Иногда ко мне заходила Ляля, и мы в полутьме при свете красного фонаря болтали о каких-либо пустяках.
Раз, это было уже ближе к середине апреля, Ляля сказала мне: «Давай, я тебя познакомлю с милой хорошей женщиной. Она пианистка, преподаёт в музыкальном училище. В воскресенье она будет у меня со своею подругой. Приходи. Заодно захвати с собой и фотоаппарат, пофотографируешь нас».
Сообщение о милой пианистке заинтересовало меня, я был совершенно свободен, никем не увлечён, и вообще в воскресенье мне делать было нечего абсолютно. Я согласился, и Ляля назначила встречу на четыре часа дня на углу улицы Херсонской и Девятнадцатой линии, то есть на углу стадиона, всего метрах в полутораста от моего дома и в ста метрах от Лялиного.
В воскресение я с нетерпением ожидал назначенного часа. День был тихий, тёплый, но небо хмурилось. За полчаса до свидания заморосил дождь. Это не предвещало хорошего, хотя дождь был и редок – кто же придёт мокнуть на угол и фотографироваться под дождём. Но я был хозяином своего слова всегда. Если я обещал, что буду, то буду, что бы там ни случилось, а до остальных мне дела нет никакого, это их частное дело.
Надев одну из любимых белоснежных пикейных рубашек своих с красивыми запонками на манжетах и затянув под воротом галстук красноватых тонов, я облачился в синий костюм, перекинул через плечо ремешок фотокамеры, заломил лихо берет и, сверкая начищенными чёрными туфлями, отправился к месту назначенной встречи.
Дождь еле накрапывал, но в условленное место в шестнадцать часов никто не пришёл. Подождав минут десять, я предался размышлениям. Возвращаться домой не хотелось. Адреса Ляли, чтобы пойти к ней домой, я не знал. И тогда я положился на интуицию. В памятном декабре шестидесятого года в двенадцатом часу ночи я единственный раз провожал Лялю домой. Вот и стал я свой путь вспоминать. В юности у меня была великолепная топографическая память. Стоило мне раз прошагать по незнакомым мне улицам, даже не глядя по сторонам, увлеченному разговором ли, или занятому собственными мыслями, я всегда без плутания мог обратную дорогу найти или второй раз пройти этим точно путём при необходимости или желании. Правда, в этом случае и внимание моё целиком было поглощено спутницею моею, очень понравившейся мне тогда на банкете, и был я не вполне трезв, что, согласитесь, немаловажно, тем не менее, смутно припоминал, мимо чего мы тогда проходили. Да, был сначала кинотеатр "Украина", потом мы улицу перешли, прошли мимо двухэтажного на углу дома по левую руку, потом, кажется, миновали ещё один дом и завернули за угол третьего дома. Я пошёл этим путём, прошёл мимо одного двухэтажного дома, потом второй, в глубине за штакетником, дом – явно не тот, в этом детский сад размещается, – миновал; наконец, на углу – третий дом, а за ним переулок. Всё верно. Похоже. Здесь поворот. Я огибаю крыло дома по переулку и попадаю во двор. Тут же иду к ближайшему угловому подъезду. Память не изменяет. Подъезд был угловой и ближайший. На второй этаж мы не поднимались, постояли внизу, и она ушла в эту вот дверь. Нахожу слева звонок. Открывается дверь: Ляля. Смеётся. Кричит кому-то в комнату слева: «Я же говорила, что он придёт!» Ляля зовёт меня в комнату, тогда ещё не привилась эта мода – обувь, входя в квартиру, снимать, но я задерживаюсь в прихожей, прошу дать мне тряпочку и долго привожу в порядок туфли забрызганные дождём и грязными каплями. Вот теперь я в полном порядке. Мои белоснежные манжеты на пять сантиметров высовываются из рукавов, что, как мне кажется, придаёт мне необходимую элегантность (покойный Кеннеди позавидовал бы).
Я вхожу в ярко освещённую комнату, и первое, что бросается мне в глаза, это очень миловидная женщина слева с высокой причёской красиво накрученных густых чёрных волос в костюмчике цвета морской волны, облегающем её стройную безукоризненную фигуру. Рядом – молодая женщина чуть постарше с простоватой размытостью черт лица и сухонькая маленькая старушка.
Ляля представляет меня: «Володя Платонов». Женщины называют себя: «Лена Липовецкая. Галя Воронина». Потом – не знаю, было ли это в один день или в памяти слились воедино две первые встречи – потом мы вышли на улицу, дождь перестал, и я сфотографировал Лялю и моих новых знакомых. Поскольку женщины на снимках одеты в пальто, возникает мысль, что мы от Ляли ушли. Но в памяти что-то не соглашается с этим. Мне кажется, мы вернулись назад. Или всё же у меня слились воедино две первые встречи, и я никак их разделить не могу. Смотрели телевизор, он почему-то мерещится мне цветным, хотя в то время, наверное, цветных телевизоров в стране ещё не было. Пел Муслим Магомаев, оперные партии пел, и все его голосом восхищались. Рассказывал о Лермонтове Ираклий Андронников, рассказывал бесподобно.
… На столе появилась миниатюрная закуска, то ли мини салат, то ли мини пирожные. Много разговаривали, причём разговаривать было вовсе не трудно, поскольку за всех говорила Галя Воронина. Остальным оставалось лишь вклинивать реплики. Лишь Александре Михайловне Сперанской, Лялиной маме, удалось прервать поток её красноречия рассказом о забавном случае с её мужем. Он, то есть Лялин отец, был в начале тридцатых начальником Ейского авиационного училища, и ему как-то раз подарили красавца – строевого коня. Он прекрасно ездил на нём и иноходью, и рысью, и галопом скакал. Конь отлично слушал хозяина, и тот не мог на него нахвалиться. И вот однажды он на параде выехал перед строем на своём скакуне. После рапорта грянул марш, конь взвился на дыбы… и, к всеобщему смеху и конфузу наездника, перед строем не поскакал, а на задних ногах в такт музыке вытанцовывал. Конь-то раньше в цирке, оказалось, служил и под музыку танцевал, и сейчас, марш услыхав, показал, чему его научили.
Лишь позднее узнал, что в недобрые годы ежовщины (а когда они были добрыми при Ильиче и Иосифе?), отец Ляли был арестован, расстрелян. Её, малышку, с матерью вышвырнули на улицу, и как они выжили, одному богу известно. После XX съезда начдива Сперанского реабилитировали, Александре Михайловне выплатили "компенсацию" и дали эту вот двухкомнатную квартиру.
Скорее это было уже во второй всё-таки раз или в третий. Потому что рядом с Галей оказалась и младшая дочка её, Алёна.
Просидев у Ляли до темноты, мы вчетвером и откланялись. Путь всех нас был в одну сторону. Пройдя мимо моего дома, мы дошли до дома Ворониной в квартале Шевченко, фасадом своим выходившим на Девятнадцатую линию. Галя зазвала нас с Леной к себе. Войдя, она первым делом пошла по квартире, щёлкая выключателями в прихожей, на кухне, в одной комнате, во второй, зажигая лампочки. Засияли в комнатах люстры, вспыхнули там и сям настенные бра. «Я люблю много света», – говорила при этом Галина. Я с ней был согласен. Обилие яркого света в присутствии очаровательной женщины, Лены, вызывало эффект настоящего праздника. Галина же говорила и говорила, рассказала о том, как ученицы приходят к ней и убирают квартиру, и ещё разной всячины наговорила, напоила нас чаем, всё время обхаживая меня и даже, вроде бы в шутку, фамильярно обнимая за плечи. Мне, конечно, как всё то, чего до этого я не встречал, она была любопытна, но не она занимала меня. Я смотрел на прелестную молодую женщину с нежным лицом и мягкой улыбкой, с безукоризненной фигурой цвета зеленовато-синей волны, и мне возле неё было удивительно радостно и хорошо. Я ведь люблю смотреть на красивые лица, а лицо Лены определённо мне нравилось, привлекало меня. И не только лицо её, но и слова, и вся она, складная, гармоничная.
Но и этому чудному вечеру конец наступил. Закончились, оставшиеся без внимания ухаживания Гали Ворониной, мы вышли, и я в первый раз один проводил Лену до её дома на улице Челюскинцев, где-то в конце её, близко к новому автовокзалу. Не могу вспомнить, о чём мы с ней говорили. Но уж, ясно, не о работе. Возможно, вспоминали Магомаева или Андронникова, обсуждали то, что видели или слышали, когда я пришёл к Ляле. Возможно, говорили о прочитанных книгах.
Я, по-моему, ушёл, постеснявшись оговорить время следующей встречи. Но это не огорчало меня. У меня были в фотокамере снимки – чем не повод для встречи? И я запомнил номер квартиры.
Прошло несколько дней, пока я приготовился для работы, проявил и отпечатал все фотоснимки. Все эти дни я с нетерпение ждал встречи с Леной. И вот она предо мной. Пока что на снимке. Несмотря на плохую погоду и сумрачное освещение, снимок Лены вышел хороший, мягкий, без резких теней, в деталях достаточно проработанный. Он для меня остался самым любимым, первый снимок пленительного лица.
И я пошёл снова к Лене, я уже не мог не видеть лица, очаровавшего меня и в жизни, и на этой первой моей её фотографии.
Не думаю, что я нёс ей фотографии, скорее всего я уже их передал с Лялей, я шёл просто так, без предлога, с единственной целью – увидеть её.
Я по памяти нашёл дом, вошёл в подъезд, цифру три перед глазами увидел и нажал кнопку звонка. Дверь отворилась, и, настроившись видеть лицо милой Лены, я ошалело уставился на представительного мужчину, неожиданно показавшегося в проёме двери. Тут же справившись с замешательством, я спросил: «Лена Липовецкая здесь живёт?»
Он подтвердил и позвал: «Лена!»
Вряд ли этот вечер мы провели с нею вдвоём, мы ведь были едва с нею знакомы. Скорее всего, мы пошли к Ляле. А впрочем… всё могло быть.
Всё смешалось во второй половине апреля. Чаще всего мы у Ляли, откуда нас подвозит до дома на своём "Москвиче" Эрик Гудкин, инженер, любитель-коротковолновик. Это слово мало что нынешнему поколению говорит, но в эпоху рождения радиосвязи оно было почти легендарным, сколько жизней спасли потерпевшим бедствие в те времена при отсутствии надёжной дальней радиосвязи именно любители эти?! Сколько сигналов SOS именно они первыми приняли?! Эрик подвозит меня и Лену прямо к подъезду её дома, но я не тороплюсь вместе с ним уезжать. Я остаюсь и уже задерживаюсь, прощаясь, и, будто и невзначай, дольше держу её руку в своей, чем это нужно. Впрочем, кому это нужно?
Случаются встречи совсем нечаянные уже… Утром еду я на пятом трамвае до Красной площади, вниз, чтобы там, внизу, у гостиницы, пересесть в сто второй автобус, идущий до экспериментальной базы Обогащения. Я честно бросаю в "копилку" свои три копейки, отрываю билет и становлюсь на площадке вагона у окна с разбитым задним стеклом. Трамвай дребезжит всеми членами на виляющих рельсах, я, занятый думами, машинально в руках билетик свой тереблю. Вот уже мы и внизу, трамвай к Красной площади завернул, и тут порыв ветра выхватывает из пальцев и уносит в окно мой билет. И в ту же минуту передо мной появляется контролёрша. Она требует предъявить ей билет. Я объясняю ей, что с моим билетом случилось, ссылаюсь на окружающих – они видели, как я билет "покупал", и как он вылетел из пальцев в окно. Свидетели отрешённо молчат, контролёрша намерена, несмотря на все мои оправдания, взыскать с меня штрафу рубль, который у меня нет никакого резону платить. Если бы ехал я без билета… И в разгар этих всех препирательств я поднимаю глаза… и встречаюсь с глазами смеющейся Лены. Тут контролёрша отстаёт от меня: кто-то всё-таки подтвердил, что билет я отрывал, трамвай останавливается, Лена идёт к выходу мне навстречу, я сконфуженный – вдруг и она приняла меня за "зайца", сэкономившего три копейки и, вдобавок, затеявшего свару в вагоне – здороваюсь с ней, и мы вместе спрыгиваем с подножки. Она тоже идёт вниз, на работу. До улицы Ленина нам по пути, и я, чтоб развеять нелестное обо мне впечатление, шутливо пересказываю ей всё происшествие. Она снова смеётся.
На улице Ленина пути наши расходятся, она поворачивает направо, и я любуюсь вслед грациозной походке красивой и небезразличной мне женщины, потом поворачиваю в свою сторону, то есть налево. Перед тем как расстаться мы уговариваемся встретиться Первого мая на демонстрации.
15.05.97     29.12.01     26.11.04
Первого мая, утром, я покрутился на месте сбора сотрудников нашего института возле строительного техникума, "отметился" что называется, и пошёл вниз, вперёд, искать Лену. Её училище собиралось возле кино "Украина". Было пасмурно, люди пришли в пальто и плащах, и только отъявленные смельчаки, в числе которых был я, рискнули явиться в костюмах. Но вопреки ожиданиям дождь не пошёл, было сухо. За время стояния, а оно всегда было долгим, часа два, не менее, даже солнышко глянуло, и от ног фотографируемых мною людей протянулись тени, и оказалось, что деревья зазеленели, и весна этим днём победила.
Я, конечно, уже от Лены не отходил, фотографировал её и Лялю Неронову с Мишей, сынишкой, подошедших к нам вскоре. Но те снимки, что сделал до выхода солнца из облаков, вышли вялыми, ни один из них меня не удовлетворил, особенно тот, где Лена, дурачась, надела мои очки и стала похожа на строгую классную даму. Это на снимке так вышло. На самом же деле она была в любом виде прелестна. Плёнка кончалась, и когда неожиданно солнце явило себя, у меня всего кадр один незаснятым остался. Пришлось использовать его для съёмки, по просьбе Лены, группы коллег её с фортепианного отдела, с Леной, разумеется, в центре (это уж я постарался). И вот тут-то она хороша – стройный чудный цветок среди форму потерявших полных фигур её сослуживиц или, наоборот, совершенно уж плоских.
В этот день я снова был к Погарцевым приглашён, и мы с Леной после окончания демонстрации пошли в гости к ним. Там собралась всё та же компания: Кондратенки, Горохи. Ребята, кроме меня, как обычно в остроумии упражнялись, иногда удачном, иногда и не очень. Я же, считая, что если острота посредственна, то лучше уж промолчать, больше помалкивал, поскольку с остротами у меня нелады, острые мысли не раз меня посещали, но они постоянно запаздывали. Всё же, теперь это я понимаю, уж лучше напропалую острить, ни о чём не задумываясь, чем скучно молчать. К счастью, ребята скучать не давали. Я же, не напрягая свой ум, разделял восторги других с большей или меньшей степенью искренности.
Но в целом было неплохо и весело. Мы много пили, закусывали, пели и танцевали. Лена легко вошла в эту компанию и сделалась сразу своей. Но представляю, что могли подумать Погарцевы обо мне: «Вот ловелас! За четыре месяца с третьей дамой!»
В сумерках все мы отправились в центр и расположились там в сквере, что между Советской и обкомом. Там с краю среди зелёных кустов под деревьями стояли скамейки со спинками, обращённые к улице. Мы уселись на одну такую скамью. Впереди вдоль всей улицы посередине её тянулся двухъярусный, что ли, бульвар – стена подстриженных двухметровых кустов и за ней частокол пирамидальных тополей, высотой сравнявшихся с уровнем крыш. Итак, спереди, сзади, с боков нас окружала ранняя весенняя зелень, создавая иллюзию места в укромном саду, и ни свет фонарей, ни мелькание человечьих фигур не разрушали этого впечатления.
Мы все сидели на длинной скамейке, тесно прижавшись друг к другу, и неизвестно откуда появилась бутылка "Алиготе" со стаканами и пошла по рукам, а за нею другая и третья, и мы пили это кисленькое вино из непонятных стаканов и смеялись неизвестно чему.
Неизвестно как, почему наши друзья вдруг исчезли, мы остались вдвоём, по-прежнему тесно прижавшись, хотя никто нас уже с боков не сжимал. Мы повернулись друг к другу, губы наши встретились и слились в долгом сладостном поцелуе. И так без счёта и без конца губы наши находили друг друга, и весь вечер за ними исчез. День кончился ими. В памяти лишь поцелуи, прикосновения влажных, тёплых трепетных губ.
Нет, я не отключился в алкогольном угаре, да и пьян я не был нисколько. Не сомневаюсь, что вёл я себя безупречно и Лену домой проводил, и там с нею до завтра простился. Но как это было, не помню. Поцелуи вытеснили из памяти всё, всё перед ними померкло.
… По прошествии праздников я стал бывать в доме у Лены. После моей безукоризненно голой квартиры, где я любил бездумно смотреть сквозь стекло в черноту безлунных ночей, когда ветер порывами швырял в лицо мне рваные струи дождя, когда струи эти, расплывшись, стекали вниз по стеклу, и за ними у перекрёстка в проёме между двумя угловыми домами размазано качался жёлтый фонарь, и звучала музыка "Ноября" из "Времён года" Чайковского, после моей стерильной квартиры гостиная, куда ввела меня Лена, показалась мне очень богатой. Да, я любил свою комнату, где была тёмная голая дубовая плоскость стола с ярким пятном небрежно брошенного журнала, где был плоский диван, с убранной в него на день постелью, с боковинами тёмного дуба, отполированными зеркально, и такой же полированный шкаф, где белые стены и белый же замыкающий их потолок, где все плоскости почти в идеальном порядке, который я очень любил, где лишь настольная лампа с зелёно-матовым абажуром, вывезенная мамой из Междуреченска, да упомянутый выше журнал оживляли сей мир геометрических линий, тем не менее, у Лены квартира мне показалась не только богатой, но и уютной.
… переплёты большого окна проступали сквозь узор тонкого тюля, отороченного раздвинутыми портьерами золотистого цвета; орнамент цветного линолеума лежал на полу. От двери слева – диван. На него спускается от потолка и покрывает его широченный ворсистый ковёр тёмно-красных оттенков.
Среди комнаты – стол, круглый, застланный скатертью, и на нём большая хрустальная ваза. Над столом лампа в матерчатом абажуре с золотистой же бахромой. Справа – чёрное старинное пианино с бронзовыми подсвечниками. На нём тоже ваза, вьетнамская деревянная чёрная с золотым вьетнамским пейзажем и с широкополыми шляпами на головах и буйволом непременным. За пианино – сервант. В застеклённой верхней части его стояли рядами хрустальные рюмки, бокалы, фужеры и вазочки, чего сроду у нас не водилось. И на нём была ваза – ровесница пианино – угловатая, треугольная, голубоватых тонов с барельефно-выпуклой белой Венерой на грани, обращённой ко мне. В противоположной стене две двери, как не трудно уразуметь, вели в спальни.
Планировка была мне знакома. Точно такая же была и в квартире Овчинниковой, к которой недавно я как раз заходил, относя монографию с пачкой отпечатанных фотографий гинекологических операций. Между прочим, М. Д. настоятельно хотела всучить мне большую купюру. Я наотрез отказался.
– Как же так, – обижалась М. Д. – Вы потратились на фотобумагу, плёнку и реактивы…
– Сущие пустяки, – уверял я её, – рублей пять или меньше.
Эти пять рублей она всё же заставила меня взять: сил больше не было от неё отбиваться.
… да, квартира М. Д. была точно такой же, и гарнитуры стояли там дорогие и не один, вроде "Хельги", в моду входившей и поминаемой в любом разговоре ("стенок" тогда ещё не было). Но квартира не казалась богатой. Она склад мебели больше напоминала, где между диванами, сервантами и столами нужно было протискиваться бочком. Я гадал, для чего ей всё это, но недоумение мое разрешиться никак не могло. Это ясным стало чуть позже.
… Не пора ли, однако, нам к Лене? С родителями её я уже познакомился, но они тогда не запомнились чем-то, да их большей частью и не было дома, когда я к ним приходил. Отца её я уже видел в проёме дверей, он там так и запечатлелся: большой, лобастый, внушительный. Мать же – поначалу никак.
Пятнадцатого мая, когда весна уже отцветала сиренью, мы сидели в гостиной вдвоём на диване. Я обнимал дорогую мне женщину и целовал её, целовал. И с этого дня она стала моею женой.
17.05.97     05.01.02     27.11.04
… хотя я не знал, чем кончится наше влечение. Лена сразу мне очень понравилась, но… любовь это большее нечто несоизмеримо. Это когда жить без любимой не можешь, жить не можешь, не видя её, и дороже её у тебя нет ничего. Но ведь и предыдущие влюблённости не сразу в любовь вырастали. Даже вспышки влюблённости с первого взгляда, как это было с Женей Васильевой, Сухаревой Людмилой и Кохарь Ларисой не мгновенно превращались в любовь. А Людмилу Володину, которую семь почти лет любил беззаветно, до потери себя самого, я два первых месяца вовсе не замечал, а и заметив, влюбился спустя лишь три месяца.
Лену же сразу я отличил, и привязанность к ней росла день ото дня, и влекло меня к ней с каждым днём всё сильнее, только вот я ни в чём ещё не был уверен.
… но сегодня, ликуя, я вёл гулять её под руку, красивейшую из женщин, только что ставшей моей. С этого дня мы встречались уже ежедневно. Я не мог без неё. Часто я уже приводил её к себе в дом. Мама тотчас же исчезала под удобным предлогом, хотя я об этом никогда не просил: не хотел, чтобы знала, что у нас происходит. А сама – дело хозяйское!
Я застилал свой диван простынёй, Лена сбрасывала одежды и лежала богиней, не картинной – горячей, живой. Дивная голова её с длинной чёрной косой, свёрнутой в узел причёски, покоилась на подушке, бледное лицо её, тело, тронутые нежнейшим румянцем, были прекрасны. Линии ног, округлость коленей, крутого бедра, тонкой талии, груди с изумляющим совершенством выделаны природой. Гладкая покатость плеч, переходящая в дивные руки, в кисти узкие, хрупкие – всё было в ней гармонично. Лучше, красивее и стройнее сам Создатель не сделал бы, ели бы был.
И эта бесподобная женщина ждала меня… И сейчас сожалею, что из-за неизжитой стыдливости не целовал это тело тогда, не покрывал поцелуями от сладких губ и до кончиков пальцев божественных ног. Как бы это было прекрасно!
Ты доцелована практически…
Так что же я неухожу,
А нежно, чисто символически,
Тебя я глажу и гляжу
На дело рук своих, которому
Ты служишь, то есть тут лежишь.
Да, вещи есть, что и за доллары
Не купишь и не запретишь.
Есть у любви такие стороны,
Приглядные лишь нам двоим.
И это правильно. И здорово.
А называется – интим.
Когда и видимость, и слышимость,
И то со мной ты, то при мне, –
Не как московская недвижимость,
Хотя и ты всегда в цене, –
А как река, что вся подсвечена,
И Гераклит уже неточен:
В одну и ту же дважды женщину
Войти нельзя…
                            Но если очень…
прочитал я в двухтысячном году в понравившемся мне, быть может несколько грубоватом, стихотворении "Мужская лирика", автора которой по давней традиции не запомнил. Но смысл мне его близок.
Впервые в жизни я обладал женщиной, желанной не только в соитии. Нет, блаженство не кончалось минутами близости, оно было и в том, чтобы видеть её, идти вместе с нею по улицам, говорить с ней, слышать смех её, видеть улыбку, держать руки её, – оно было во всём, связанным с нею. И вскоре я понял, что люблю эту женщину беспредельно.
… из дому мы уходили от мира в запущенный сад между кинотеатром и старым зданием пединститута с куполом институтской обсерватории. Ныне там новый корпус воздвигнут, а тогда за высокой решёткой ограды, увитой виноградными плетями, стояла сплошная стена кустов жасмина, сирени, сцепившихся ветвями своими, и густо в саду росли старые яблони, и заросли диких маслин отгораживали от города уголок совершенно затерянный. Никогда там не было никого, и было тихо, словно в лесу; шум улиц не проникал ни с одной стороны: звуки застревали, терялись в завесе листвы.
В уголке этом на крохотной зелёной лужайке стояла большая скамья тяжести непомерной: дубовые брусья сиденья и спинки притянуты были болтами к чугунной станине, шесть лап которой вдавились в землю под тяжестью. Но тогда я был ещё очень силён (нечего и говорить, что после Первого мая я о тренировках забыл), и неподъёмную эту скамейку всё-таки поднимал, переносил под деревья в уютное скрытное место, сажал любимую на колени и целовал бесконечно.
Провожая Лену домой, я уже говорил не только о книгах и передачах, я рассказывал о себе, о работе, об исследованиях, которые мы проводили, о задумке своей установить математически связь между скоростью разрушения угля струёй воды при различных статических, кинематических, динамических характеристиках и струи, и угля, чтобы вывести либо единую всеобъемлющую формулу для расчётов, либо номограмму построить для этой же цели. И на этом, для начала, защитить кандидатскую диссертацию.
Лена тоже рассказывала о себе, о музыкальном училище, о консерваторских годах, и всё это интересно, естественно, и ненавистное слово "сольфеджио" ни разу не прозвучало. Я узнал, что она была уже замужем и разошлась. Это нисколько меня не задело. Нам было не восемнадцать, и кто же мог угадать, что мы встретим друг друга. Лене шёл двадцать восьмой год (выглядела она лет на восемь моложе).
В конце мая Лена сдавала выпускные экзамены по марксистско-ленинской философии в вечернем университете марксизма-ленинизма, который я и во второй раз забросил.
… принимали экзамены всё же днём, во второй половине.
Я пошёл в "университет" вместе с Леной.
… На Красной площади возле входа в ДК имени Сталина, нет, теперь уже имени Маяковского, толпились молодые ребята из Лениной группы, и мы к ним подошли. Лена со всеми меня познакомила. Чуть ли не половина из них была аспирантами кафедры психиатрии мединститута. Из них запомнился лишь Ребро или Ребров по фамилии и то потому, что жизнь ещё дважды меня с ним сводила.
Поскольку я ещё с КГИ был дока по части марксизма с ленинизмом в придачу, да и сам "университет" проходил, я зашёл вместе с группой в аудиторию, преподавателем незамеченный, и уселся за стол сзади всех, укрываясь за спинами.
… первые четверо взяли билеты, и от них по рукам мне записки пошли. Тезисно я писал на вопросы ответы и отправлял адресатам тем же путём.
Так прошло часа два или три. Экзамен почти все сдали отлично. Лена тоже пятёрку свою получила, с чем я её и поздравил, выйдя на улицу.
Молодые люди шумели, радуясь, что свали с плеч тяжкий груз, к тому ж это был первый сданный ими кандидатский экзамен. Кто-то сбегал в магазин за шампанским, и мы тут же, в сквере напротив, отметили это событие, причём я своим уже человеком был принят в кампанию. Так что иногда полезно знать философию.
… В конце мая же Лена пригласила меня в выходные в Кондрашевскую на левый берег Северского Донца к няньке своей. Нам так там понравилось, что стали мы ездить туда в конце каждой недели. Вечером мы гуляли, купались в Донце. Татьяна – так звали Ленину няньку – после ужина стелила нам в горнице на ночь постель на широченной кровати, и, налюбившись, мы спали мертвецки долго-долго после рассвета. Открыв глаза всегда как-то разом, мы убеждались, что вставать всё-таки надо: хозяйка возилась во дворе в летней кухне, готовя нам завтрак. Да, Таня была молодцом: зная, что мы не женаты, ни словом не проговорилась родителям Лены о наших занятиях, кои были для неё несомненны. Недаром же стлала одну постель на двоих.
… нам было и этого мало. Хотелось в лес, на реку, на природу. Прямо как у Гарсиа Лорки: «Да, я увёл её к реке…» Но стихов Гарсиа Лорки тогда я не знал, а к реке мы однажды таки решили уйти. Солнце склонялось к вечеру, а мы, прихватив одеяло и простыни, ушли вниз к реке, и в камышах устроили укромное ложе. «У реки в камышах высоких её тяжёлые косы на мокром песке разметал я». Нет, не успел я её длинные тяжелые косы на белой простыне разметать, едва мы успели раздеться, как наши тела посерели от полчищ облепивших нас комаров. Эти зверюги жалили нас бесстрашно и беспощадно, платясь десятками жизней ежесекундно. Это их не смущало.
Отбиваясь от них и смеясь, мы позорно бежали, не свершивши желанного, под защиту Татьянина крова.
… А в будние дни в Луганске по вечерам мы, по-прежнему, уходили и от города, и от людей в заросли пединститутского сада. Нам никто не был нужен, нам так блаженно безоблачно было вдвоём. Но всему приходит конец. И тайным свиданиям тоже. Такой день настал. Я не стал повторять не приносившие счастья слова: «Я люблю тебя, Лена». Я спросил, замирая от ожидания: «Лена, ты согласна стать моею женой?» И она ответила: «Да».
Впрочем, я не уверен, что до этого дня, целуя её, сжимая в объятьях, я не шептал ей нежно: «Любимая» или «Возлюбленная моя»
Назавтра после этого «Да», выйдя с работы из института, я заглянул в цветочный магазин на углу Демёхина и Коцюбинского. И как же мне повезло! Там было то, чего не было никогда – изумительные свежие белые розы, крупные и едва распускающиеся из бутонов. Не видел никогда таких дивных роз. Видно, сам бог мне их послал. Я купил их огромный букет. Цветы тогда не были роскошью недоступной мне ныне[2], и я мог себе это позволить.
Я не помню, принёс ли я розы Лене домой, или отдал их при встрече, и она сама уже с ними вернулась к себе.
– Мама, – рассказывала она, – сразу же догадалась: «Он чтó, сделал тебе предложение?» Я отвечала уклончиво.
Что ж, надо было идти объявлять о нашем с Леной решении.
Я купил бутылку шампанского, и мы с Леной, как школьники, предстали перед родителями её. Вроде бы ничего особенного и не было, ничто ведь ничего не меняло, не могло изменить в нашем решении, но я был немножечко не в себе, волновался больше, чем перед экзаменами.
Конечно, её мама, отец, увидев нас с бутылкой шампанского, сразу же поняли, что это значит, и, торжественно встав за столом, ждали пока мы к ним подходили. Я взял себя в руки, ухитряясь и Лену под руку держать, сказал коротко:
– Евгения Васильевна, Анатолий Ильич, мы с Леной решили жениться…
На столе возникли фужеры, я откупорил бутылку и наполнил их пузырящейся пеной. Тут же все выпили за счастье, наше, наверное. Евгения Васильевна всплакнула, и этот вечер при свете заходящего солнца, отражённого в стёклах дома напротив, уплыл…
… Мы с Леной в, тут и не выговоришь сразу, во дворце бракосочетаний, чтобы обвенчаться по советскому обряду и зарегистрировать брак… Наш Никита отсутствие достижений, кроме космоса, разумеется, заменял помпезностью форм и громких названий. А "дворец" наш в трёх комнатах помещался обыкновенной квартиры в жилом доме на углу Советской и Лермонтова и, конечно, нас нерадостно встретил. Нас ошарашили пренеприятным известием, что зарегистрировать нас сразу не могут – очередь, и большая, и ещё двухмесячный испытательный срок. Нет, ей богу, не могут в Союзе без очередей! Даже в брак без очереди не вступишь! Ну, а срок испытательный для взрослых людей – это же просто насмешка и издевательство!
Я хотел было заметить, что двухмесячный срок мы вот только закончили, но, про очередь вспомнив, решил промолчать – всё равно бесполезно:
– Что ж. Пишите нас в очередь.
Нам выдали бланки, невесте и жениху, для заполнения сведений. Мы с Леной рядышком уселись за столик и быстро в бланках на все вопросы ответили, задержавшись лишь на одном: какие фамилии принимать после регистрации брака. Я свою не собирался менять, она мне нравилась вследствие родства со знаменитым философом, да и на освящённую традицией мужскую привилегию фамилию сохранять не хотел покуситься. Дело было за Леной.
Я был весел, легкое шутливое настроение не покидало меня, хотя я и досадовал по поводу бюрократии, – особенно меня двухмесячный испытательный срок донимал, – и я Лену спросил, какую она выбирает фамилию? То ли она с ответом замешкалась, то ли уж я после этого слишком быстро протараторил, не оставив времени для ответа:
– Или оставь свою. Не надо будет менять документы, если надумаешь расходиться, – неумно и совсем неуместно пошутил я, не задумываясь над своими словами. И совсем уже бестактно добавил: – У тебя же есть опыт.
Конечно, я бы этого никогда не сказал, не будь я во власти счастливого опьянения оттого, что любим, что любимая женщина готова связать свою жизнь с моею, становясь моею законной женой.
А Лена горько заплакала. И тут только я осознал, как страшно обидел любимую. После двух месяцев радости безмятежного счастья, что она мне дала, я обидел любимую. Не хотел, но обидел. Вмиг шутливость моя с меня соскочила. Как же больно плачущей видеть её. Я прощенья просил, успокаивал, говорил, что дурацкая шутка необдуманно сорвалась.
Ни о какой писанине больше и речи быть не могло. Мы встали, и я увёл её из "дворца", утешая, как мог.
19.05.97     07.01.02     28.11.04
Когда Лену мне удалось успокоить, мы стали обдумывать, что же делать нам дальше.
Двухмесячный срок нас никак не устраивал. Приближались каникулы Лены и мой отпуск в июле, и мы хотели уехать на месяц на юг уже женою и мужем. И, кроме того, слух прошёл, что вот-вот станут квартиры распределять в новом доме, строящемся для института на восточной окраине города. А я помнил обещание Валентина Игнатьевича дать мне квартиру, как только женюсь. Надо было зарегистрировать брак до начала распределения.
Выход Лена нашла: «Я попрошу бабушку – она у меня общественница, состояла в разных комиссиях облисполкома, где у неё много знакомых – может быть она нам поможет».
Бабушка, Мария Феофановна, высока сухопарая статная женщина, пожилая уже, но никак не старуха, действительно помогла. Сговорилась с заведующей Ленинским райотделом ЗАГС, и та назначила регистрацию на двадцать пятое июня у себя в кабинете в старинном особнячке внизу Красной площади.
Не было ни красных ковров, ни казённой торжественной речи депутата городского совета, не звучал чудный свадебный марш бедного Мендельсона, заезженный непотребно. Всё было тихо и скромно. Я уже вышел из возраста, когда можно было меня увлечь парадною мишурой, и предпочитал красоту в её простом не опошленном виде.
Свидетелями у нас были Женя и Саша Погарцевы, с которыми Лена с первого дня нашла общий язык. На "церемонии" присутствовала и Ляля.
Мы с Леной сели за столик пред любезной заведующей и подали заявления, после чего ответили: «Да» на традиционные вопросы Лене и мне: «Согласны ли вы стать женой Платонова Владимира Стефановича?» и «Согласны ли вы стать мужем Липовецкой Елены Анатольевны?» Наши утвердительные ответы засвидетельствовали подписями в книге записей актов гражданского состояния Женя и Саша.
Ляля в это время стояла у дверей помещения с моей фотокамерой, заранее наведённой на резкость, с установленными нужными выдержкой и диафрагмой, и фотографировала процесс. Но у Ляли от волнения, видно, руки дрожали, снимки получились негодными, смазанными.
Заведующая поздравила нас с заключением брака, пожелала нам счастья, и мы мило с ней попрощались, поблагодарив и за поздравление, и за пожелание, и (про себя) за оказанную услугу.
… На улице уже стояло такси. Мы задержались у него на минутку, фотографируя друг друга по очереди. И пусть скажет кто, что Лена не была счастлива в эту минуту! Я покажу фотографию. Такою ликующею улыбкой улыбается только счастливый. И вся она в радостном порыве ко мне, в бело-розовом платье с белыми лилиями в руке.
Мы садимся в машину и едем домой к Лене, по пути высаживая Женю и Сашу у института – им ещё день дорабатывать надо. Мой дом теперь там, на Челюскинцев, у родителей Лены, до тех пор, пока не обзаведусь квартирой своей. Там сейчас приготовления к свадьбе в разгаре: готовят жаркое, закуски, пекут пироги.
Приглашены только самые близкие. С Лениной стороны – кроме, естественно, мамы, папы и бабушки, Ляля с Александрой Михайловной и Мишенькой. С моей – мама, Женя и Саша Погарцевы и Константин Агеевич Евграфов с женой, с ним в последний год я близко сошёлся в лаборатории.
Что о свадьбе писать. Все они одинаковы. Пир, танцы до и после полуночи. У меня радостный хмель в голове, и Лена рядом со мною. Заполночь гости расходятся, я впервые переступаю порог Лениной спальни. С неё и начинается наша семейная жизнь.
Наутро я как стёклышко свеж. Оглядываю наше жилище. Комната очень маленькая, квадратная, с большим окном на Челюскинцев. Огромная деревянная кровать, сделанная по заказу на мебельной фабрике аргентинскими мастерами, занимает почти всю комнату. Кстати, на этой фабрике Анатолий Ильич главный механик и неосвобождённый парторг. Возле двери помещается небольшой плательный шкаф, в углу – плоская тумбочка с узким высоким зеркалом. Вся мебель отделана одинаковым ореховым шпоном. Тесновато, но хорошо и уютно. Нам же здесь не хороводы водить.
… Караченцев сдержал своё слово. Мне вне очереди выделили двухкомнатную квартиру в построенном, но ещё не отделанном доме в квартале Молодёжном, и даже загодя выдали ордер. Молодёжный был тогда глухой окраиной на востоке, это, конечно, не радовало, но делать нечего было, и мы поехали наше жилище смотреть. В доме шли отделочные работы, но стены, двери, окна потолки были на месте. Номера квартир мелом написаны на дверях, и мы без труда нашли нашу на втором этаже. Это было весьма хорошо. Но это оказалась хрущёвка в самом худшем смысле этого слова, и это было до крайности плохо. Ну, бог там с ними, с низкими потолками, всё остальное было просто ужасным. Коридорчик до крайности узок, комнаты небольшие и одна из них проходная, кухня крохотная, а туалет уголком и совмещён не то с маленькой сидячею ванной, не то с квадратом под душ.
Разумеется, мы бы с радостью ухватились и за эту квартиру, если бы не надо было маму сюда забирать, если бы на двоих нам эту квартиру давали. Нет, однокомнатную квартиру я должен был сдать.
Пока мы одни, мы бы как-нибудь и с мамой в квартирке такой перебились, но появятся дети, о которых мечтал – где же с ними мы будем здесь размещаться? Получить новую квартиру потом будет трудно необычайно, уж это я знал. Так что стоило призадуматься.
Мелькнула у меня, правда, мысль занять эту квартиру, а из прежней не выписывать маму и ордер на неё не сдавать. Попробуй-ка, высели?.. Выселить-то, конечно, могли, и могли такой скандал при желании закатить, что мало б не показалось. И из партии могли исключить. Надо бы к Караченцеву пойти, посоветоваться…
Но мысль эта была в зародыше умерщвлена телефонным звонком. В лаборатории зазвонил телефон. «Платонов, вас к телефону», – позвали меня. Трубка спросила:
– Это товарищ Платонов?
– Да.
– С вами говорит работник обкома партии Шкловский. Я хотел бы узнать, когда вы освободите однокомнатную квартиру. Её выделили моему сыну.
– Я ещё не решил, – протянул я.
– Ну так решайте скорее, – сказал Шкловский и положил трубку.
Надежда на авантюру рухнула моментально. Уж если обком заинтересован в квартире, то нечего и думать о ней.
А с новой квартирой, хотя туда вселяться мы не решили, я покуда тянул. Дело в том, что профессор Овчинникова получила полнометражную трёхкомнатную сталинскую квартиру (вот для чего мебель она собирала!) в доме завода ОР напротив обкома и освободила свою в моём бывшем доме. Эта освободившаяся квартира тоже ею была получена от завода ОР и вроде бы должна была вернуться к хозяину. Хотя по площади она и не превосходила ту, что в Молодёжном квартале была, но комнат было всё же в ней три, и это в какоё-то мере нас бы устроило. К тому же это было и не у чертей на куличках.
Я развил деятельность лихорадочную. Был на приёме у начальника АХО завода ОР, затем пробился к заместителю директора завода ОР и уговорил его подписать письмо о том, что завод не возражает взамен трёхкомнатной квартиры, освобождённой Овчинниковой, взять двухкомнатную в Молодёжном. С этим письмом я помчался к Петру Петровичу Чумаченко, ставшему вторым секретарём горкома партии, и просил его о содействии при рассмотрении в горсовете моего заявления о замене квартир. Он обещал, но не слишком определённо.
Само собой, всё это не в один день сделалось. То на месте не было одного, то другого. Десятки поездок из конца в конец города заняли недели две, чрезвычайно утомляя меня и держа в состоянии нервного напряжения: выгорит или нет? К тому же я и работал, ездил на экспериментальную базу, возился с осциллографами, записывая на фотобумагу кривые показателей скоростного напора струи в разных точках длины её при разных насадках и различном давлении воды перед вылетом из сопла. Дело вроде бы становилось на лад, усилитель, который долго шалил, электронщики привели вроде в более или менее нормальное состояние, и мы старались произвести как можно больше замеров, пока он работал. Тут я впервые стал замечать во второй половине дня за собой какую-то взвинченность, напряжённость, словно организм мой дрожал изнутри, подталкивая меня: быстрее, быстрее, быстрее, быстрее… Это было ещё не мучительное, но достаточно неприятное состояние. По окончании работы всё проходило, я успокаивался.
… После любовных утех с молодою женой засыпал я без труда, но стал почему-то просыпаться чересчур рано. Часов в пять сон уже отлетал от меня. Лена блаженно спала рядом, тёплая и родная, а я бодрствовал, и в голове моей роились мысли. В основном о работе. И надо сказать, плодотворные мысли. Именно в эти часы я вдруг отчётливо понимал, что нужно усовершенствовать в стенде, как лучше и легче провести нужный эксперимент. Раннее просыпание ещё не приносило мучения и усталости, но два часа лежать неподвижно без сна, несмотря на посещавшие голову умные мысли, всё-таки нудно.
Утром, в первую половину дня, я чувствовал себя на работе спокойно, к концу же работы снова мною овладевала нервозность, подгоняющая меня – скорее, скорее, скорее… Я старался справиться с нею, делал всё нарочито замедленно, вдумчиво, не спеша, но не мог справиться с состоянием, изнутри колотившим всё моё существо.
… Квартирный вопрос никак не решался, заседание жилищной комиссии горсовета переносилось, откладывалось на конец июля, и, не дожидаясь его, я ушёл в отпуск.
У Лены уже были каникулы, мы взяли билеты на самолёт до Адлера и улетели в свадебное путешествие, имея в виду отправиться и дальше, к тёте Наташе, в Алушту.
Прилетев Адлер, от которого километров двадцать до Сочи, мы оказались перед выбором или долго ждать рейсового автобуса, или взять такси. Это был дороговато (я не зарабатывал и трети междуреченских денег), но всё же доступно. Мне ждать не хотелось, надо было быстрее определиться с жильём, устроиться с Леной, и я уже направился к стоянке такси, как вдруг услышал объявление по радио, что в Сочи из аэропорта отправляется вертолёт.
Я ещё никогда не летал на этой машине, Лена тоже, и мы решили попробовать, тем более что билеты там стоили вдвое дешевле, чем проезд на такси.
По лесенке мы забрались в вертолётное чрево, уселись там на сиденья почти что под кабиной пилотов. Плексигласовый потолок был прозрачен, через него нам были видны сиденья обоих пилотов и их внушительные зады. Неэстетичное зрелище. Впрочем, вертолёт застучал, задрожал, взмыл, и нам стало не до обозрения задниц. Машина тряслась мелкой дрожью, и с нею дрожали, вибрировали и наши тела, и било дрожью мозг в голове. Десятиминутный полёт оказался настоящею пыткой. Когда мы приземлились на пригорке в центре города Сочи, я дал зарок в жизни никогда не летать больше на вертолётах. Лена была такого же мнения и со мной согласилась. Этот зарок мы сдержали.
В Сочи я по давней привычке направился к Хисматулиной, не додумавшись заранее из Луганска списаться с ней и договориться о жилье. Дом и двор Марии Ивановны был переполнен, всё же она нас выручила, договорившись с соседкой, которая сдала нам комнатушку, примыкавшую к дому М. И. в том же дворе. Куда подевалась соседка мне неизвестно, возможно переместилась в сарайчик, коих множество прилепилось за крохотным садом.
Комната наша была низенька, темновата, два подслеповатых окошка из сада скудно освещали её. По этой причине она не понравилась Лене, да и я не был в восторге, но в принципе она нас устраивала, она нам нужна была лишь для отдыха и для ночлега, и мы в ней остались. В комнате стоял стол, две кровати и стулья. На столе, как помню, с солью солонка.
Утром мы были на центральном сочинском пляже. Лена плохо переносила южное солнце, и лежала на шезлонге под тентом. Я же подставлял своё тело горячим лучам, лёжа на гальке. В море мы уходили вдвоём, но Лена плавать совсем не умела и оставалась плескаться на мелководье у пляжа, я же плавал к буйкам и, наплававшись всласть, возвращался. Все попытки мои научить её плавать, даже шутливо насильственные, когда я в воду пытался положить её на руках, разбивались о страх её. Она страшилась, как мне казалось, даже упрямо страшилась, глубокой воды. «Я ведь буду держать тебя на руках и не выпущу, ты только греби», – уговаривал я её, но она боялась и на мелководье на моих руках лечь в воду горизонтально. Это было мне непонятно, но, подумав о том, что есть люди, которым не страшно с парашютом бросаться из самолёта, чего я никогда бы не сделал, я вынужден был от Лены отстать, слишком велико было сопротивление любимой моей приобщению к моей давней страсти. Хотя вода и воздушная пустота – чрезвычайно разные вещи. Стало быть, не дано. А жаль… Вместе плавать было б чудесно.
24.05.97     12.01.02     29.11.04
Свою водобоязнь Лена мне объясняла тем, что в детстве тонула. Лето она проводила у двоюродных бабушек в Малаховке, в Подмосковье. Как-то когда вместе с нею там гостила и луганская кузина её Алка Маргó – девочка красивая и постарше, уже в возрасте том, когда появляется интерес к особям противоположного пола – они пошли на речку в Красково. Алка речку переплыла вместе с мальчишкой, заглядывавшимся на неё, и сидела, болтая с ним, на том берегу. Лена осталась на этом и забавлялась в песочке. Вдруг Алка её позвала:
– Лена, плыви к нам!
– Я не умею плавать, – отозвалась Ленуся.
– А ты иди, я к тебе подплыву и на берег перетащу.
Леночка вошла в воду и смело потопала ножками по дну к тому берегу. Алка же заболталась с мальчишкой и забыла подплыть. А дно резко вдруг опустилось, вода накрыла Леночку с головой, и она, не сделав ни одного протестующего движения, поджав ноги, присела на дно и, руками их обхватив, покорно ждала участи неизбежной. К счастью вдох в воде сделать она ещё не успела, как какой-то мужчина выхватил за длинную косу её из воды. Лена, как она мне говорила, даже не испугалась тогда, но с те пор необоримый страх к глубине у неё и появился. И нечем было его одолеть. Тем более что Лена и не пыталась.
Я вот тоже тонул, и не раз, и в воде тогда было страшно, но я пассивно на дно не садился, я боролся всегда, и, в конце концов, или на воде удерживался до помощи, или сам побеждал. И потому, вероятно, постоянного страха к воде у меня не возникло, и плавать я научился. Тем боле, что вода держит тело. Не понимаю, как Лена в воде того не почувствовала. Если она воздух в воду не выдохнула, то она не могла на дно сесть, всплыла бы, макушка всё равно бы из воды показалась. Правда, есть тут ещё одно но – тяжёлые косы. Но к чему теперь нам гадать?
Плохо то, что она не боролась. Не хотела бороться. И вот этого я не понимал. Вот панически боялся я высоты, но всю жизнь старался этот страх одолеть, прыгал с деревьев постепенно всё с больших и больших высот, через страх пробегал по трубам над глубокой лощиной, и хотя страх этот вовсе не одолел, но всю жизнь с ним сражался.
Здесь различие в наших характерах, хотя в нас больше общего. Оба мы в значительной степени если и не от мира сего, то уж не от века-то точно. Но я и в этом веке бороться умел и кое-чего добиваться, и добился бы многого, если б жизнь моя о болезнь не споткнулась. Но чего об этом жалеть.
… На пляже в условленном месте мы встретились с Лялей, которая раньше нас уехала в отпуск. Там же мы столкнулись и с четой Поляченко. Чернявый кудрявый красавец был завучем в музыкальном училище, жена его, молодая блондинка, кажется, работала где-то в торговле. Мордашечка у этой блондинки была прехорошенькой, сама она – стройненькой, но несколько плоской и угловатой, без той безупречной законченности женственных форм, которая была у моей любимой. Лена с нею в море вместе плескались, и я фотографировал их обоих, и мне показалось, да, мне показалось, что Лена чуточку ревновала, когда я фотографировал эту особу, довольно прелестную. Смешная. Никто кроме неё мне не был нужен.
С пляжа к обеду мы уходили вдвоём, шли в ресторан, что был возле приморского парка по пути к нашему дому, выстаивали в очереди более получаса. Заветного рыбного ресторанчика в парке мы уже не нашли. Скудость в стране ощущалась заметно. Наступали худшие времена, плоды, как я думал, псевдореформ Никиты Хрущёва. И ошибался. Сама система шла постепенно к закату. Нужны были иные реформы, нужно было бы постепенно всю систему менять. Но такого умника в верхах у нас не было. А все хрущёвские перемены были лишь судорогами системы, идущей к упадку. С каждым годом продуктов, товаров становилось всё меньше, разнообразие их уменьшалось, качество ухудшалось, цены росли. Назревал полный экономический крах системы, где не было собственности, где вокруг не было ничего моего, а существовало лишь наше, а стало быть, и ничьё, и только открытие нефти в Сибири затянуло процесс умирания.
И хотя мы могли ещё позволить себе обед в ресторане, но я уже вскоре почувствовал, что денег на всё "путешествие" нам явно не хватит. Надо было забираться в резерв. Я послал маме условную телеграмму, чтобы она выслала мне ценным письмом десять облигаций трёхпроцентного займа – остаток былого междуреченского благополучия. Почему облигации? Потому что тридцать первого будет тираж, и я хотел их проверить пред тем, как на деньги обменивать.
Дней через пять облигации были получены, выигрыши не пали на них, и я с лёгким сердцем отнёс их в сберкассу.
… Съев обед в ресторане, мы тащились в гору по опалённой солнцем дороге, и хотя она была коротка – сразу за "перевалом" был наш тенистый двор – Лена приходила совершенно без сил. Яркого солнца не переносила она совершенно; сохраняя внешне прекрасную форму, внутренне – об этом не трудно было мне догадаться – она уподоблялась красивой медузе, расплывавшейся под солнцем на горячем песке. Удивительно, почему плавать она не любила?!
Добравшись до своей чуть притопленной в землю прохладной сумрачной комнатёнки, мы отходили от зноя, забываясь безмятежным послеобеденным сном.
Вечерами, отдохнувшие, свежие, мы шли на концерты оркестра Ленинградской филармонии в летнем зале, на воздухе, и я с восхищением вглядывался в свою стройную прекрасную спутницу… Звуки дивные музыки пронизывали всё моё существо, захватывали его, увлекали, вели в неземные блаженные выси. Наяву воплощались ночные видения, что посещали когда-то меня в палате больницы. Мне казалось, что я чувствую композиторов, живу теми же ощущениями, что испытывали они в момент творчества, в момент высшего подъёма души. Лена радости не скрывала, что я люблю классику, что симфонии меня приводят в восторг. После концертов, когда мы возвращались ночными улицами домой, она расспрашивала меня о моих впечатлениях… Язык мой в то время был гораздо богаче, точнее, чем нынче, и я описывал ей своё состояние наглядно, художественно, прибегая к сравнениям, к образам, что рождались во мне под воздействием музыки. Впервые я говорил о предмете столь мне незнакомом с такой откровенностью.
Музыку любил я всегда, классику с девятого или десятого класса, я её чувствовал, но не представлял, да и сейчас не представляю, как это можно её понимать. Это ведь не теорема из геометрии. И поэтому, когда речь заходила о музыке, я обычно отмалчивался. К тому ж не хотелось попасть и впросак, как когда та попал во хмелю на вечеринке у Свердлова. Впрочем, о музыке и не говорили почти никогда, за исключением разве того только вечера, когда слушали "Реквием" Моцарта. Да ещё в Междуреченске после "Времён года" и "Первого концерта" Чайковского.
Теперь же я ничего не таил. Чёрт возьми! Что из того, если я чувствую не так, как другие. И я прямо об этом скажу, хотя бы и выглядел профаном и дураком. Самим собой надо быть, ни к кому не подлаживаясь.
И странное дело, Лена, профессионал, соглашалась с моими высказываниями, с ощущениями, что рождала во мне музыка. Стало быть, в самом деле я правильно делал, чувствам своим доверяя. Музыка волновала меня, она бросала меня в клубок страстей, поднимала меня, приводила в экстаз, печалила, навевала воспоминания о пережитом, задевала какие-то струны в душе, и они на неё отзывались. Вероятно, она задевала те же струны у Лены, и в этом тоже сказалось сродство наших душ.
Мы прослушали весь цикл концертов (кажется, шесть). И каждый раз вёл оркестр другой дирижёр. И всё знаменитости: Кондрашин, Хайкин… у всех у них оркестр звучал бесподобно. Несколько смазал отличное впечатление лишь эстонец, он дирижировал резко, порывисто, механически как-то, пританцовывая при этом. И оркестр дёргался с ним. Да ещё Ведерников пел в стельку пьяный, нависая над первым рядом, раскачиваясь на самом краешке сцены, едва удерживаясь при весьма сильных наклонах, и мы, смеясь, гадали: упадёт он всё-таки или нет. Не упал. Не даром сказано: «Пьяному и море по колена».
… возвращались домой мы ночами, тихими, тёплыми, улицей среди старых платанов, смыкающих ветви крон своих посреди. Редкие желтоватые фонари просвечивали сквозь листву, отчего сумрак улицы становился зелёным. Умиротворённые музыкой, влюблёнными и счастливыми шли мы по ней, и я, не в силах сдержать своего восхищения, останавливался, привлекал Лену к себе, и мы целовались с такою же сладостью, как в первый наш день, первого мая.
… Днём Лена на пляже, прижавшись ко мне, сказала: «Как хорошо, что мы такие молодые!» Да, как же мы молоды были тогда, и вся жизнь была ещё впереди, бесконечная счастливая жизнь. И она была долгой, счастливой… И как же быстро прошла?! Сорок лет в краткий миг миновали. Но, пока жив, я счастлив, что всё это было, что по прежнему Лена всегда рядом со мной, что люблю её, что никого мне больше не надо, и не было надо. Ну, разумеется, кроме ребят – но они продолжение Лены.
… Из письма Геннадия Буравлёва, пришедшего в Сочи в ответ на моё письмо, мы узнали, что тут же в Сочи проводит свой отпуск Сухарева Людмила, и поехали вечером к ней. Мы застали Людмилу в комнате накануне ухода, она торопливо собиралась к подруге, с которой она шла в театр. Разговор поэтому вышел короткий, договорились назавтра днём встретиться в ресторане в центре города. К назначенному часу мы пришли к ресторану с букетом цветов, тут же и Люся к нам подошла. Мы заняли столик, официантка наш заказ приняла, и пошли разговоры, расспросы о жизни. Люся жила эти годы в родительском доме на своей станции под Казанью, училась в Казани в оптическом институте и присматривала за больной матерью. Хотя там жила и самая старшая из сестёр, вся тяжесть ухода ложилась на Люсю. Отец Люси к тому времени умер, замуж она не вышла, и было видно, что ей приходится нелегко.
В ресторане при дневном свете я хорошо её разглядел. От былой её красоты ничего не осталось. За пять лет она поблёкла и отцвела. Лицо постаревшее, измождённое – и будто налёт землистый на нём. Ни былой белизны, ни румянца на щёчках, только носик, как прежде покраснел после вина. И во мне к ней ни проблеска чувства былого. Удивление только, как сердце моё могло при виде её трепетать, как мог думать, что дороже её нет у меня ничего, и что дружеская холодность её не последнюю роль сыграла в моём поспешном, похожем на бегство, отъезде из Междуреченска. Сейчас я смотрел на неё, и мне было её очень жалко. Не потому, что она могла выйти за меня замуж, а вот не вышла и потом жалела об этом. Сердцу ведь не прикажешь. Это банально, но истинно. Истины банальны всегда. И из банальных истин слагается жизнь. Мне она ничего плохого не сделала, не обманывала меня, и мне было жаль хорошего человека, у которого не сложилась судьба. Больно видеть её подурневшей, а она ведь ровесница Лены, но какой же свежестью дышит у Лены лицо!
Люся сказала, что у неё кончается отпуск, и завтра она уезжает домой. Мы вызвались её проводить, она отвечала, что поезд отходит в семнадцать часов, и мы сочли это достаточным, не подумав спросить ни номер поезда, ни названье его, ни платформу, откуда отходит.
… но когда мы, из-за автобуса припоздав, с букетом роз до вокзала добрались минут за пятнадцать до семнадцати часов, и я бросился к расписанию, чтобы узнать с какой платформы происходит посадка, то остановился в растерянности. В семнадцать ровно поезда не было. Было пять или шесть поездов, отходящих и в шестнадцать пятьдесят пять, и в шестнадцать пятьдесят семь, и в семнадцать ноль две, и в семнадцать ноль четыре, ноль шесть, ноль девять… Все они отходили от разных платформ и все, за исключением поезда свердловского, шли на Москву. А мы и не знали, каким поездом едет она: или, с пересадкой, московским, или свердловским, если он проходит через Казань.
Естественно, мы побежали к платформе самого раннего поезда, отходившего первым. Пробежав вдоль вагонов, и Люсю возле них не найдя, мы бросились обегать поезд, чтобы выйти на другую платформу, но, пока мы бежали, и первый поезд ушёл, и второй тронулся вслед за ним. Возле третьего поезда Люси не было снова, а к четвёртому мы не успели – ушёл. Пятый – тоже нас не дождался.
… Враз перроны все опустели, ни одного поезда не осталось на рельсах, ни одного человека на пустынных платформах, только мы брели по перрону и не знали, куда выбросить свой дурацкий, никому не нужный букет. Было очень досадно…
Люся очень обиделась. В своих письмах маме, которые я прочитал после маминой смерти, она писала, что мы обещали её проводить, и не пришли, и как же ей было горько. «Вероятно, Лена не пустила Володю», – строила Люся догадки в письме. Вообще Лена ей не понравилась. «Володя выглядел очень печальным. И как же хотелось прижать мне к груди его несчастную голову. Нет, не такая жена нужна ему», – безапелляционно заключала она со своей всегдашней неумной прямолинейностью. Это меня второй раз взорвало. Постфактум, postfactum, конечно. Я, в конце концов, сам решаю, какая жена мне нужна, и в советах ничьих не нуждаюсь. Что же до несчастной головушки, которую хочется пожалеть, то об этом подумать надо бы раньше, когда она и в самом деле несчастной была. Вот тогда бы ты, Люсенька и прижала. Опоздала теперь…
В первых числах августа мы вылетели на самолёте из Адлера в Симферополь. Самолёт разбежался в сторону моря и стал набирать уже над ним высоту. Никогда я над морем я ещё не летал и с любопытством сверху вглядывался в него. Вот неширокая лента серо-жёлтого пляжа, на нём распростёрты тела загорающих, и бегущая косо бело-прозрачная плёнка воды тянется вдоль него, отделённая от зеленеющей глубины бегущей же белоснежной разлохмаченной ленточкою прибоя. В воде чётко видны фигурки плавающих людей, над водой их головы и гребущие руки, под водой туловища и ноги. Самолёт шёл ещё невысоко, метрах в двухстах над поверхностью, и я вдруг обнаружил, что с высоты море чётко просматривается в глубину. Когда близко в море или у моря стоишь, то нырнувшего человека сверху уже в двух шагах не видать, его сразу съедает зеленоватый туман. Так же не видишь песок и гальку на дне глубже полутора метров. Окунув голову в воду, видимость расширяешь до пяти-семи метров, но видимость эта размыта, нерезкая.
С высоты самолёта же море на десятки метров абсолютно прозрачно. На дне чётко просматриваются валуны и булыжники, под водой видно плывущих аквалангистов с ластами на ногах – ноги у них качаются, как шатуны – и видны их ружья для подводной охоты.
… и тут понял я сразу, почему во время войны с самолётов высматривали в глубинах подводные лодки.
Вблизи смотришь в воду сквозь волны и рябь водной поверхности. Они искажают все очертания погружённых в воду предметов, смазывают их, сливают с окружающим фоном мутно-зелёной воды. С удалением от воды все волнения на поверхности неразличимы, видна водная гладь, ровная, как стекло, как стекло и прозрачная.
Самолёт поднимается выше, и уже фигурки людей не видны, и прибой уже не бежит, а лежит, белой ниточкой возле берега пролегает. А глубины прозрачны-прозрачны, и неохватна морская ширь впереди.
Перелёт занял чуть более часа.
Из Симферополя мы покатили в Алушту на троллейбусе по расширенному и спрямлённому сильно шоссе. Извивы старой дороги, словно старицы прежнего русла реки, зарастали травой, вылезавшей из трещин, ломающей заброшенный старый асфальт.
26.05.97     12.01.02     30.11.04
Алушта оставалась ещё знакомой и неизменной, только под нашим домом внизу на улице Горького появилось троллейбусное кольцо, да напротив него кинотеатр на месте бывших садов. И вдоль моря широкая голая набережная, накалённая солнцем. Набережная исходила асфальтовым жаром, асфальт плавился под ногами, и в нём оставались отпечатки подошв. Вечерами асфальт всё ещё отдавал за день накопленный жар, было душно, и гулять возле моря не было удовольствия. Но закалённые "дикари", однако ж, гуляли.
Выше, по улице имени Пятнадцатого апреля как раз напротив генуэзской башни появился бело-стеклянный четырёхэтажник санатория "Северная Двина", что всколыхнуло воспоминания детства, будто путь мой невзначай снова соприкоснулся с Архангельском.
Тётя Наташа строительством этого санатория разумно воспользовалась. Когда мимо дома по улице Энгельса в траншеях тянули к нему водопровод и канализационные трубы, она заплатила рабочим-монтажникам сто рублей, и те ввели ей в квартиру отводы. Угол кухни от входной двери с улицы Энгельса был выгорожен теперь и там располагался туалет с унитазом и раковина умывальника. Остальные жильцы наших прилепившихся друг к другу домов, скажем прямо, пожадничали, и ещё многие годы ходили по надобности в деревянный сортир на Урицкого, отнесённый за шестнадцатый дом, а за водой в колонку на Энгельса.
… Чуть ли не на второй день нашего пребывания у тёти Наташи, возвратившись днём с моря, и открыв дверь с улицы Энгельса (с Урицкого теперь не ходили, изолировавшись совсем от соседей), я увидел молодую женщину за столом на стуле возле самых дверей. Перед женщиной стояла тётя Наташа и с ней разговаривала. У ног женщины был большой чемодан. Женщина повернула на скрип двери голову… и я увидел Володину. Вот уж чего я не ждал!
Она была с маленьким, чрезвычайно красивым сынишкой лет четырёх и вероятно намеревалась (однако же!) остановиться у тёти Наташи.
Я не выдал волнения. Мы поздоровались. Но толчок в груди всё же был. Чёрт возьми! Она всё ещё казалась красивой. Но как же она огрубела, заматерела! И следа не было той юной, свежей девушки, которая сохранялась в ней до двадцати семи лет, когда я в последний раз видел её до беременности. Теперь она выглядела вполне созревшей, ещё красивой матроной. И сразу вспомнилось всё. О, сколько юных мечтаний было связано с ней, сколько боли любовной. Да, сердце дрогнуло у меня. Дрогнуло, но и только. Рядом со мной было юное существо, моя Лена, и её я любил сейчас больше всего, больше всех она была сейчас мне дороже. Я, конечно же, понимаю, что непозволительно повторяюсь. Сколько было уж этих, кого – больше всех! Но, однако же, это было истинной правдой всегда. И осталось бы истинной правдой, если б женщины, кого я любил, меня в тот момент полюбили. Я уж знал свой характер и к любимым навеки привязанность.
Сорок лет жизни с Леной показали всё это, доказали, что я в себе не ошибся. Нет, пожалуй, той новизны, той остроты ощущений, той страстности, с которой я Леночкой восторгался, мы постарели, но она до сих пор мне желанна, и по прежнему люблю я её, и по прежнему для меня нет женщины дороже на свете, и чем дальше, тем больше нежность к ней заливает мне сердце, что не мешает мне, к несчастью, быть и резким, и вспыльчивым, и раздражительным, в чём каюсь перед собой ежедневно, и, раскаявшись в чём, снова грешу и люблю. Сэ ля ви…
… Очевидно, тётя Наташа объяснила Людмиле, что я здесь, и с женой, и потому у неё та не может остановиться. А намеренье было. Это можно вывести из того, что Людмила заговорила о путёвке в ялтинский санаторий, куда она направляется, и что ей одну ночь только нужно переночевать. Было странно, однако, почему же она прямиком не проехала в Ялту, до ночи было ещё далеко, и она бы была уже в своём санатории.
В тётиной комнате располагались мы с Леной, в кухне спала тётя Наташа (дяди Вани и тёти Дуни не было, первый был в санатории, а вторая – в больнице, пожалуй), и Наталья Дмитриевна сказала Людмиле, что может ей предложить только веранду, на что Людмила ответила: «Это меня устраивает вполне». Тут надо добавить, что веранду Н. Д. остеклила, и она стала комнатой со стеклом во всю стену.
… А тётя уже на газовой плите согрела большой бак с водой, из-под кровати вытащила оцинкованную ванну и вместе с Людмилой начала купать на веранде Андрейку, так мальчика звали.
После купания мальчик уснул, Людмила, Лена и я вышли на улицу. День ещё не угас, мы неторопливо спустились к троллейбусному кольцу и от него прошли к морвокзалу. Лена о чём-то оживлённо говорила с Людмилой, я, занятый своими размышлениями, молчал, и лишь время от времени их разговор доходил до меня, и я вклинивался в него краткими репликами.
Лена была проста и естественна. В Людмиле проскальзывал гонор и снисходительность старшего к младшему. Говорила она менторским тоном, покровительственно называя Леночку "деткой". Ох, как меня эта "детка" корёжила и бесила. Какая она тебе детка? Она лишь на четыре года моложе тебя, а педагогический стаж у неё, между прочим, твоего уж не меньше… Как мне хотелось взорваться. Но грубо её оборвать – некрасиво, тонко же её подколоть не сумел. Как-то не к месту я растерялся. Увы, я часто теряюсь при наглости. До сих пор сожалею, что не одёрнул Людмилу, позволил ей говорить таким тоном.
У моря я поближе рассмотрел лицо бывшей любимой. Да, оно здорово огрубело, но особенно неприятна была густая сеть тонких красных прожилок на щеках ближе к носу. Отчего бы? Разное говорят. Говорят, от вина, потребляемого неумеренно. Но я давно бездоказательным разговорам и слухам не верю. Вероятно, причина была, но какая – не знаю.
… Ночью разбудила нас суета. На веранде. Людмила и тётя Наташа возились с Андрейкой. Мальчишечка задыхался, у него приступ астмы начался, и я вспомнил, что Людмила писала об этом, собираясь перебираться в Сибирь. Почему не уехала?
Вскоре всё прекратилось. Женщины как-то справились сами, и мальчик уснул. Скорую помощь не вызывали.
… Рано утром тётя Наташа и Лена ушли на рынок за овощами и фруктами. Я же полуодетый, то есть в майке и лёгких спортивных штанах[3], дела зарядку на улице у порога.
Вышла Людмила.
– Вова, – обратилась она, – ты не можешь поспрашивать у соседей, не сдаёт ли кто комнату? Я хочу путёвку в санаторий продать и остаться на отдых в Алуште. Путёвка у меня не заполнена, – и она в доказательство (будто бы я и так не поверил) показала путёвку, не помню в какой, санаторий на двадцать четыре дня с печатью и подписями и пустыми строчками там, где пишут фамилию, имя и отчество счастливого обладателя.
Мне эта просьба как-то не очень понравилась – не хватало мне этой заботы!
– У соседей нет сейчас комнат свободных, – сказал я, зная от тёти Наташи, что у всех всё переполнено, даже сарайчики.
– И потом. Как же ты с сынишкой будешь питаться, ведь в столовых очереди по два часа. Всё же разумней устроиться в санатории, и о питании для мальчика там можно договориться. Может быть, и ему разрешат жить с тобою в палате. Стоит попробовать. Это лучше, чем отдыхать дикарём.
Я говорил это искренне, не отдавая отчёта, что на это можно и иначе посмотреть. А посмотреть можно было. Мне не очень хотелось, чтобы она жила рядом с нами. Тётя Наташа, наверно, Лену уже посвятила в историю моих отношений с Людмилой, как я ту безумно любил, а не посвятила, так посвятит. И я чувствовал, как нехорошо будет Лене, если Людмила перед глазами будет крутиться всё время.
Мне б, например, было весьма неприятно, если б около Лены вдруг появился её бывший муж.
Трудно сказать, что тут было решающим, мне и Людмилу было искренне жаль, не хотелось, чтобы она по очередям и квартирам с мальчиком мучалась. Легко отдыхать дикарём молодому и одному, но с годами… да к тому же с ребёнком…
– Так что советую всё же в санаторий поехать.
Людмила вспыхнула, рванула дверь на себя, вскочила в кухню, тут же и выскочила, появилась в дверях, таща в руках чемодан и сынишку.
– Люся, подожди же, – попытался остановить я её, – я мигом оденусь, помогу хоть донести чемодан…
Но она пулей проскочила мимо меня и застучала каблуками своих босоножек по ступеням каменной лестницы. Вздорная, своенравная, привыкшая считаться только со своими желаниями, она и тут сама собою осталась, хотя никто и ничем тут обязан ей не был.
Я вбежал в комнату, натянул быстро рубашку и брюки, выбежал, сбежал по ступенькам до поворота – Людмилы не было на Урицкого. Я помчался вниз дальше, перепрыгивая ступеньки, выскочил на улицу Горького, но и там, в людской толчее, не увидел знакомой фигуры.
… мне её было жаль. Мне хотелось проститься с ней по хорошему, проводить её, усадить в троллейбус, автобус, такси или в то, что там подвернётся. Чувствовал, как уязвлено её самолюбие, но не я его уязвлял. На что рассчитывала она?
Всё же я сочувствовал ей, хотя она мне никогда не сочувствовала. У меня даже мысль мелькнула, когда я по ступенькам сбегал, польстить её самолюбию, написать ей на прощанье стихи. В голове стихов в тот момент не возникло, но был, сомнительный, правда весьма, вариант. Сомнительный потому, что стихи были посвящены и отданы другой женщине, и это не совсем порядочно выглядело бы. Но кто узнает о том? Никогда она с Ларисой не встретится. Да, именно это стихотворение, посвящённое ей (других у меня попросту не было), к случаю подходило: «Тебя я не ищу за гранью ожиданья…»
«Лариса никогда не узнает об этом, – мысленно оправдывал я себя, – а Людмиле это будет бальзамом на рану, уязвлённая гордость удовлетворение хоть какое получит». А быть может, это я себя так убеждал, втайне же, наоборот, сам хотел уязвить – вот я какой, а ты не ценила! Всё может быть, душа человечья – потёмки, сами себя себе в лучшем свете всегда мы хотим показать.
И вообще, говоря честно, это была в любом случае сделка, сделка с совестью, мелкая сделка, но сделка, а я страсть не люблю всё, что дурно попахивает. И когда мне, бывало, на ум приходили удачные мысли, остроты, я их позже никогда не высказывал. Заготовки за экспромт выдавать было стыдно. Это явно для меня фальшью попахивало.
Бегство Людмилы спасло меня на сей раз и от сделки, и от фальши – вранья.
28.06.97     30.01.02     01.12.04
… Гуляя по набережной, встречаем Потапова Людвига, он с женой, как и пять лет назад. Надо же! Второй раз неожиданно и на том же практически месте! Мы приглашаем их в гости к себе встречу отметить. Людвиг вовсе не против, но жена, как тогда, воспротивилась. Почему? Неужели бывали запои? Ничего я об этом не знал и не знаю… Но встречу мы не отметили. И о жизни я Людвига не расспросил, больше мы их не встречали: они, видимо, вскоре уехали. Но адрес его теперь был у меня, и до восьмидесятых годов мы к праздникам обменивались открытками. Пробовал я ему писать и более обстоятельно, задавал много вопросов, но вопросы мои Людвиг оставлял без внимания. Я писал ему несколько раз и в девяностые годы, но ответа не получил. Может быть у него адрес сменился, может быть он вообще уехал из Рога. Всё может быть…
… На набережной Лена встретила консерваторскую подружку свою Елену Стагний, с которой одно время вместе жила в Харькове на квартире. Мир, воистину, тесен.
… В одну из ночей у меня вдруг сердце заныло чисто физически. Впервые в жизни я ощутил в нём почти невыносимую боль. Лена и тётя Наташа встревожились, вызвали скорую помощь. Грубая врачиха ругалась, то ли потому, что к приезжему вызвали, то ли почему-то ещё. Я имел и в дальнейшем через многие годы возможность убедиться, что врачи скорой помощи в Алуште грубияны и хамы, не то, что в Луганске врачи. Медсестра всё же сделала мне укол, я заснул, а утром и следов боли не было. Тем не менее, кажется, именно в это вот раз удалось мне заполучить в Алуште больничный. Сопряжено это было с огромными хлопотами, так как я не был прописан в Алуште, и больничный лист должен был заверяться не только треугольной печатью, но и гербовой, круглой. Но они оправдались продлением отпуска на несколько дней.
И всё же чудесное время прошло, и продлённый отпуск заканчивался у меня, а у Лены каникулы. Приехал дядя Ваня из санатория и вместе с тётей Наташей проводил нас вниз до троллейбуса.
Из Симферополя самолёт вернул нас в Луганск всего за час тридцать.
В Луганске нас ожидало нерадостное известие. Горисполком отказал в обмене квартир, несмотря на согласие руководства завода. Он просто у завода в нашем доме квартиру забрал и отдал её мединституту. В неё вселился доцент, зав. кафедрой фтизиатрии, некто Король Иван Иванович, который перенял у Овчинниковой шефство над мамой и с которым через полтора десятка лет меня сведёт неожиданно мой старший сын Дима через своего школьного друга. Пути людские всё время пересекаются. А я его до того не встречал. Мама, которая была председателем домового комитета, и к тому же, подзарабатывая, мыла полы на лестничной клетке и знала всех в доме, отзывалась о нём, как о человеке милейшем, который не раз приходил ей на помощь во время болезней и начинавшихся приступов гипертонии.
… Ну а мне с Леной предстояло решать, что же делать нам дальше. Ещё раз взвесив все обстоятельства, мы решили сдать ордер и пожить пока у родителей Лены. Договорились, что я буду маме ежемесячно тридцать рублей отдавать, поскольку сорок два рубля пенсии маловато было для жизни.
Тут как раз Шкловский снова мне позвонил, осведомился, когда же я перееду? Я коротко отвечал, что отказался от предложенной мне квартиры, и он отключился.
… Из-за квартиры я разорвал все отношенья с Евграфовым. Мне рассказали, что, когда я получил на неё ордер, Константин Агеевич пошёл к директору (им у нас стал бывший управляющий трестом "Перевальскуголь", Толстых Никифор Николаевич) и в местком с жалобами: почему ему с женой и ребёнком, которых в крохотной комнатке приютили родители супруги его, не дали квартиру, а бездетный Платонов её сразу же получил.
… ничего себе друг.
Подлостью беспредельной посчитал его действия я. Да, положение у Евграфова было нелёгким, и он имел полное право за себя хлопотать. Но именно за себя, не приплетая Платонова. У меня тоже были резоны свои, и один из них тот, что я дольше его работаю в институте. Но даже на это не глядя, нечего на кого-то ссылаться, добиваясь чего-то. Ты свои права предъявляй, а не то, что кто-то где-то чего-то нарушил, да и нарушил ли ещё, вот вопрос. Да, ты можешь, таким образом, кому-то обедню испортить, но сам не продвинешься не на шаг. Ничем эти кляузы Косте не помогли, а дружеские отношения со мной испортили навсегда… А он, как окажется, в них будет нуждаться, да вот после этого ко мне за помощью неловко ему будет идти.
Несмотря на мой отказ от квартиры, меня всё же не исключили из очереди, в которую я предусмотрительно записался ещё в шестидесятом году, сразу же после вселения в однокомнатную квартиру. Оставалась надежда, что к тому времени, когда очередь подойдёт, у нас будет ребёнок, и мы получим трёхкомнатную квартиру.
… Я начал ездить на экспериментальную базу, где с Толей Литвиновым и Володей Гайдуковым, тоже учившимся в вечернем отделении машинститута, продолжал записи характеристик струи при различных режимах… У Лены начались занятия в музучилище.
Соскучившись днём, мы ночью любили друг друга под страстный шёпот стихов:
А ведь тебя могло не быть,
Иль ты могла родиться в Дании.
Кого бы стал тогда любить?
К кому ходил бы на свидания?
Блаженные дни продолжались… а обстановка вокруг нас уже начала накаляться.
Сначала я почувствовал неприязнь моей матери к Лене. Я не мог понять, почему? Лена не давала никаких поводов для недовольства. Может это обыкновенная ревность матери к женщине, укравшей у неё её сына?.. Но дело, оказывается, было не в этом или не только в этом.
Однажды, случайно задержавшись у себя в спальне – Лена уже ушла на работу – я невольно подслушал разговор Евгении Васильевны с мамой. Евгения Васильевна, женщина властная, с суждениями безапелляционными, расписывала программу обслуживания молодой семьи.
– Я, – говорила она, – стирку беру на себя. Вы, Вера Пантелеевна, будете приходить по утрам в семь часов, готовить им завтрак…
Обед она, кажется, предлагала стряпать совместно.
Мама, не привыкшая к слепому повиновению, возмутилась:
– Что я служанка, чтобы приходить к вам по часам?
На кухне вспыхнула безобразная ссора, а я, не ввязываясь в эти дела, улизнул потихоньку на улицу. Но осадок был неприятный.
В следующий раз, снова в отсутствии Лены, скандал начала Мария Феофановна, к ней подключилась Евгения Васильевна. Не помню уже, по какому поводу они взорвались. Я вышел из комнаты – они наскакивали на мать, та от них отбивалась, отходя в коридор, остальные последовали за ней. Голоса становились визгливее, громче, в воздухе дракой попахивало…
Я не выдержал, прошёл через гостиную и застал в коридоре такую вот сцену: Евгения Васильевна и Мария Феофановна подталкивали мать к входной двери, та отпихивалась от них. Того и гляди вцепятся в волосы. Я быстро прошёл в коридор и стал между мамой и тёщей, разъединив их.
– Как вам не стыдно, – обратился я к обеим враждующим сторонам, но слова мои утонули в воплях ненависти, обрушившихся на меня и слева, и справа.
Мать кричала, что её выгоняют из дома, а её родной сын не хочет за неё заступиться. Евгения Васильевна и Мария Феофановна обзывали меня словами хотя и цензурными, но обидными, вроде сволочи, которых я, по мнению моему, их не заслуживал, и требовали от меня, чтобы мать моя, негодяйка, не переступала порога их дома.
Поскольку мама была возле самой двери, я потянулся, замок повернул и взялся за ручку двери.
– Мама, – сказал я, – раз тебя не хотят видеть здесь, то не надо сюда и ходить; мы сами с Леной будем к тебе приходить.
Но слова мои не вразумили бедную женщину.
– Ах ты предатель, – исступлённо зашипела она, – продался за… золото.
Это было совсем уж смешно. Какое здесь золото?!
Я взял маму за плечи и вывел её из квартиры, дверь которой тотчас же за нами захлопнулась. Но мать не сдавалась. Возвысив голос, она обратилась к общественности:
– Люди добрые, родную мать выгоняет.
Но никакой общественности на лестничной площадке не оказалось, ни одна дверь, коих было целых четыре, на вопль не открылась, и крик её в воздухе так и повис. Зато я разозлился:
– Ну, знаешь что? Пошли-ка вы все к чёртовой матери!
Я повернулся и ушёл на работу.
Отблеск ненависти, возникшей между свекровью и тёщей, вероятно, пал и на Лену как на первопричину происходящих явлений.
Судя по маминой переписке с Садовской и Сухаревой, мама жаловалась им на меня. Безумная женщина! Чего она этим хотела добиться?.. Люся в ответном письме со свойственной ей деревянной прямолинейностью, не признающей нюансов, возмущённо, с пафосом, которого не терплю, не выслушав другой стороны, восклицала: «Как же он мог предать мать!»
Словом, везде я подлец, негодяй и предатель…
… Глупые, безумные люди… И эти, и те. Как же не может ваш куриный умишко понять, что ваши слова ничего не улучшат, а вот ухудшить всё могут, и сильно. Этого вы хотели, начиная мне жизнь отравлять?
Лена оставалась в неведенье о тучах, сгущавшихся на нашем безоблачном горизонте: я не считал нужным посвящать её в житейские дрязги.
… всё же мысль об отдельном жилье на свободе, вне опеки родителей, не оставляла её. Но что могли мы придумать?.. Вступить в жилищный кооператив? Но у нас не было денег. Однокомнатная квартира четыре тысячи стоила. Где их взять? Правда, сразу вносилась лишь четверть названной суммы, но и она превышала полугодовую зарплату мою. Всё же мы пошли на прием к зав. горкомхозотделом, чтобы выяснить некоторые детали.
Цвалин, заведующий горкомхозом, гражданин средних лет, белобрысый, бесцветный, с невыразительными глазами, явил тип хрестоматийного бюрократа. На вопрос о возможности вступления в кооператив, он ответил, что это практически (?) невозможно, так как очередь очень большая. «А не практически?» – тут же подумал я, но вопрос не стал задавать за неимением денег для взятки. «В очередь мы как-нибудь вступим», – продолжал я размышлять, имея в виду Караченцева с его связями, да и Чумаченко, который с обменом квартир не помог, коль возникло препятствие, но уж в мелочи с очередью мог пособить… Удивило идиотское заявление Цвалина, что после вступления в жилищный кооператив и вселения в купленную квартиру я обязан сдать государственную, где я мать собирался оставить. Тут я внимательно посмотрел ему прямо в лицо: «Может быть шутит?» Но в лице была пустота, говорил он всерьёз. Мы с Леной переглянулись и едва сдержались, чтобы не расхохотаться в это лицо. Он, что? Свихнулся? Или нас принимает за недотёп и кретинов? Это ведь всё равно, что в прежней квартире остаться, а четыре тысячи просто так выбросить на помойку.
Я сдержался, иронично и подчёркнуто вежливо поблагодарил его за ценные разъяснения – он иронии моей не понял – и уже на улице с Леной душу отвёл. И рожает земля таких вот болванов, и власть на службу берёт! Грош цена такой власти!
Эх, всё же надо было расхохотаться ему прямо в лицо. Жаль, свидетелей не было. Всё же надо болванов и хамов иногда ставить на место!
Итак, всё осталось, как было…
… только нам становилось всё неуютней.
Мы как в первые дни любили друг друга, по вечерам уходили от всего в филармонию, на концерты. К нам приезжали знаменитые дирижёры, пианисты и скрипачи из Москвы, Ленинграда. В этот сезон у нас был Ростропович, и мы с Леной в его уборную заходили с группой преподавателей музучилища, чтобы выразить своё восхищение… И оркестр наш под управлением маститых дирижёров звучал превосходно.
Мне очень нравились эти наши праздничные выходы в филармонию, начиная со сборов. Нравилось надевать белоснежную свежевыстиранную и выглаженную сорочку, завязывать яркий галстук, продевать красивые запонки в петли манжет, застёгивать их и наблюдать, как прихорашивается у зеркала Лена, чудо моё, как превосходно сидит на ней бордовое платье, облегающее великолепную фигуру её и чрезвычайно идущее к её чёрной косе, свёрнутой на голове в высокой причёске. Лена был несравненна, и любовь моя к ней возрастала до размеров необозримых, и был я весь счастье и радость оттого, что вижу, слышу её, что держу её под руку.
Нравилось мне вдвоём с нею, элегантно одетым, прохаживаться в фойе, раскланиваться со знакомыми, разговаривать с ними. Нравилось спускаться по мраморной лестнице в нарядный буфет, где, оставив Лену за столиком, я пробирался к стойке и покупал бутылку лимонада и шоколад или мороженое и нёс их к столику, за которым в ожидании Лена сидела, нравилось смотреть как она аккуратно своими руками берёт ложечку и глотает мороженое, и запивает водой с колючими пузырьками. Случалось, что иногда и она шла со мной к стойке, и тогда я, усевшись на высоком вертящемся табурете, позволял себе посмаковать пятьдесят грамм коньяку, закусывая его шоколадкой, а Лена сидела напротив и, посмеиваясь, смотрела на мой "пьяный разгул". Потом мы снова прохаживались в толпе, и я, не страдая в общем тщеславием, тщеславно гордился, что иду с такой женщиной, с дивной женщиной, от которой у меня кружится голова.
Но главным был, разумеется, зал, огромный, притихший, и, к горечи нашей, почти пустой или наполовину пустой, где звучала волшебная музыка. Да разве словами скажешь о музыке, какая она. Все эти слова: сказочная, прекрасная, волшебная, дивная, изумительная, фантастическая, потрясающая, чудная, великолепная, ошеломляющая и так далее – не более чем наше восторженное отношение к ней. Ими музыку не опишешь, её надо слушать и слышать. Иначе, зачем же она?
Я окунался в музыку, как в море входил. Нет, это было нечто глубже, сильнее. Это море входило в меня и меня в себе растворяло, пронизывало меня. Я закрывал глаза, чтобы ничто не мешало, и слушал, и звуки отзывались во мне властными чувствами, вдохновением композитора, сопровождаясь часто мысленно зримыми образами, чаще пейзажами, со всеми схватками в них ветра, дождя, грома, солнца, грозы, туч, облаков. То это была безмятежная пастораль, широкий луг, полого спускающийся к дремлющей речке, и белоствольные берёзы с недвижными листами с краю его, а над ним голубое спокойное небо и застыли на нём белые облачка. То был ровная гладь бескрайнего моря, и висело солнце над нею в небесной сини и те же сонные белые облачка. И вдруг – внезапный порыв, всё в смятении, пробегает дрожь по листам, заколыхались травинки. И снова покой… Но порыв был не зря. Снова вихрь пробегает над пасторалью, и небо темнеет, появились откуда-то тучи, волны вздыбились и на них завернулись барашки, грянул гром, и уже почерневшее небо чертят молнии, и сшибаются тучи и страсти, ветви простёрты под ураганом, как вопль деревьев в беде… и неизвестно, кто выйдет целым из схватки. Вспышки молний и грома раскаты возвещают о жестокой борьбе. Буря к самой земле пригибает верхушки деревьев, и они стонут от боли, тучи мечутся, высекая огонь. И в его кратких мертвенных вспышках земля кажется вздёрнутой дыбом, хребтами и голыми скалами возносясь навстречу грозе. Море гонит вспененные валы и бросает их на берег, круша там все человеческие постройки. И такая же буря творится в душе человека. Накал чувств и страстей нарастает в нём титанически, до предела, за которым одна только смерть. Сломится ли под чуждыми грубыми силами, под невзгодами всеми это слабое существо – человек?
… Но стихии бушуют не вечно. Затихает гроза, заявляя ещё о себе приглушёнными раскатами грома, разбегаются тучи, лучи солнца ложатся на луг и на лес, на поляне звучит мирно рожок пастуха, море плещется ласково, мирно.
… Ну а что человек? То он смят и раздавлен стихией, то смирён после схватки, то распрямился гордо, победив в непосильной борьбе… Э-э, да разве возможно перечесть гамму чувств, состояний, что дарует нам музыка, то наслажденье в душе.
Выйдя из зала очищенный, с омытой душою, спустившись с горних высот, но ещё переполненный пережитым восторгом, тихо идёшь ночной улицей с редкими фонарями, пропустив вперёд спешащую публику, и ведёшь под руку женщину, что прекраснее всех, видишь чудный профиль лица, и уже новый восторг заливает тебя, прилив новой ещё большей любви к ней, единственной, хотя больше любить невозможно, и тогда, повернув, привлекаешь её и целуешь в тёплые губы, отзывчивые, родные… И так каждый раз.
… Осень надвинулась незаметно, и в октябре радио принесло ошарашивающее известие:
«… в связи с преклонным возрастом и по состоянию здоровья, учитывая его личную просьбу, внеочередной Пленум ЦК КПСС освободил Хрущёва Никиту Сергеевича от обязанностей Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Совета министров СССР».
… Никогда ещё не бывало, чтобы главу партии кто-то освобождал. Странно, странно… На здоровье Никита не жаловался, крепок был, как старый дубок, и его моложавая свита едва поспевала за ним. Следом был снят с "Комсомолки" или с "Известий" его зять Аджубей. Так что здоровье и возраст были ту не причём – очередная уловка наших лживых властителей. Хрущёв так же был болен, как Берия был агентом пяти иностранных разведок… В партии Первым стал Брежнев. И его, восемнадцать лет спустя, впавшего в маразм и языком не ворочавшего, ЦК от верховных обязанностей не освободил, только смерть избавила его от этих обязанностей.
Последовавшие статьи с разоблачением субъективизма и волюнтаризма поставили все точки над i. Никиту просто убрали. Слишком многим он становился опасен, головы так и летели. Наш предсовмина Щербицкий после очередного разноса Хрущёва, недовольного делами в республике, спланировал в… Днепропетровск. А кто мог за себя поручиться, у кого дела шли хорошо? Не было таковых. Только вот Ларионов рязанский сумел раз прославиться и в "любимцы партии" даже попасть. Ещё бы – за год три плана по маслу и мясу! Только фикцию долго не спрячешь, и на хлеб вместо масла её не намажешь. Всплыло – масло и мясо он в других областях закупал и за своё выдавал. В стране от такого перемещения ни того, ни другого больше не стало, и "любимцу" пришлось застрелиться… Ну, это к слову.
Настораживало и пугало другое. Произвол в смене власти. Нет законного механизма передачи её. То осанну поют, то вдруг хлоп – негодяй! Где ж вы, сучьи дети, раньше-то были? А-а, сговориться до конца не успели, и пришлось зад хрущёвский до дня "Х" целовать…
Власть в партии (и в стране) бралась интригами, обманом, переворотами.
… В то же время крах нового культа и удовлетворение во мне вызывал: может другим будет наука?
Хрущёв, от отчаянья что ли, что во всех делах провалился, дурь свою сдерживать ведь совсем перестал. Объявил, что коммунизм мы построим в восьмидесятом году, а Америку перегоним к семидесятому. Не сказал только как. Разделением партии на сельскую и промышленную? Так и то разделение чисто бутафорское было.
Продолжали кричать об успехах, а страна жила хуже и хуже, вот и гречки уже в магазинах и столовых не стало.
Тайно, ночью, из мавзолея труп Сталина выносили, а Никита уж струсил: «Сталина мы врагам не отдадим». А новочеркасский расстрел (и не он один) чего стоил?! Замолчали, от народа само событие скрыли…
Так что был я, в общем, доволен. Но, не знал, не гадал, что большевики не способны учиться.
Новые правители на первых порах себя скромно вели – как же вынужденную пятилетнюю скромность тысячекратно увеличенною нескромностью вознаградят! Но шесть лет анекдотов о правительстве не было. Предсовмина, Косыгин, из сталинских молодых выдвиженцев, об экономической реформе заговорил. И упразднить совнархозы решили, возвратясь к министерскому строю.
… пока же искали кандидатов на министерские посты. ЦК украинской компартии мощно проталкивал в министры угля Кузьмича. И считал это делом решённым.
Выступая на партийном собрании, Валя Караченцев бодро сказал:
– Если министром станет тот, кого я хочу (каково!), то с квартирами для сотрудников института проблемы не будет.
Все дружно ему аплодировали. Ну, не зря же, как рассказывала Н. В., Валя пятки на пляже Кузьмичу целовал, объясняясь в любви. «Если любишь, – Кузьмич вытянул ноги,– пятки мои поцелуй!» Поцеловал.
Но случилось инáче. Брежнев сумел пост министра отдать своему человеку. Братченко. Тот был председателем казахского совнархоза, когда Брежнев там ЦК возглавлял. Кузьмич с Братченко с давних пор враждовал. Украина всё же давила – ну тогда уж первым заместителем Кузьмича!
И вот час настал. В зале выстроились все претенденты на высокие должности: замы бывшие, начальники угольных комбинатов. Вошёл Братченко, стал строй обходить, за ручку с каждым здороваясь. Как дошёл до Кузьмича, отвернулся, прошёл мимо, руки ему не пожав, и всем всё стало понятно.
Пришлось властному Кузьмичу идти в заместители по науке к директору ИГД, благо докторская степень была, у нас в институте диссертацию ему делали.
… был Кузьмич, и не стало. Словно и не было.
… На Ноябрьские праздники в Москву приехал премьер Китая Джоу Энь-лай. Евгения Васильевна была в восторге от этого, ожидая, что это, как и смещение Никиты Хрущёва, возродит нашу дружбу с Китаем. Я её оптимизма не разделял и охлаждал её радость здравыми размышлениями:
– Дело тут не в Хрущёве и не в том, что он Сталина разоблачил. Дело в том, что Китай – это Китай, а не Албания там какая-то, а ведь и та от нас отвернулась, когда угроза возникла интересам правителей. Великий Китай с полумиллиардом людей имеет свои интересы. И Мао Цзе-дун, как и любые другие властители, плясать под чужую дудку не будет. Он сам свою волю диктовать хочет миру (в пределах возможностей), а на интересы Союза ему наплевать. И никакой братской дружбы не будет. Дай бог, чтобы не было столкновения.
В эти дни мы часто схватывались за кухонным столом за обедом, но доводы мои повисали пустыми звуками, не доходя до сознания Е. В.. Тёщу переубедить я не смог. Она мнения своего держалась железно. Страшная штука зашоренность, догматизм. Не даёт рассмотреть очевидные вещи. Я и сам сколько лет, не задумываясь, говорил о великих свободах в Советском Союзе. Какие свободы? Что одного выбираем из одного? Что в газетах нет мнения отличного от мнения партии и правительства? А ведь сам со многим не был согласен. Не замечал, например, что прописка – это почти крепостничество. Так было всегда и воспринималось естественно, как богом данное навсегда же. С великим трудом я сумел разломить скорлупу догматизма. Большинство же таких вот зашоренных, как и я, не сумело и даже не попыталось. О незашоренных не говорю, они кое-что всё-таки знали.
Странное дело. Многие люди, знающие очень мало или ничего не знающие вообще, абсолютно уверены в своей правоте, и не хотят взглянуть на вещи, на дело, событие, с другой колокольни, другими глазами. Я, например, точных знаний имел побольше, чем многие, но никогда не считал себя правым везде и во всём. Я понимал, что человеку свойственно ошибаться, и к доводам оппонентов прислушивался всегда. Если они были логичнее и сильнее моих, я их принимал и менял точку зрения.
Анатолий Ильич в споры наши не вмешивался. Он отмалчивался всегда, да к нему и не апеллировали. Может быть, он и не разделял взглядов Е.В., но перечить ей не хотел – судить не могу.
А зашоренность до добра не доводит. Вбили нам в голову классовую идею, что все люди труда в мире братья. И в сорок первом году очень многие ждали, что германский рабочий в рабочего русского не станет стрелять, начнёт с ними брататься. Мало нам было польского опыта в двадцатом году!.. И побратались в могилах у Москвы, на Кавказе, у Волги…
Надо полагать, что война с Китаем в шестьдесят девятом году на Даманском и в казахских степях, если и не изменила воззрений Е. В., то показала, кто из нас прав был в кухонных спорах.
03.06.97     15.02.02     03.12.04
… Месяца через два после возвращения с юга Лена сказала мне, что беременна. Радость моя была безгранична, детей я вообще очень любил, тем более очень хотел детей от любимой.
… Но вскоре для меня наступили тяжёлые дни, ночи, вернее. Врачи рекомендовали Лене в первые месяцы воздержаться от близости. Ни знаний, ни ума, как вести себя в этот период у нас не хватило. Не додумались до того, чтобы спать с ней отдельно. Мне вообще лучше было бы в это период к матери спать уходить.
Днём душа, тело и мозг поглощены были работой, но вечера… Чувствуя рядом горячее тело любимой, я сгорал от желания, которое день ото дня становилось всё нестерпимее. Одеяло вздымалось, как палатка наброшенная на шест, и я не знал, что с собой делать. С трудом засыпал я тяжёлым горячечным сном.
… В ноябре случилось несчастье. Лена приняла душ, после которого кровотечение началось. Это был выкидыш, самоаборт. Лену увезли во вторую больницу и "выскребли". Ребёнка не стало в зародыше. Я Леночку навещал каждый день, как мог утешал. Но как же самому было нехорошо, тяжело, так хотелось ребёнка от Лены.
… и пребывал я в полном недоумении – почему же это случилось?
Тут-то и прозвучало: «Горячий душ». Бывало, сказывали, так избавлялись от нежелательного ребёнка. Я то, конечно, и помыслить не мог, но мамочка моя этим поводом сразу воспользовалась, чтобы посеять во мне к жене недоверие:
– Это они, – нашёптывала она мне, имея в виду тёщу и бабушку, – специально подстроили. Они не хотят от тебя ребёнка у Лены.
Я обрывал эту чушь, но тень подозрения легла и на них, и даже в Лене я не был уверен. Если они в самом деле хотели избавиться от ребёнка, то тайно ли они это сделали от неё? После сцен, что я видел, я от этих двух женщин, ненавистью кипевших, не мог хорошего ждать ничего… И исподволь овладевала мной, как в самые худшие дни, беспросветная безысходность. И незаметно между мною и с Леной зародилась, как мне казалось, отчуждение и напряжённость.
… её уже выписали из больницы, мы шли в филармонию и вели какой-то нелепый и тягостный разговор… И в душе и вокруг тоже было тягостно всё. Сумрачно. Поздняя осень. Серое небо. На Цимлянской деревья с облетевшей листвой. Паутина чёрных безжизненных веток. Перед нами лужи, насыпь грязной щебёнки, чёрные шпалы, рельсовые пути…
… Безрадостная картина.
Лена говорит мне слова, и они во мне отзываются тоской, болью, растерянностью. Мерзкое состояние… Я не знаю, что делать? Не пойму, что с нами случилось? Как вернуть прежнюю близость и родство наших душ. Я чувствую себя виноватым, но в чём? Я ощущаю, что теряю любимую женщину, если уже не потерял, я уверен почти, мы на грани развода. И от этого – жуткое состояние одиночества и потерянности.
… ложные ощущение и уверенность.
К величайшему моему облегчению, напряженность, возникшая между нами, непонимание длится недолго, и рассеивается само. Снова наступает гармония. Какое же счастье!
… Но другая беда с совершенно уж неожиданной стороны обрушивается на меня. Лена оправилась от операции, и уже возможна была близость с нею, но… я ничего сделать не смог. Мой детородный член, ещё недавно вздымавший ввысь одеяло, висел сморщенный, равнодушный. Это было страшно и стыдно.
… Я помчался в больницу к урологу. Попал к женщине пожилой. Она начинает задавать мне вопросы, нескромные с моей точки зрения и к делу отношения не имеющие, и я, смущаясь, на них отвечаю уклончиво. Чрезмерным было её нездоровое любопытство. Она отослала меня в областную больницу к сексологу – впервые у нас в области такой специалист появился – с неприятным диагнозом: импотенция… В регистратуре знакомая медсестра, взяв направление, воскликнула с удивлением: «Отчего же так рано?!»
Сексологом оказался ещё молодой, но на редкость внимательный и деликатный мужчина Николай Стефанович Нешков. Мы ещё подивились совпадению отчеств, которых ни разу у других не встречали. Он подбодрил меня, что ничего страшного в моём заболевании нет, что от чрезмерного возбуждения и напряжения выделение сока в предстательной железе было тоже чрезмерным, и от застоя его железа воспалилась. После курса лечения, что он проведёт, всё войдёт в норму.
Целый месяц вечерами после работы я приходил в поликлинику облбольницы, тоскливо сидел в сумеречности коридора в ожидании своей очереди и, наконец, попадал в кабинет, где Н. С. укладывал меня на операционном столе и шприцем обкалывал низ живота, делая пенициллиновую блокаду. В довершение он ещё вкалывал мне в ягодицу ампулу тестостерона пропионата и отпускал. А вскоре и физиотерапевтические процедуры были назначены.
… через месяц дееспособность моя была полностью восстановлена.
Видно бог послал мне Николая Стефановича, с тех пор сбоев не было у меня никогда, и до шестидесяти пяти лет я оставался весьма активным мужчиной, всегда готовым к действию, как пионер. И это несмотря на хронический простатит и безусловное угнетение половой сферы снотворными и психотропными препаратами, которые вскоре мне суждено было начать принимать, без передышки практически, уже сорок лет. Чем же, каков же я мог быть без них?.. «Половым пиратом», – пошутил один знакомый уролог. Нет, конечно. Пираты нападают на разные корабли, я же к одному был навеки привязан. Скажете, пошлости говорю… Может быть. Такт в старости мне иногда изменяет, но зато говорю, что хочу.
Даже операция по поводу аденомы предстательной железы существенно на потенцию не повлияла, и лишь уретральная лихорадка, занесённая мне во время очередного бужирования, снизила несколько мою силу мужскую, но и двадцать первом веке уже, когда всё стало немного тупее – кроме желания – я ещё в тираж выходить не хочу и не менее раза в неделю становлюсь почти полноценным мужчиной. Что не так уж и плохо, восьмой десяток лет разменяв. А если б в конце девяностых годов были деньги, и своевременно небольшой лечение мог провести, то, пожалуй, всё было бы ещё лучше. Но живём мы в жестокие времена, и небольших денег в то время не было, и негде было их взять, и пришлось, как тогда написал, лишь сожалеть об упускаемых мною возможностях. Сейчас деньги вот появились, да время упущено, но посмотрим, что предстоящая операция даст.
… вот и не верь после этого Свердлову, что секс – главное в жизни мужчины.
Итак, эта беда миновала, рассеялся, растворился осадок после недобрых материнских речей. Я договорился с Овчинниковой, и она Лену на приём пригласила. Тщательно осмотрев её, она заключила, что ребёнка она удержать не смогла потому, что у неё детская матка. При следующей беременности надо будет ложиться в больницу на удержание.
И жизнь снова всеми красками заиграла. Любовь продолжалась, мы снова встречались с друзьями, смеялись, шутили, пели и пили. Вновь засиял светлый мир филармонии… Удачно у меня завершилась и работа сезона. Досрочно промежуточный отчёт был составлен и принят, за что сторублёвая премия была мною получена к Новому году. И Новый год был встречен, но не досрочно, а в срок. Только где, как и с кем мы встречали его, убей бог, не помню.


[1] Наоборот, по Платону, они являются безусловно необходимыми для полноценного Эроса.
[2] Штука стоила всего четыре копейки.
[3] В те времена нравы более строгие были, в таком виде на людях появляться было нельзя, неприличным считалось.
 
 
 
  Сегодня были уже 26 посетителей (29 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно