Хроника одной жизни
  1958 год
 


1 9 5 8   г о д

… Дальше я мало что могу вспомнить. Память не сохранила. Тогда-то я помнил всё, а после выпивки даже и обострённо, хотя внимание, возможно, рассеивалось, но то, что нужно, прочно в голове застревало. Я до тридцати лет не мог понять и поверить, когда, оправдываясь, мне говорили: пьян был, ничего не помню, что было. Случаю в моей практике (с Геннадием Краденовым) я значения не придавал – ведь это было на отключение лишь на мгновенье, когда я, через перила перевалив, летел в реку. Да ведь и трезвый разве помнит миг краткий паденья. Вот я в Кемерово на институтском велосипеде по лесной тропке гоню под уклон, колесо на корневище подскакивает, с ним подскакиваю и я, и – и земля уже перед носом, еле руки выбросить вперёд успеваю. Что я – помню полёт? И ничуть не бывало. Вот – подскок, вот – земля, и никакого перехода меж ними. И уже землю носом пашу, благо руки его чуть прикрывают.
Думаю, снова в танцах зал закружился, а быть может, сразу же показали "Карнавальную ночь" с Людмилой Гурченко, тогда молоденькой ещё совсем, а потом уже вновь мы танцевали вплоть до четырёх часов ночи (или, если хотите, утра), когда по давно заведённой традиции второй раз встретили Новый год уже в ноль-ноль по Москве, после чего и начали расходиться. Я проводил Августу с Геной до подъезда дома, где они жили, а жили они там, где и Свердлов. Там мы распрощались, причём милая пара пригласила меня заходить и номер квартиры назвала. Я на эту любезность сказал им: «Спасибо, непременно зайду».
… Праздники кончились. Второго января я впервые давал первой смене наряд. За нарядом последовала планёрка, на которой я почти два года уже не бывал. Я уселся позади всех начальников шахтных участков и слушал, как шла уже изрядно забытая мной перекличка:
– Первый участок?
– Сто тридцать тонн.
– Второй?
– Девяносто.
– Что? Сто десять и ни тонной меньше…
– Одиннадцатый?..
– Восемнадцатый?..
– Двадцать первый?..
– Гидрокомплекс?
Слово это прозвучало на планёрке впервые, и все разом затихли. В тишине я чётко ответил:
– Два метра.
Зал взорвался гомерическим хохотом. В хохоте участковых начальников звучала издёвка: «Гора мышь родила!» Но что они понимали, эти начальнички. Только язвили тупо "хитродобыча". Но Крылов в хохоте участия не принял – он то знал, что к чему, и молча записал мои метры в книгу нарядов…
Выйдя с планёрки, я переоделся[1] и поехал в шахту. Телефонной связи из шахты с насосной и отстойниками не было; как я ни требовал этого, телефоны там не поставили. Связь была лишь из камеры углесосов с диспетчером шахты и с кабинетом участка через него. Это создавало массу неудобств, приходилось посылать нарочных, а чтобы дать сейчас команду запустить в насосной насос, я был вынужден выставить человека на повороте дороги, откуда и штольня наша видна, и насосная у реки. Все команды так и передавались условленными знаками.
Убедившись, что в забое всё готово к работе, я выслал рабочего, тот взмахом руки приказ передал, второй рабочий – тот, что на повороте – его повторил, и машинист юркнул в здание насосной станции.
… из мониторной насадки[2] зашелестела струя воздуха – приказ, стало быть, выполнен был, – а через пару минут и водяная струя ударила в грудь забоя. Увы, уголь струёю не отбивался. Давление было для этого недостаточно[3].
Мониторщик, как рыцарь, закованный в латы, в толстых резиновых брюках и сапогах, в резиновой куртке и с резиновым капюшоном на голове, медленно вращая штурвалы, поворачивал ствол, направляя струю в разные точки забоя. Уголь не отбивался нигде. Я стоял позади и печально смотрел на рештак, по которому к решётке дробилки стекала чистая речная вода, ничуть незамутнённая даже. Рядом со мной стояли Свердлов, Малышев, мастер и тоже переживали.
Тут мониторщик опустил ствол вниз к самой почве пласта – и струя вдруг стала на глазах углубляться в забой. Мы переглянулись со Свердловым и приказали водить струёй понизу по всей ширине забоя…
Через несколько минут, отведя в сторону ствол, мы промеряли щель двухметровой затяжкой, она вся вошла в щель, не достигнув её окончания. Высота щели была невысокой – сантиметров двенадцать всего, но и это был подарок природы. В основанье пласта залегал пропласток очень мягкого угля. Это и само по себе было очень неплохо, значит, вруб будем делать по низу струёй, это и надежду на отбойку вышележащего угля над врубом у нас возродило – быть может, ударом струи выше вруба над плоскостью обнажённой будем куски или глыбы угля отваливать. Но надежда быстро погасла: сколько мы ни били в уголь над щелью струёй, уголь не скалывался – был очень крепок.
Надо было переходить к варианту с взрывчаткой, и я об этом сказал мониторщику, благо взрывчатка была заблаговременно выписана, а взрывник её предусмотрительно получил. Безусловно, схему буровзрывных работ пришлось менять на ходу, на глазок, без всяких расчётов – при готовом-то врубе шпуров и взрывчатки вдвое меньше потребуется… Гидромониторщик быстро забой обурил, взрывник затолкал трамбовкой в каждый из них по паре цилиндрических бумажных патронов аммонита, забойкой затрамбовал и, спустившись со всеми в камеру углесосов, крутанул взрывную машинку.
Раздался взрыв, углесосную затянуло сизым вонючим сладковатым дымком. Он быстро рассеялся – ВЧП то работал, – и мы полезли наверх. Забой был завален отбитым взрывчаткой углём. Тут же снова дали воду в забой, углесос запустили, застучала дробилка, и в пятнадцать минут уголь был смыт подчистую и выкачан из зумпфа. Гидромониторщик с помощником взялись за топоры, поставили первую раму, в метре за нею вплотную к забою вторую… и на этом работу закончили, хотя забой был к дальнейшей работе снова готов. На первый раз было достаточно. Почин был удачным. Два метра штрека были пройдены, как и планировалось, и не за смену, а, фактически, за половину её. Обо всём этом, мы без всякого уговора никому не сказали – зачем же козыри свои открывать.
Что значит всё-таки интерес?! О возможности вруба водой кроме нас, забойщиков и проходчиков (гидромониторщиков, то есть) так никто никогда не узнал. Все держали язык за зубами. И без слов, и без договоров все разом смекнули – болтать нам невыгодно. Сразу бы нормировщики норму повысили: меньше шпуров, меньше затраты труда на бурение, заряжание – стало быть меньше расценки за метр пройденной выработки, меньше заработок рабочих, труднее план выполнять. Надзору ведь тоже не безразлично, сколько рабочие зарабатывают. При хорошем заработке – и дисциплина хорошая. Кроме того, раз нам легче штрек проходить, то и месячный план легко перевыполнить – а это премия всем на участке, а не только высокий заработок мониторщиков, и ещё маленький плюс – на взрывчатке у нас экономия получается, перерасхода не будет.
28.03.97     02.03.01     27.07.04
Перед второй планёркой я доложил Крылову, что уголь струёй воды не отбивается, что проходку ведём буровзрывным способом. Стало ясно, что и очистные работы будем вести с помощью взрывчатки.
На планёрке на новую смену я снова назвал два своих метра, и хотя это вновь вызвало язвительную пересмешку, но общего хохота уже не было.
… Прикинув открывшиеся возможности, я понял, что в марте мы не только доведём штрек до закреплённой анкерами верхней печи, но и столб угля под ней оконтурим для выемки. И об этом я доложил Крылову и получил от него задание спешно готовить проект "Система разработки пласта III шахты 'Томь-Усинская' № 1-2 гидравлическим способом длинными столбами по восстанию с выемкой по падению обратным ходом". Собственно, это была камерная система, но "камера" была символом буржуазной хищнической добычи, и мы старались избегать этого слова, хотя ничего хищнического у нас не было, а потери угля я намеревался снизить против обычной системы раза в два, в три.
Как я неоднократно уже поминал, система эта давно сложилась у меня в голове, надо было только оформить её на ватмане, в чертежах, и пояснительную записку к ней написать. Этим я весь январь урывками занимался, совмещая эту работу с руководством участком.
… Наши ребята тем временем наловчились за смену дважды взрывать уголь в забое, подвигая его уже не на два метра за смену, а на целых четыре. Чуть позже, когда составные штанги будут готовы, они начнут бурить шпуры сразу на всю эту длину и уже за раз, а не в два приёма станут брать эти четыре метра.
… ну, и я на планёрках уже не два метра, а четыре в сменном задании называл, а вскоре и восемь, после того как мы печи "Союзгидромеханизации" миновали и две выработки пошли. Второй штрек, параллельный аккумулирующему, нам нужен будет в последующем для подачи воздуха на участок за счёт общешахтной струи. А пока воздух в забои давал ВЧП, установленный на откаточном штреке.
В этих заботах январь пролетел, и зашелестели листки февраля, срываемые с календаря отрывного. Но, прежде чем продолжить рассказ о делах производственных, отвлекусь на перемены в личных делах.
… В ближайшую после Нового года субботу вечером с бутылкой шампанского в руке я постучал в дверь квартиры новых знакомых – звонков в квартирах у нас не было. Дверь мне сразу открыли, не спрашивая. В проёме стояла невысокая миловидная девушка, полненькая, но в меру, полнота эта даже ей шла. Да, так вот, на пороге стояла эта самая девушка, глядя на меня вопросительно.
Смущённый от неожиданности – я ожидал увидеть Августу или Гену, – я спросил: «Здесь Буравлёв Геннадий живёт?»
– Здесь, – ответила девушка, – да вы проходите…
И тут за спиной её показалась другая девушка, худая, высокая, но с лицом, красотой меня сразу сразившим. Я как увидел его – так и глаз не мог отвести. Смотреть на неё было уже наслаждением. Я и смотрел, не двигаясь от порога, с шампанским в руке.
– Да проходите же, – снова пригласила меня пухленькая, прехорошенькая, совсем ещё юная и, как показалось, смешливая девушка.
Я вошёл.
– Гены и Августы нет сейчас дома, – продолжала она, предлагая раздеться.
Я передал ей бутылку, снял шапку, повесил пальто, там же в прихожей и галоши оставил. (Валенок в Сибири я никогда не носил, и не понимал, как носил их в Архангельске, – нога в них переминалась из стороны в сторону, опоры не чувствуя, и я не мог к ним привыкнуть. Галоши же на морозе мало-мальски удерживали в ботинках тепло – без них ноги мёрзли).
– А теперь давайте знакомиться, – девушка не выпускала инициативы из рук и протянула мне маленькую ладошку.
Я осторожно пожал тёплые пухленькие прелестные пальчики: «Владимир Платонов».
– А я Лида Сухарева.
Я перевёл глаза с Лиды на высокую статную девушку и снова восхитился её красотой.
– Люся Сухарева, – улыбнулась она, но руку не протянула.
Девушки усадили меня за стол, и мы непринуждённо разговорились. От них я узнал, хотя и сам по фамилиям догадался, что они сёстры Августы. Лида – самая младшая, затем Люся, Августа, и ещё одна, самая старшая (имя забыл). Та живёт с матерью и отцом под Казанью на станции Высокая Гора.
… я огляделся. В квартире была одна комната, и хотя четвёртая сестра жила далеко, я всё же не мог удивлённо себя не спросить, где же они тут все помещаются?
Между тем время шло, а Августы с Геной всё не было. И я почувствовал, что пора собираться. Распрощавшись с девушками, я вышел в подъезд, но тут Лида напомнила мне о шампанском, протягивая оставленную в прихожей бутылку. Но я взять её наотрез отказался:
– Всё равно ведь придётся её здесь распивать…
… Второго посещения я не запомнил. Но не быть его не могло, иначе не зачастил бы я в этот дом, и бутылку шампанского за знакомство мы, конечно, распили и, догадываюсь, не одну.
Да, я в Люсю влюбился с первого взгляда и уже ходил в этот дом только, чтоб увидеться с нею, чтобы взглянуть на божественное лицо, при виде которого сердце у меня замирало, хотя, должен признаться, в пропасть не обрывалось, как в пятьдесят первом году. В первый раз всё бывает острее… Бывал я у них не реже раза в неделю и быстро сдружился я этими славными, чистыми и прелестнейшими людьми.
… А дела на участке шли своим чередом, и неплохо шли. Мы наращивали продвижение выработок, начальство не проявляло ни малейшего недовольства моей работой, ни разу не сделало мне ни одного замечания, и я уверенно шёл к намеченной цели подготовить участок к добыче угля в марте месяце.
… и тут.
Если бы меня молотом ни с того ни с сего оглушили, это бы не было так неожиданно и внезапно…
… Двадцать шестого февраля утром – я утренний наряд проводил – заходят на участок Свердлов и Малышев и говорят, что на шахту приехал Мучник и прошёл к Плешакову. Ну что ж, это понятно, не с меня же ему начинать. Значит, на наши дела решил посмотреть.
… я заканчиваю наряд, рабочих ещё в кабинете полно, как входит к нам Плешаков, но без Мучника, а с сухощавым стройным роста среднего человеком, смуглым, чернявым, и говорит без всяческих предисловий:
– С завтрашнего дня начальником гидрокомплекса будет у вас Буравлёв Андрей Иосифович, – и показывает глазами на сухопарого.
У меня и глаза на лоб, верно, полезли. Как же так?! Ничего заранее не сказал, не предупредил, никаких претензий не выказал… И на тебе… Подлости такой я ещё в жизни не видел. И не знаю, что же мне делать? Как же мне на это всё реагировать? Но держусь, вида не подаю, что задет, да что там задет – убит и раздавлен. Плешаков между тем продолжает:
– Платонов у Буравлёва будет помощником.
Тут уж я совсем глупо спрашиваю у него:
– А как же Свердлов?
– Он будет вторым помощником.
… ну, такого ещё не бывало, чтобы два помощника у начальника, да ещё на участке, дающем в сутки всего полторы сотни тонн угля от проходки… но начальству, верно, много позволено…
… страшно дорабатывал я этот день. Я даже не догадался спросить какие всё же мотивы смещения моего, как обосновано это в приказе. И впервые задумался, что я ничего не могу уже предпринять и к Линденау, к Кожевину не могу обратится, раз Плешаков с Мучником сговорились, раз Мучник меня сдал. Вообще-то сейчас, я всё же потребовал бы объяснения, и съездил бы с жалобой к Линденау – я ведь ничего не терял! Но тогда спасовал, и гордость чёртова не позволила за должность бороться. Только ахал, ах, дурак, ах, дурак, почему же я с Мучником еженедельный контакт не поддерживал, не рассказывал, как сами справляемся со всеми проблемами, как успешно работу начали и ведём. Почему за два года почти я ни разу не напомнил о себе Линденау. Нет пощады и прощения дураку…
На завтрашний день появился приказ без всякой мотивировки: просто назначить Буравлёва начальником, а помощниками Свердлова и меня. Мне оставалось только догадываться, как Плешаков сумел ловко за всё мне отомстить. Нет, похоже, он меня не чернил, просто он убедил Мучника, что участок не рядовой – всё же тысяча тонн, – и сюда бы надо начальника с опытом. Ну, а Мучник сосватал сюда Буравлёва с "Полысаевской-Северной", где тот несколько лет начальником участка пробыл.
… Итак, на завтрашний день Буравлёв вместе со мной и со Свердловым давал первый наряд. А ещё через день с первого марта в масштабах бассейна был начат эксперимент, повергший меня в совсем удручённое беспросветное состояние. Впрочем, экспериментом он тогда не считался, им он сделается лишь через месяц, а тогда утверждалось новое положение навсегда. Институт помощников начальников, равно как и горных мастеров упразднялся, вместо них на участках оставались три сменных помощника с обязанностями горных мастеров и правами дачи наряда[4]. То есть я одним махом фактически возвращался в исходное состояние, с чего на шахте работу свою начинал. И вместо интересного дела – унылое наблюдение за рабочими в шахте и замер пройденных метров за смену.
… бей в шахте баклуши, обходи забои и дремли где-либо в защищённом от сквознячка тупичке, убедившись, что всё обстоит, как положено. Но и дремать-то не очень сподручно, холод сквозь спецовку, под которой фуфайка ватная и ватные брюки, всё равно проползает, и тогда, чтобы хоть немного согреться засунешь за пазуху бензиновую лампу, незабвенного потомка известной две сотни лет рудничной лампы с предохранительной сеткой вкруг язычка пламени – но много ли пользы от горящего фитилька?! Нет, не такой будущности себе я желал. Так бездарно губить своё время и жизнь? Не решать каких-то задач, быть униженным беспредельно – было мне вынести не под силу…
И я заметался в поисках выхода. С шахты я решил уходить. Я разослал письма знакомым ребятам в Гидроугле, в том числе и Славе Суранову, и даже от отчаянья Людмилу просил разузнать, нет ли где в комбинате или в образованном совнархозе отдела гидродобычи, чтобы попробовать туда перебраться. Славу я тоже просил мне ответить, нет ли вакансий в их институте. Напрямую идти к Мучнику не хотел – не мог перед сволочью унижаться, он, хотя бы приличия ради, перед тем, как сдать меня, со мною поговорил!
Ответы поступили мгновенно, но были совершенно неутешительны. Славик писал, что вакансий у них сейчас нет, но в Луганске на Украине совнархоз образовал отдел по гидродобыче, но об этом лучше всего у Лёхи Коденцева узнать, он там в больших чинах ходит. Ну, о чинах тут Славик сильно преувеличил, но связи у того действительно были, он стал старшим научным сотрудником в окружении (вот тут роль Игорь сыграл!) близком к председателю Луганского совнархоза, коим после ликвидации промышленных министерств, стал Антон Саввович Кузьмич.
Но пока Украина в моём сознании не зацепилась, и я Коденцеву, конечно, не написал. Я искал работу в Кузбассе.
Людмила в своём письме приглашала приехать: «Очень хочется с тобою поговорить. Кстати что-нибудь и с устройством на работу уладим. Я на твоём бы месте сделала так: проработала до августа там, а потом сдала бы в аспирантуру в наш институт. В совнархозе отдела гидродобычи нет, в комбинате есть такой подотдел, но нужны ли туда люди, я не смогла узнать…»
… на это письмо я ей не ответил, в аспирантуру меня пока не тянуло. Мне реального дела хотелось, хотя, если по правде, какое реальное дело в отдели и в подотделе?! Но в Кемерово я в марте всё же приехал и совсем неожиданно для себя. Меня вызвал Крылов: «С апреля гидрокомплекс становится добычным; ясно, что к очистным работам вы его подготовите. Но система разработки пласта не утверждена горным округом Госгортехнадзора. Поскольку систему ты проектировал, и здесь она возражений не вызывает ни у кого, то тебе и в горном округе её защищать. Словом, выписывай командировку на три дня и поезжай в горный округ систему свою утверждать».
Приехав в Кемерово, я зашёл в магазин, купил бутылку марочного муската и отправился на ночлег в общежитие КГИ. Остановиться в гостинице мне как-то в голову не пришло. Непривычно для меня это, видимо, было. Однако же в Осинниках останавливался… но то, можно сказать, от безвыходности… Впрочем… бутылка вина настораживает. Значит, увидеться с Людмилой хотел.
… Общежитие и институт всё ещё на европейском берегу Томи, хотя новые здания в центре уже выстроены. Переселение отложили до лета. Новый год, учебный, – в новом здании начинать.
В общежитие я попал уже затемно, в институте спросил, где найти секретаря комитета комсомола, и мне и кабинет и комнату её назвали. Не помню, где я встретил её, в коридоре ли института, направляясь к её кабинету, то ли застал её уже в комнате, в дверь постучав… да, у неё была своя комната – как преподавателю и комсоргу, стало быть, выделили.
Однако самой встречи не помню, как сказано. Вижу себя в её комнате. Не раздеваясь, вытаскиваю из портфеля бутылку вина, ставлю её у стены у дверей. Почему-то стою. Или это мне сейчас только кажется, что я во всё время нашего разговора стою.
… а она на стуле сидит предо мной посреди своей комнаты – красивая ослепительно, видно пик был цветения её красоты. И как выпукло подчёркнуты груди под свитером или кофтой. Она словно создана для обожания. О, как я люблю её в этот миг! Ноги её – в чёрных туфлях на каблуке и в чулках шёлковых или фильдеперсовых, цвета телесного, и так они ей ладно пришлись, так изящный изгиб икр подчеркивают, и так, на коленях натянутые, блестят – просто дух заходится. Очень красивы и обольстительны колени её, как раз под линией чёрной юбки, лежащей поверх. И кружится у меня в голове, до того она мне желанна! Но мы говорим о другом, о чём-то для меня сейчас несущественном, то есть на самом деле существенном, о работе, она по-прежнему рекомендует в аспирантуру мне поступать… Но разве для меня сейчас это важно? Мне важно понять, о чём она со мной хотела поговорить, я ловлю её взгляд, вслушиваюсь в интонации голоса, но они очень спокойны, нет, не чувствуется в них интереса ко мне, и разговор наш как-то быстро исчерпывает себя. «Да, не любит», – это с горечью я окончательно понимаю и завожу речь о ночлеге:
– Можно где-либо здесь, в общежитии, заночевать?
– Можешь у меня оставаться, – она жестом показывает на вторую кровать в её комнате.
Всё смешалось у меня в голове после такого. Это ведь можно понять, как… но я быстро трезвею. Да, какое же счастье было б остаться сейчас у неё. И я с восторгом остался б, если б она жестом ли, словом, мне показала, что я ей не совсем безразличен как человек, как мужчина! Что я не просто старый знакомый, сокурсник. Но этого нет, и в голове бьётся строчка письма: «Я не люблю тебя, Вова». И я резко взрываюсь. Насилую себя, переламываю:
– Нет. Лучше я переночую у кого-либо из студентов.
Она встаёт и уходит из комнаты. А я стою, размышляю… Нет, как мне ни больно, я правильно поступил. Спать рядом с ней? Но она меня бы к себе не пустила, ночь на "Нахимове" и у тёти в Алуште ещё так свежи!.. Спать в одной комнате с нею?.. Но сейчас вряд ли бы я так безмятежно уснул. Да, пытку страшнее трудно и выдумать…
Людмила входит и говорит в какой комнате есть свободная койка.
Я беру свой портфель, подхватываю бутылку, ощущая за это себя презреннейшим крохобором, говорю: «До свиданья!» – и ухожу. Нет, это не крохоборство, с бутылкой. Я хотел её с нею распить, если б встреча у нас получилась хоть немного теплее. И вообще мне на эту бутылку плевать! Но я не хочу, не могу, чтобы она это вино распивала с другим каким-то мужчиной.
… В комнате у студентов я откупориваю вино, и мы осушаем стаканы за будущие удачи.
Утром я просыпаюсь, когда в комнате уже никого нет. Одевшись я опускаюсь к Людмиле, к ней на этаж, стучу в дверь, но не получаю ответа. Я нажимаю на ручку – дверь заперта, Людмила уже в институте. Жаль, опоздал, не досказал, но жалеть уже поздно. Примостившись на подоконнике в коридоре против двери, я пишу на листочке бумаги: «Я сухой человек[5]. Сухой аспирант – это ужасно[6]». Я сворачиваю листочек в трубочку и засовываю его в ручку двери Людмилиной комнаты и ухожу. Теперь навсегда. Это конец.
… Правда, судьбе было угодно ещё дважды меня поманить, но я выдержал, не поддался. Счастье стареет, если его слишком долго ждать… Этой судьбе было также угодно устроить еще две мимолётные встречи, но уже всё было давным-давно решено, первый раз ею, второй – мною самим.
… В Кузнецком округе Госгортехнадзора меня принимает главный инженер в своём кабинете. Выслушав, с какой целью я прибыл к нему, и мельком взглянув на великолепную кальку на голубой полупрозрачной материи, снятую маркшейдерами с моего чертежа, главный вызывает начальников всех отделов.
… За длинным столом, они, передавая друг другу, рассматривают чертёж и пояснительную записку. По ходу дела я даю пояснения.
… в итоге короткого обсуждения главный инженер заявляет:
– Я не могу утвердить этот проект, так как по Правилам Безопасности из очистного забоя должно быть два выхода. У вас же гидромониторщик из забоя может выйти лишь по одной единственной выработке – разрезной печи.
Я возражаю по существу. Мне почему-то и в голову не приходит сослаться на аналогию, на прецедент с "Полысаевской-Северной". Утверждён же в округе проект системы разработки пласта Полысаевского I-го, там тоже один выход из очистного забоя.
– Но гидромониторщик находится не в очистном забое, – я стараюсь придать голосу своему убедительность, – он у края его, в печи, в подготовительной выработке, пройденной в целике и хорошо закреплённой. Это ведь всё равно, как если б забойщик находился на вентиляционном или транспортёрном штреке у лавы. В случае обрушения в лаве – у него только один путь отхода, по штреку, где он находится. Второго пути у него нет. Проход через лаву завален…
… Разгорается спор, прерываемый обеденным перерывом. После него обсуждение начинается снова. Я упорно доказываю, что в проекте нет отступления ни от духа, ни от буквы ПБ.
… часть сотрудников округа склоняется принять мою сторону, часть – колеблется в нерешительности. Наконец, главный инженер ставит точку в непомерно затянувшемся обсуждении. Подвинув к себе голубую красивую кальку, там, где в правом верхнем углу заблаговременно тушью начертано:
"Утверждаю":
Главный инженер Кузнецкого округа
Госгортехнадзора СССР
– ставит тушью же после двоеточия свою размашистую длинную подпись и дату.
Всё. Проект утверждён. В этот момент я счастлив. В Междуреченск возвращаюсь я победителем, хотя удивлён, что пришлось так долго доказывать очевидную истину. Тем не менее, толика гордости за себя есть, что уж скрывать. Однако общее настроение препоганое. "Прощанье с Людмилой" далось мне тяжело. Как ни криви душой, а не было для меня драгоценнее её человека.
На шахте я передаю утверждённые документы Крылову, рассказав о споре со специалистами округа, и приступаю к исполнению своих бессмысленных нудных обязанностей. В первую же освободившуюся минуту отправляюсь к Сухаревым-Буравлёвым. К этому времени я у них уже завсегдатаем стал, и мы часто устраивали дружеские пирушки с танцами непременно. И здесь, в приветливом доме, едва увидев в Люсю Сухареву, изумительное лицо её, но совсем в другом роде, чем у Людмилы Володиной, я задохнулся от счастья. Володина ушла в забытьё, её место враз заступила другая. «Люся, ты победила», – произнёс я про себя, имея в виду её победу в сердце моём над кемеровской Людмилой. Фраза эта свидетельствовала только о внутреннем моём состоянии. Никакой борьбы за меня, к несчастью моему, не было; ни той, ни другой был я не нужен, иначе дело могло б обернуться совсем по другому, и совершенно по разному.
04.04.97     10.03.01     28.07.04
Тридцать первого марта было объявлено об окончании эксперимента со сменными помощниками, и само слово эксперимент прозвучало впервые. Но ни слова не было сказано, что он окончился полным провалом, но было именно так. Возроптали во всесоюзном масштабе начальники, хотя до бунта было, конечно, ещё далеко. Сменный помощник отвечал за свою только смену, и о её работе, оцениваемой тоннами или метрами, заботился прежде всего. В результате очередная смена заставала зачастую неподготовленные к работе забои. То есть, было всё то, что происходило у меня в первый месяц работы на шахте… Один начальник за тремя сменами не успевал проследить. Кроме того, на него свалилась вся участковая "бухгалтерия", весь учёт, подготовка технической документации, согласование всех возникавших вопросов с отделами управления шахты и, прежде всего, с отделом нормирования.
Я и Свердлов вновь стали помощниками начальника гидрокомплекса, в смены были назначены горные мастера. Это было уже веселее.
С первого же апреля нам был установлен план добычи угля – четыреста тонн в сутки, – и мы начали очистные работы в первом столбе.
… и в первый же день случился неожиданный казус.
Буравлёва в тот день на шахте не было почему-то, я провёл первый наряд, отправил первую смену в шахту, подписал взрывнику путёвку на получения аммонита и детонаторов и уже собирался идти на планёрку, как ушедший взрывник возвратился и сказал, что начальник участка вентиляции, им тогда был Калугин, путёвку на взрывчатые вещества подписать отказался[7].
Я тут же снимаю телефонную трубку, девочка с коммутатора соединяет меня и Калугина.
– Это Платонов, – говорю я. – В чём дело? Почему вы взрывнику моему не подписываете путёвку?
Трубка мне отвечает:
– У вас гидромонитор не сблокирован с ВЧП.
– Что?! – переспрашиваю я, озадаченный таким нелепым поворотом пустячного дела. – А зачем его нужно блокировать?
– По Правилам Безопасности оборудование в тупиковом забое, проветриваемом ВЧП, должно быть сблокировано с ним.
Я расхохотался:
– Но это ж касается искроопасного оборудования!
– Нет, это касается всех механизмов в забое…
– С электрическим двигателем, – парирую я, продолжая зависшую фразу.
Калугин молчит, и я риторически вопрошаю, не желая с ним спорить:
– Но гидромонитор тут причём? Это даже вовсе не механизм, а труба на шарнире, из которой хлещет вода, искр, как известно, не высекающая…
Тут Калугин проявляет строптивость:
– Монитор не должен работать, если выключен ВЧП. Люди в непроветриваемом забое не должны находиться.
– Но они туда, не включив ВЧП, не пойдут.
– Они могут забыть…
Тут выдержка мне изменяет, продолжать в таком тоне этот несуразный разговор я не могу и вскипаю:
– Но ведь и проходчик с лопатой, идущий в тупиковый забой, может забыть включить вентилятор?! Так что же, прикажете и лопату проходчика сблокировать с ВЧП? Но ПБ этого ведь не требуют. Хотя, в принципе, лопата опаснее монитора, при ударе её о породу искра ведь выскочить может. Лопату блокировать с ВЧП! – не могу я уняться. – Это же глупость!
Калугин, однако же, не сдавался, но тон его стал не очень уверенным, и как-то в словах его намекнулось, что это абсурдное требование исходит из треста, и даже от главного инженера его Филиппова.
Крылова тоже не было в тот день на шахте, и я позвонил прямо Филиппову:
– Антон Порфирьевич, – пожаловался я ему, – Калугин взрывнику не подписывает путёвку из-за того, что монитор не сблокирован с ВЧП.
– И правильно делает, – отрезал Филиппов.
– Что ж тут правильного, – настаивал я и привёл свои доводы.
Но Филиппов не хотел меня слушать.
– Люди не должны работать при выключенном ВЧП.
– Но они и не работают, они включают его, воздух же им самим, прежде всего, нужен.
– Они могут забыть, – логика Филиппова и Калугина подозрительно совпадали, – и начать работать в забое.
– Но и проходчики, если не надо в забое бурить, а только крепь ставить в нём, могут забыть, однако же…
Но главный инженер не дал мне закончить и стоял на своём.
Нет смысла приводить здесь весь наш диалог.
– Конечно, – вздохнув, уже по инерции чисто, заканчивал я с ним разговор, – в принципе всё возможно. Можно и монитор сблокировать с ВЧП. То есть не сам монитор – это как раз физически невозможно, а насосы в насосной, чтобы воду качать не могли. Но не знаю, есть ли в Союзе пускатели, позволяющие блокировать оборудование, работающее на таких разных напряжениях тока. Всё таки – триста восемьдесят вольт ВЧП и шесть тысяч насоса… Мне такое не по плечу, у меня же просто знаний не хватит, тут надо подключать институт. Это, наверное, легче, чем лопату проходчика с ВЧП…
Не пойму, как у него хватило терпения выслушать все мои возражения и заключительную тираду. Больше говорить было нечего, и, сказав ему: «Извините за беспокойство. До свиданья», – я положил трубку.
… первая смена, взрывчатки не получив, простояла в забоях…
На втором наряде, отправляя смену в шахту с прежним заданием, я рассказал о случившемся подошедшему Свердлову. Мы весело посмеялись над тупостью человеческой, хотя весёлого тут было мало – привычка сказалась с юмором к неприятностям относиться – и я, ничего не согласовывая ни с кем, снова выписал взрывчатку для взрыва угля в заходке. Взрывник с путёвкой ушёл, но на этот раз на участок он не вернулся.
– Дошло, – сказал Свердлов.
И тут зазвонил телефон. Я прижал трубку к уху:
– Слушай, Платонов, – раздался в ней голос Филиппова, – кто эту историю с блокировкой затеял?
Ну, что мог я ему на это сказать? «Да вы же Антон Порфирьевич её и затеяли», – но доказательств у меня не было никаких, к тому ж лишний раз дерзить начальству мне не хотелось, да и неловко – всё же годами он много старше меня.
– Калугин, наверное, – помешкав, ответствовал я, – или кто-то его надоумил…
Филиппов, ни слова не говоря, отключился.
… Вечером в дружном семействе новых знакомых, сидя с Геной на обширном диване в окружении милых прелестниц, я пересказал в лицах красочно всю эту историю, чем немало всех позабавил. Смеялись все от души.
05.04.97     11.03.01     29.07.04
Но вернёмся к делам.
… Первая смена в тот день обурила веерообразно из нижних и верхней печей и из сбойки между печами ручными электросвёрлами с составными четырёхметровыми штангами десятиметровую заходку на всю мощность пласта, вторая смена зарядила шпуры и, взорвав четыреста килограмм аммонита, получила тысячу триста тонн хорошо измельчённого (до десяти сантиметров) угля, который мы успешно за две последующие смены и смыли. Всё было отлично. Но несколько смен уходило на подготовку заходки. Трудоёмко было обуривание, следовало бы в дальнейшем подумать о колонковых свёрлах. Много времени уходило на изготовление глиняной забойки – пыжей, в горной практике иным именем тогда называемых. Не было ещё полиэтиленовых шлангов, которые позже, загоняя в шпуры и под давлением в них воду подав, стали использовать вместо этой забойки. Словом было немало проблем и задач для решения.
… Кончился весенний месяц апрель с его тающим снегом, с ожиданием в душе радостных перемен, которые всегда возрождаются вместе с весною.
… подвели и итоги первого месяца работы по добыче угля. Среднесуточная добыча в апреле составила четыреста восемьдесят тонн. План был перевыполнен на двадцать процентов, и это сразу же обернулось весомой прибавкой к окладу – надзор бешеную премию получил, и у рабочих были заработки отличные, пять тысяч, в среднем, помнится, получилось. А когда у подчинённых заработки хорошие, ими очень легко управлять. Все указания без пререканий исполняются мигом.
… Оклад мой в то время был чуть больше двух тысяч пятисот рублей. Аванс – тысяча – был уже прочно забыт, и сейчас в первых числах месяца мая я мог ожидать, как бывало, ещё тысячу двести (налог ведь ещё ежемесячно из зарплаты высчитывали).
И вот, прихожу я после получки домой, вытаскиваю из кармана пачку сотенных купюр и небрежным движением – знай, мол, наших! – бросаю её на свой письменный стол. Мама так и ахнула – больше пятидесяти красивых хрустящих бумажек самого большого достоинства!
– Никогда в жизни столько денег зараз в руках не держала!
… Мы все уже знали, что никогда никому Плешаков премию полностью не выплачивал, всегда находил предлог, чтобы срезать её хотя бы наполовину. Но нам выплатил всю. Свердлов, у которого, в отличие от меня, уже был опыт получения премий, прокомментировал сразу:
– Ради первого раза выплатил полностью…
Тут самое время сказать, что с премиями нам в этом году повезло. Вездесущий Никита усмотрел, что в заработках шахтёров тарифная ставка или оклад составляют меньшую часть. Бóльшая же – накручивается благодаря прогрессивке и премиям. И решил ликвидировать непорядок. Совмин принял решение повысить с первого января этого года тарифные ставки рабочих (умолчав стыдливо, как водится, об одновременном повышении норм) и оклады надзору. Размер премии же ограничили потолком в сорок процентов. Раньше верхнего предела премиям не было никакого, хоть тысячу процентов мог получить, если план, скажем, на сто перевыполнишь, и Плешаков если её не убавит. Хотя это, конечно, за гранью возможного.
Мало того. Если раньше премию платили по результатам работы за месяц, не беря во внимание, как работали в прошлом, то теперь обязательным становилось дополнительное условие: выполнение плана с начала года. Как бы ты в этом месяце не сработал, пока не погасишь должок, если он у тебя накопился с начала календарного года – никакой премии тебе не видать. А надо ещё и в плановую себестоимость уложиться и в нормы расхода леса, материалов, электроэнергии и ВВ. Словом получение премии становилось проблемой. Но пока не у нас. С первого января новая система оплаты труда вводилась в Европейской части Союза. Введение её в восточных районах на год отложили. Так что нам удалось ещё застать блаженные времена для шахтёров, и этот год стал для нас нашим первым и последним чрезвычайно денежным годом.
… Была у Хрущёва ещё задумка одна. При невыполнении плана платить надзору лишь восемьдесят процентов оклада. Но мысль эта вызвала такой резкий и всеобщий протест, что была похоронена. Вряд ли, правда, протест, тут что-то решил. Просто Никита одумался вовремя: при хроническом невыполнении плана большинством шахтных участков в Союзе кадры бы начали разбегаться. Только заработок большой в шахту ведь людей привлекает, не из любви же на опасный и каторжный труд под землю идут.
Итак, первую премию мы получили сполна. Но и прогноз Свердлова полностью подтвердился. Мы наращивали добычу. Соответственно нам из месяца в месяц план увеличивали, но мы так его перехлёстывали через край, что должны были бы получать по десять-двенадцать тысяч рублей, но ни разу планка не поднялась выше шести-семи тысяч. Это тоже неплохо, но всё же… кровные Плешаков отбирал, придираясь по малейшему поводу и без повода тоже. Чаще всего фигурировала захламлённость выработок, это номер беспроигрышный – чурку иль щепку нехитро в выработке найти, даже если их нет: акты об этом не составлялись. Жаль, что не додумались мы ни разу опротестовать плешаковский приказ – пусть бы попробовал доказать. Примера не было, все покорно молчали…
… Зато себя Плешаков ни единожды не обидел. Оклад у него был министерский – самая большая шахта в Союзе – десять тысяч рублей. И премии получал много лет ежемесячно не менее этого. Одна из подруг Люси Сухаревой, с которой и я подружился, служила в сберкассе и по секрету (тайна вкладов охранялась законом!) поведала мне, что у Плешакова на книжке более миллиона рублей. Сумма в те временна фантастическая. "Москвич" стоил восемь тысяч рублей, а "Победа" – двенадцать.
… но каково же было моё удивление людской ненасытностью, когда летом, зайдя по какому-то поводу в трест, на столе секретарши в приёмной я увидел заявление Плешакова, уходившего в отпуск, на имя управляющего с просьбой оказать ему на лечение материальную помощь в размере оклада[8]. На заявлении уже была резолюция: Бух./Выплатить 10000 рублей. Евсеев.
… В июне как-то сами собой распределились обязанности между мною и Свердловым. Свердлов стал только горными работами заниматься, горных мастеров контролировать, мне же Буравлёв поручил надзор за поверхностью: насосной, отстойниками, трубопроводами, а в шахте – лишь углесосной. Кроме того, на мои плечи легла вся техническая документация, ежедневный учёт добычи угля и проходки, месячные замеры и согласование норм выработки с отделом нормирования. Формально разделение это никак оформлено не было, и, работая большей частью теперь на поверхности, я оставался, как Свердлов, подземным помощником. Оклад мой сохранился без изменений, и подземный стаж тоже шёл. Для этого надо только было соблюсти необременительную обязанность – пятнадцать раз в месяц переодеться в шахтёрскую робу и отметиться в ламповой. Правда, переодевшись, я в шахту всё же ходил, то есть ездил, но, пробыв там часок, заглянув в углесосную, а иногда и на ведение горных работ из любопытства взглянув, я пешком возвращался вниз на отстойники. Разумеется, и наряды я рабочим давал. Тут сложилась такая практика. Буравлёв, как правило, был на первом наряде и по утрам решал все вопросы с шахтным начальством. Мы со Свердловым, чередуясь, давали второй и третий наряд. Часто же на наряде бывало по двое из нас, кто-то, дав один наряд и сделав что нужно за смену, и на следующий наряд успевал, чтобы поболтать, узнать новости или, наоборот, поделиться своими, обсудить положение дел.
… Ещё в свой первый месяц работы на шахте, согласуя какую-то норму, я познакомился с нормировщиком, который тогда вёл наш участок. Это был высокий худощавый, но не узкий в кости, экономист, годом раньше меня окончивший Харьковский институт, Виктор Мирошниченко. Потом он как-то исчез из моего поля зрения, вернее это я исчез из его, оторвавшись от горных работ на два года. Запустив гидрокомплекс, я вновь стал в отдел нормирования заходить: надо было рассчитывать и утверждать нормы выработки для рабочих. И снова столкнулся там с Виктором. Он стал нормировщиком гидрокомплекса, хотя и ряд других участков он по-прежнему вёл.
И после разделения обязанностей со Свердловым нормирование осталось моим непосредственным делом, и наши общения с Мирошниченко продолжились. Работалось с ним очень легко. Все вопросы решали мирно, без споров, мои доводы он принимал во внимание и, найдя в справочнике нужные данные, по представленным мною объёмам работ выводил норму выработки, не особо для рабочих обременительную. Словом, мы хорошо относились друг к другу, но за пределами шахты не встречались нигде, даже в компаниях; несомненно, они были разные и не пересекались нигде.
… Занимаясь механической частью, зайдя как-то в подземную углесосную, я заметил, что ни один из двух углесосов не был включён, между тем как дробилка работала, и вода несла через неё в зумпф уголь, смываемый из забоев.
– Василий Ионович, – сказал я Долгушину, который в ту смену замещал машиниста, – так ведь недолго и прозевать, пульпа перехлестнёт через край и углесосную, да и штрек углем завалит.
– Владимир Стефанович, а вы посмотрите, – Долгушин подвёл меня к краю бетонной стенки колодца, в который была опущена дуга всасывающей трубы углесоса.
Я стоял и смотрел на чёрную поверхность бурлящей в колодце воды. Пульпа в зумпф прибывала из шахты и прибывала, а уровень её в зумпфе не повышался ни капельки. Я смотрел с удивлением и вдруг хлопнул себя рукою по лбу:
– Да это ж сифон!
– Так точно, – рассмеялся Долгушин.
Оказалось, что машинисты сразу приметили – после включения углесоса уровень пульпы в колодце начинает стремительно понижаться, несмотря на постоянный приток её из забоев. Чтобы всас углесоса не хватил воздуха невзначай – тогда бы прервался поток, и пришлось бы заново углесос водой заливать и вновь запускать – стали на время углесос выключать, останавливать. Тут и заметили, что уровень пульпы при остановках выше определённого не повышается, а поток шурует через остановленный углесос, проворачивая рабочее колесо с лопастями… Ну, ребята смышлёные, сразу поняли, что к чему. С тех пор так и делали. Запустят углесос, как только вода из забоев появится, качнут, чтобы вода, пульпа ли по трубам пошла, и выключат. Пульпа-то по трубам, выйдя из шахты, вниз сама устремляется, образуется разрежение – перепад-то какой, сто метров ровно! – оно то и тянет уголь с водой по трубе из колодца без всякого углесоса… Видели, как шофёр переливает из бака бензин в бутыль по резиновой трубочке? Ртом потянет, чтобы в трубочку из бака его засосать, а потом быстро опустит. И бензин самотёком идёт через колено подъёма, лишь бы был перепад, то есть бутыль была ниже бака. В механике и гидравлике это сифон называется.
… Ну, у нас то высота подъёма первоначального намного побольше – метра два или три, но до Торричеллевых десяти ещё далеко. Вот и гонит давление атмосферное на поверхности пульпу в трубу, где упало давление из-за возникшего разряжения.
– Ну, молодцы, – говорю я, восхищённо, быстро смекнув, что у нас ещё один резерв появился: и рабочие колёса меньше у углесосов изнашиваются (хотя пульпа и идёт через них, но, крутясь вхолостую, они меньше чувствуют абразив), а стало быть, меньше ремонтов, и экономия электричества ещё получается. Если бы у нас был мотор-генератор, то мы и сами могли бы ещё и в шахтную сеть давать своё электричество. Но генератора не было, и электроэнергию мы дополнительно не вырабатывали, а вот о том, что без всякой энергии со стороны, мы уголь качаем – молчок. Где-то и перерасход может возникнуть, и он этим резервом покроется. И за экономию электричества премия тоже положена, правда, грошовая… но за перерасход – полное лишение премии. Это иметь в виду надо.
Вот такие перемены в работе у меня наступили, стал я заниматься механической частью нашего гидрокомплекса. Не самими механизмами. Этим Малышев занимался: профилактические ремонты, устранение мелких поломок в насосах и углесосах, пускателях, вентиляторах, свёрлах. Я же – как бы это выразиться точнее – организовывал согласованную бесперебойную работу всего комплекса, чтобы все и всё было в нужное время в нужных местах. И текущий контроль, разумеется. При серьёзных авариях и с Малышевым приходилось работать, а иногда даже и Свердлова подключать.
В совместных делах я с Виталием подружился. Он начал приглашать меня в дом. Жил он с женой в трёхкомнатной квартире родителей. Отец его, человек роста большого и сложения мощного, заведовал горторготделом.
Виталий показывал мне свои фотографии, они у него всё время новые появлялись. Он неплохо фотографировал, кроме того, разные штучки смешные устраивал, делая по два снимка на один кадр на фоне чёрного одеяла. То изумлённо сам с собою здоровался, то сам себе давал прикурить, ну, на снимках не сам себе, а второй такой же Виталий подносил горящую спичку к папиросе в зубах у первого точно такого Виталия. Он объяснил, как это у него так получалось: в одеяло воткнута иголка, и, при первой съёмке на кадр, он находится слева, при второй – с правой стороны от метки, ориентируя положение рук, спички ли, папиросы. Но я сам штучками этими не заразился… А он всё уговаривал меня тоже начать фотографировать и обзавестись собственным аппаратом. Я робел, не решался – всё же незнакомое дело непросто освоить. Об алуштинском опыте я как-то забыл.
Но Виталий не унимался. «Приличная камера не так уж и дорого стоит, – убеждал он меня, – вполне тебе по карману. Тысячу двести рублей…» А в ответ на то, что я же ничего не умею, позвал меня понаблюдать за работой. Несколько вечеров я провёл у него в затемнённой наглухо ванной, смотрел, как проявляет он плёнки, печатает фотографии. При этом Виталий без конца повторял: «Залог успеха – чисто с мылом вымытые руки». И этот девиз я на всю жизнь усвоил.
… В конце концов, я убедился, что и в самом деле не боги горшки обжигают, и на покупку решился. Я съездил в Сталинск и купил там ровно за тысячу двести фотоаппарат "Зоркий-3", проверив его, как меня наставил Виталий. Аппарат щёлкал исправно, перемотка крутилась, диафрагма изменялась по желанию, и ширина щели в шторках менялась в зависимости от установленной выдержки. Объектив "Юпитер-8" был с хорошею светосилой: один к двум, и просветлённой цейсовской оптикой, на чём Виталий настаивал непременно. Линза отсвечивала голубизной.
… Да, конечно, тысяча двести рублей для меня деньги посильные. Но это всегда так говорят, когда в сети заманивают. Купи, мол, вот это. Это недорого. И в самом деле, недорого. Но, купив, понимаешь вдруг, что этого мало. Что эта покупка лишь начало для трат. Она понуждает к последующим покупкам, и так без конца. Нужны увеличитель, бачки и кюветы, рамка для прижимания фотобумаги, пинцеты, резак, красный фонарь, наконец, а потом бесчисленно плёнка, бумага, проявители, закрепители… За исключением этих последних, ничего в области купить было нельзя – не было в магазинах. К счастью, неугомонный реформатор Хрущёв – и за это ему большое спасибо! – продвинул новое дело: "Товары – почтой". Прейскуранты товаров лежали на почте, и можно было на почте же, предварительно заказ оплатив, через некоторое время их получить.
… я выбрал в прейскурантах все нужные мне принадлежности, и отослал перевод вместе с заказом в Москву в "Посылторг".
Через месяц я всё заказанное получил.
К этому времени я и учебником обзавёлся. "25 уроков фотографии" у себя в книжном магазине купил.
… Исповедуя постоянно напоминаемое мне Малышевым правило мыть руки с мылом перед занятием фотографией, я с большим рвением взялся за дело, и, хотя в искусстве фотографирования особо не преуспел, всё же большинство снимков моих оказалось несравненно выше любительских.
… Жизнь моя внешне постепенно налаживалась, кончилась моя духовная изоляция, и муки любви к не любившей меня разом исчезли, вытесненные новым моим увлечением. Я получал много писем, у меня появились приятели и друзья, с которыми я весело, беззаботно проводил всё своё свободное время, не заботясь о будущем. Я жил настоящим и, затормозившись, не к чему в лето то не стремился.
Я часто бывал у Китуниных, где был совершенно своим человеком, заходил к Свердлову, в какой-то мере человеком со стороны, но которого принимают и приглашают, но милее всех стали мне сёстры Сухаревы с Геною Буравлёвым. Августа и Лида, как мне казалось, искренне радовались моему приходу, Люся была со мною приветлива, но держалась сдержанней, суше чем непосредственная, открытая Лида. А мне она нравилась всё больше и больше, и я был уже от неё почти без ума.
Гена и девочки были начитанны, с ними было интересно поговорить не только о наших местных событиях, но и о вещах отвлечённых, поделиться впечатлением о прочитанной книге. Была у них тяга, свойственная и мне, как-то жизнь сделать духовно насыщеннее. Наставника в этом деле не было никакого, шли все мы на ощупь, и каждый дошёл до того предела, до которого самостоятельно мог добрести. При другом окружении все мы могли бы продвинуться дальше. Но его у нас не было. Само оно к нам не пришло, а рискнуть оборвать пресную жизни и ринуться в неизвестное, никто из нас не решился.
… Приобщению к литературе, к искусству, помогали лишь книги, неизвестные ранее книги, хлынувшие потоком в наш книжный маленький магазин. Были тут и "Испанский дневник" Михаила Кольцова, и Фейхтвангер, его "Успех" произвёл на меня тогда сильное впечатление. Были Горький и Симонов, Стефан Цвейг и Хемингуэй, Вера Панова и Вера Кетлинская. "Идиота" запрещённого до того Достоевского я запоем читал, продираясь, сквозь трудные, вязкие, как мне казалось тогда, фразы его языка, но простые и ясные для меня вот сейчас, когда недавно его перечитывал.
По подписке – а подписывать я начал решительно всё, такой был голод на книги – шла классика русская, советская, иностранная. Пушкин, Лермонтов, Есенин, Толстой Лев и Толстой Алексей, Фёдор Гладков, Арагон, Франс, Чапек… И, читая взахлёб разных авторов, я на двадцать шестом году своей жизни вдруг почувствовал, как вкус мой сразу, хотя и, как видите, с большим опозданием, определился. Я уже не смог бы читать там какого-либо Ажаева. Я мгновенно, прочитав полстранички в начале, две-три в середине и страничку в конце, мог вещь слабую от талантливой отличить. Вкус к языку у меня был и раньше, но теперь он обострился, я не просто мог по стилю определить, чьему перу принадлежит то или иное произведение мне известных писателей, но и в совершенно незнакомом авторе мог по стилю его угадать талант или полную бесталанность.
А ведь ещё недавно совсем, в институте, я на равных без разбора читал, например, и превосходных Бальзака, Стендаля и любую советскую белиберду.
Теперь же, прочитав в "Иностранной литературе" пьесу Артура Миллера "Рокко и его братья", я сразу обнаружил в нём большой литературный талант, а вот роман Бабаевского "Кавалер золотой звезды" в "Новом мире" невозможно читать – чушь собачья, а стиль там и не снился, хотя его нарасхват хвалили в советских газетах, в отличие от Дудинцева, которого буквально затюкали за очернительство нашей действительности. А вот он то, как раз, талантом не обделён, и пишет искренне, честно.
… С романом Дудинцева вышла у меня незадача. С января пятьдесят седьмого я начал регулярно получать "Новый мир" и "Октябрь", "Иностранную литературу", читал их без пропусков от корки до корки – и романы, и повести, и пьесы, и стихи, и публицистические статьи, и литературную критику… Новый мир открывался перед глазами, хотя и в дозированных количествах, и в той же мере мышление моё развивал. Я уже не принимал всё на веру, а пытался самостоятельно оценить и осмыслить, что при скудости информации (самого этого слова в повседневности ещё не было) было совсем не легко. Но уже некоторые статьи в "Правде" и в "Литературной газете" сомнению подвергал. Так я возмутился, когда обругали Дудинцева, и, с горяча, даже письмо ругателям отослал, хотя… и в этом была незадача, прочитал лишь вторую половину романа его "Не хлебом единым…", номер "Октября", где первая часть была напечатана, на почте пропал, мне его, несмотря на все поиски, не доставили, а библиотеки журнал не выписывали. Так что судить мог я только по второй части романа, но и этого было достаточно, чтобы понять, что Дудинцев хороший правдивый писатель, никакой он не очернитель.
… Журналы вводили меня в круг явлений современной культуры, особенно "Иностранка", там были вкладки с рисунками и репродукциями картин современных художников мира, там писалось о музыке, об архитектуре, кино, об экспериментах в театрах. Там я о чешской "Латерна магика" узнал, там прочитал пьесу Павла Когоута "Такая любовь", буквально взбудоражившую меня тем, что я уже постигал и о чём начинал только догадываться, пьесу, вывернувшей наизнанку мир однопартийной тоталитарной системы. Пьеса шла сразу в двух планах: один официальный, как обо всём у нас (и у них там, видимо) говорили, – шёл на сцене. И сразу же за поставленным эпизодом на киноэкране прокручивалась та же сцена, но не так, как её только что сыграли актёры, следуя принятым догмам и установкам, а так как это было в действительности. Пьеса ошеломила меня откровенностью, с какой вскрыла всё то, что смущало меня, что я ненавидел, и о чём только догадывался. Всё в нашем обществе лживо, везде за прикрытием фраз обман и двойная мораль. Пожалуй, ничто тогда так меня не продвинуло в неприятии родного социального зла, как эта пьеса Когоута. Тут я не уверен – талант ли писателя или столь обнажённая правда захватили меня. Но и написано, видно, было талантливо, сейчас мне трудно об этом судить: пьесы нет под рукой.
… В силу того, что я был чрезвычайно начитан и во многих сферах сведущ, я, вероятно, был неплохим собеседником, если речь шла не о делах бытовых. Рассказы мои слушали и даже передавали. Это однажды из меня сотворило мистификатора.
Летом пятьдесят седьмого года в Брюсселе проходила Всемирная выставка. Я о ней много в разных журналах читал; проезжая Москву, свои знания о её павильонах и экспонатах пополнил, не вспомню уж где. План выставки и фотографии павильонов в "Иностранке", по-моему, были вклеены. Вернувшись из отпуска, я о выставке этой рассказывал много интересного, со знанием дела, с описание мелких деталей, подробностей. Рассказы мои предавали другим, и, возможно, кто-то, предположил, что я, вероятно, сам был на выставке. У слушателя словцо "вероятно" могло проскочить мимо ушей незаметно, а зацепилось, что был. И пошёл по Междуреченску слух, что я в Брюсселе летом на выставке побывал. Даже малознакомые люди на улице меня останавливали и расспрашивали, что и как там в Брюсселе. Я с охотою отвечал, что-то рассказывал. Слуха этого, я, забавляясь, не подтверждал и не опровергал. Напрямую меня о поездке никто не спросил, а от косвенного вопроса я уходил, отвлекая рассказом о чём-либо неожиданном, любопытном, что было мною почерпнуто из вполне доступных любому источников и в самом Междуреченске, но которых никто почему-то не потрудился прочесть. Так я и остался человеком, побывавшим в Брюсселе. Что ж. Вольному воля. Кто хочет верить – пусть верует! Зачем же разочаровывать людей!
… К музыке меня приобщала купленная мной радиола. Классика тогда ещё часто звучала по радио. Пластинки, правда, в то время я покупал преимущественно танцевальные, с модными тогда мелодиями танго, фокстротов и вальсов, да других в Междуреченске у нас просто не было.
По приёмнику я пытался ловить "Голос Америки", но так ни разу и не поймал: то ли мощности передатчиков у них нехватало, чтоб достичь центра юга Сибири, то ли местность наша для приёма коротких волн не годилась. А вот "Голос Японии" я ловил, и частенько довольно, но это было не то, какие-то скучные бесстрастные передачи… но иногда и они давали возможность взглянуть на себя с вражеской стороны…
… Оставался нерешённым вопрос о дальнейшей работе – вечно быть помощником я не хотел, я чувствовал в себе достаточно знаний и сил, чтобы самостоятельно управляться с несравненно большим хозяйством, чем наш гидрокомплекс. А и он здесь мне не светил. Хлынувшие с апреля сумасшедшие деньги приглушили на время остроту болезненного вопроса, но не сняли его. Просто я на время разрешенье его отложил, благо было мне всего двадцать шесть, и казалось, что силам моим и молодости не будет конца, и времени, чтобы карьерой своей озаботиться – предостаточно. Вечное заблуждение молодости – никогда его недостаточно.
… а на работе забот прибывало. Как учитывать добычу участка, вопрос возник после первой недели добычи, когда все три тысячетонных рабочих отсека отстойника были заполнены[9]. Сколько пульпа несёт с собой угля? Ультразвуковые и радиоактивные плотномеры не давали ответа. Точность их показаний при колеблющейся в очень широких пределах плотности пульпы была очень мала, вообще не было точности никакой. Везде, где их испытывали, они показывали чёрт знает что. Так что мы их даже и ставить не пробовали. В конце концов, Крылов согласился с моим предложением поручить замерять объём угля в отстойниках маркшейдерскому отделу в перерывы между сменами. Разность между прежним объёмом и новым и принималась за сменную добычу угля, правда, для этого её ещё надо было умножить на удельный вес угля в разрыхленном виде. Маркшейдер делал замеры высоты толщи угля теодолитом-нивелиром по мерной геодезической рейке, устанавливаемой в определённых точках на чрезвычайно сложной поверхности угля, залитого водой. Подход к этим "точкам" был возможен по периметру каждого из бассейнов и по двум поперечным железобетонным балкам над ними.
… Да, я еще упустил в своё время сказать, для чего вообще были нужны эти отстойники. В принципе пульпу можно бы было из шахты прямо на ОФ подавать. Но это в принципе. В частности же процессы обогащения ювелирно идут при строго определённом соотношении воды и угля. Мы такого соотношения выдержать никак не могли, у нас могла временами из забоев лишь одна вода поступать, временами же – пульпа такой гущины, что и воды в ней почти-то не видно.
Только этой цели служили наши отстойники – накопить уголь в них, а потом, опять размывая, откачать равномерный состав углесосами, установленными в помещении ниже днища отсеков.
Поскольку маркшейдер приходил только один, то держал мерную рейку наш машинист углесосов или помощник его. И они здорово очень держать её наловчились. Но об этом попозже… А сейчас вот снова о чём. Рейку ставили на уголь чаще всего под водой – перелив воды шёл в канавку по верху отсека, и при закачке пульпой тот был всегда заполнен водой… Иное дело при выкачке – тут пульпа выпускалась через трубы внизу, и всё на виду было.
07.04.97     15.03.01     01.08.04
… Режим дня моего определялся работой. Теперь мне редко приходилось вставать ни свет, ни заря и спешить, не забыв плотно позавтракать, на первый наряд. Если и приходилось на него иногда попадать, то только после ночной смены, когда я, часа за четыре обход совершив, успевал часа три поспать перед ним на отстойниках… На второй наряд я шёл к двум часам, и, если в шахту не ехал, то часам к шести возвращался домой, и весь вечер был я свободен. Хуже было, если после предыдущей ночной смены я вновь в десяти шёл на вечерний наряд. Весь день был тогда перебит. Утром немного поспишь, днём немного пободрствуешь – и опять надо лечь часов в пять поспать. А в девять надо вставать, чтобы поужинать и к наряду не опоздать. Ох, как же трудно это вставание вечером. Вроде уже и проснулся, но сил подняться нет никаких – и снова сном забываешься на минутку, и тут же вздрагиваешь: не опоздать! Но встать мучительно невозможно. Ну ещё бы минут пять подремать! Полежишь, глаз на часы приоткроешь – ну ещё хоть минуточку. И когда, измотавшись в бореньях с собой, понимаешь, что тянуть дольше нельзя, собрав волю свою, вскакиваешь – и тогда уже всё бегом.
… На третьем наряде мы обычно встречались со Свердловым, кто-то наряжал смену в шахту, кто-то к тому времени выезжал, и тогда нам удавалось словцом о том, о сём переброситься, над какой-то глупостью посмеяться, позлословить о ком.
… Как-то так сидим мы со Свердловым в кабинете среди наших рабочих, и входит в нарядную Лиференко, конструктор из ВНИИГидроугля. Его проходческий комбайн в то время в одной из наших печек испытывался. Лазанье по печам в мои обязанности теперь не входило, но я из любопытства заглянул в этот забой посмотреть на чудо проходческой техники, как уверял сам Лиференко, мужчина уже в летах и с опытом большущим работы.
… комбайн был ажурен, как башня Шухова или Эйфеля – сразу доверия не внушал, сразу слишком лёгким казался для тяжёлой работы, хотя стоял точно танк на узких гусеницах на почве. Из ажурной конструкции на консолях высовывался вперёд барабан, нашпигованный армированными "победитом" зубками… Ползущие гусеницы прижимали машину к забою, вращавшийся барабан касался угля и должен был стружку снимать своими зубками, качаясь ещё и между кровлей и почвой, а вода, бившая из трубы между гусеницами, подсоединённой шлангом к напорному ставу, должна была сколотый уголь смывать… но не смывала, нечего было смывать.
И всё вроде правильно было. Только вот ведь беда. Коснувшись забоя, зубками царапнув уголь чуть-чуть, машина заходилась в ужасающей тряске, грозящей разрушить конструкцию, и реактивною силой отбрасывалась назад. Но ползущие гусеницы снова толкали комбайн на забой – и снова он отлетал, как пушинка… Было забавно смотреть на бьющуюся, словно в эпилептическом припадке машину. Она как задиристый петушок на грудь забоя наскакивала и тут же отскакивала от него, вздрагивая и трясясь. Ясно было с первого взгляда, что в самой конструкции этой изъян, что машина никуда не годится. Либо надо массу её увеличить, и увеличить значительно, либо её распереть третьей гусеницей между почвой и кровлей, либо это сделать гидродомкратами, но в последнем случае о непрерывной подвижке и речи быть не могло, да и не в ней собственно речь, работать можно и циклами, но тогда надо всё изменять. И как Лиференко такой простой истины не понимал?
… Естественно, через пять минут этакой тряски в машине что-то ломалось, какая-то деталь отлетала. Сломанную деталь отправляли в мехцех, где по эскизу, тут же набросанному Лиференко на клочочке бумаги, деталь эту усиливали или новою заменяли. «Вот теперь-то, – оптимистично заверял Лиференко, – машине не страшны никакие поломки!» они и в самом деле не были ей страшны, почему она и ломалась у него постоянно. Шли за неделей недели, и так же поломки шли чередой. И это уже изрядно всем надоело. Забой-то стоит!
… так вот, сидим мы со Свердловым в кабинете, и входит к нам Лиференко с мятым эскизом в руке:
– Вот это ещё вот добавим, – обращается он к нам, – и тогда заработаем без остановки.
Я подписываю заказ на изготовление детали в мехцех, а Роальд уже не выдерживает:
– В вашей машине не хватает одной лишь детали.
– Какой? – на лице Лиференко выразился интерес неподдельный.
– Пачки аммонита всего лишь!
От неожиданности лицо конструктора вытянулось, а рабочие хохотнули.
Остолбеневший было конструктор побагровел, выругался и под хохот рабочих, хлопнув дверью, выскочил в коридор, навсегда покинув участок.
… вскоре комбайн Лиференко вытащили из шахты и отправили во ВНИИГидроуголь.
… В апреле я как всегда прозевал ледоход. О его приближении я догадался по взрывам. Иду я днём по мосту на работу и вижу, как ниже него на льду суетятся чёрные люди. Я перешёл на ближайшую к ним сторону и стал глядеть, что они делают. Всмотревшись, я увидел, что река вниз по течению красными флажочками огорожена, а люди коловоротом выбуривают лунки во льду и начиняют их – тут не трудно было и догадаться – патронами с аммонитом.
Совершив эту работу, люди со льда перебрались за дамбу и там залегли, и сразу цепочкой, но не враз, а один за другим от берега к берегу взметнулись белые столбики битого льда, перемешанного с водой. И тут же раскаты взрывов долетели до уха. Вскоре то же самое повторилось и дальше, и я понял, что взрывают лёд на реке, опасаясь заторов во время грядущего ледохода. Говорили, что в верховьях лёд уже таял, а у нас он пока что стоял. Вот и боялись за мост, наводнения вряд ли страшились – очень высокими прочными дамбами и город, и промплощадка отгородились от рек. А вот если вода с льдинами хлынет с верховьев, то возникший затор у цельного льда колоссальным напором может мост запросто своротить. Потому и взрывали лёд за мостом.
… в местах, удалённых от поселений, лёд на Томи, Мрас-су и У-су бомбили и с самолётов.
… Натиска льдин я, к сожалению не увидел. Ледоход был краток. Я в это время дома отсыпался после ночи. Только утром лёд у нас был на реке, а назавтра – вода уже чистая, и даже отдельные льдины не плывут по реке.
… прошла незамеченной первомайская демонстрация. А устроенная трибуна на день задержалась, и проходя мимо неё, я и Августа, дурачась, взобрались на не разобранную трибуну, откуда я и обратился с пламенной речью к воображаемым демонстрантам, выброси вперёд руку рядом с начертанным лозунгом: … ЭТО И МОЙ ТРУД ВЛИВАЕТСЯ В ТРУД СОВЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ!
Августа, в шубке, грудью прилегла на трибуну и, оборотившись, смотрела на лицо моё снизу вверх, Гена же в этот момент с улицы фотографировал нас. Взявшийся в ту минуту неизвестно откуда управляющий трестом Евсеев взглянул на меня, но взглядом не выразил ничего и прошёл мимо нас, а я стушевался: «Вот, подумает, дуралей».
… А через несколько дней нежданно-негаданно на нас обрушилось наводнение. Солнце уже хорошо пригревало, а тут ещё и тёплые весенние дождички прошумели, и снег в горах начал таять стремительно, и так же стремительно вода в наших реках начала прибывать. На метр, на два, на три , на четыре, на шесть, на восемь метров уровень воды в У-су на глазах поднимался. Мутные воды её неслись уже под самым настилом моста. Ещё немного – и хлынут поверху через мост…
… Город, как выше сказано было, был защищён от паводков высокими надёжными дамбами, облицованными рваным камнем вдоль Томи и У-су. Точно такая же дамба отгораживала от У-су и промплощадку, а от Ольжераса – насыпь попроще, из шахтной породы, смешанной частично с углём, местами втуне горевшим, там от него просачивался сквозь толщу белый резкий, глаза выедавший дымок. Так что начало подъёма воды нас нисколько не беспокоило, но когда до верха дамбы вдоль У-су у насосной осталось всего около метра, я понял, что надо ко всему быть готовым и принимать срочные меры. Хотя здание насосной станции метров на пять возвышалось над промплощадкой, пол её с фундаментами под насосы, насосами и высоковольтными двигателями был на столько же метров и заглублён ниже уровня промплощадки. И если бы вода через дамбу перехлестнула, то насосная бы захлебнулась мгновенно и всё бывшее в ней. Ну, насосам это ничто, и в воде постоят, а вот электромоторы… Изоляция проводов их обмоток размокнет и… прости прощай всё к чёртовой матери на неизвестный период.
А посему я распорядился двигатели двух резервных насосов отсоединить, поднять талью и подвесить на тросах к кран-балке под крышей. Третий же – у работающего насоса – зацепить тросами полиспаста, который держать наготове постоянно над ним, чтобы в момент, когда вода начнёт переливаться через дамбу, мигом его от насоса отнять и выхватить вверх. Но, прежде всего – ток, конечно же, отключить, чтобы высоковольтные шины под напряжением не оказались в воде, ящики-то, пускатели, тоже были внизу на небольшом, в метр, возвышении.
Проследив за выполнением своих указаний, я утром отправился домой отдыхать. Пройдя через мост и ещё раз посмотрев на нёсшийся сумасшедший мутный широкий поток в дамбах зажатый, я спустился с насыпи к Коммунистическому проспекту и… застыл в изумлении. Весь проспект был залит водой. На тротуарах вода стояла по щиколотку – в ботинках ещё как-то можно было пройти, на проезжей же части… улицу перейти было нельзя даже в резиновых сапогах.
… так я и стоял долго в раздумье на тротуаре, не решаясь в ботиночках ступить в ледяную купель. Вдруг над ухом моим прозвучало решительным басом:
– Володя, а ну, залезай мне на спину!
Я обернулся. За мной стоял крупный мужчина в высоких болотных сапогах – я тотчас же его и узнал – отец Малышева Витальки. Мне было неловко лезть на спину известного в городе человека, да к тому же и пожилого ещё, и я начал благодарить его и отказываться. Но он на меня сердито прикрикнул, и я послушно обхватил его шею, поджав свои длинные ноги, так что коленями сжал бока перевозчика. Зав. торготделом шагнул после этого в воду и перенёс меня через улицу на другой тротуар. Тут уж мы обсудили с ним, как вода могла залить город, не перевалив через дамбу. И сразу же пришли к выводу, который вскоре и подтвердился: через ливнёвку. Дело в том, что город наш строили более или менее добросовестно, и ливневая канализация – бетонные трубы под улицами – отлично работала. После дождя асфальт улиц и тротуаров сиял, отмытый от пыли и грязи до блеска, а вода сквозь решётки сливалась в подземные трубы и по ним уходила в реку: урез воды был обычно ниже трубы городского коллектора. На случай подъёма воды сливная труба закрывалась мощной стальной заслонкою – шибером. Все предыдущие годы вода к коллектору и близко не подступала, и у коммунальщиков города просто-напросто память отшибло, и они забыли его перекрыть. Шибер не опустили…
… сейчас же, поднявшись выше коллектора, вода из реки свободно по трубам ливнёвки вошла под улицы города и стала изливаться на них через решётки. Тут спохватились, конечно, послали людей, и трубу перекрыли, прекратив дальнейший доступ воды – иначе, пожалуй, залило б и первые этажи. А так, легко, слава Богу, отделались.
Наутро дня следующего, выйдя из дома, я обнаружил, что мостовая суха. Вода в реке стала спадать, шибер подняли, и с улиц вода по коллектору слилась снова в реку, а мы в насосной облегчённо вздохнули и двигатели опустили на место.
… Отход свой от горных работ, совершившийся постепенно, я воспринял с облегчением и не потому только, что теперь больше я под небом на поверхности земли находился, а главным образом по той лишь причине, что всё в шахте менялось не к лучшему. Официально ничего не меняя в документации, Буравлёв всё больше и больше отступал от продуманной мною системы… Только первый столб был отработан в соответствии с утверждённым проектом. Кровля верхней печи была пришпилена анкерами и превосходно держалась. Уголь разбуривали снизу и из верхней печи точно по паспорту буровзрывных работ, и каждый раз после взрыва в заходке лежало более тысячи тонн хорошо измельченного подготовленного к смыву угля. Он легко смывался водой за две-три смены без всяких потерь. Кровля, удерживаемая анкерами, зависала над выработанным пространством метров на пятнадцать, не меньше, не заваливала угля и рушилась огромными сундуками вдалеке от забоя… Разумеется, нас мучило любопытство, как же всё там происходит, и мы, я и Свердлов, как последние идиоты, вбегали в выработанное пространство, вмиг взлетали на глыбы породы, и, торопливо шаря лучом фонаря внутри купола вывала, всматривались в него. Никаких расслоений и трещин там не было, видны были лишь уступы и неровные прямоугольные впадины, от вывалившихся сундуков, и вывод сам собою напрашивался, что прежде чем трещины расслоения станут глазу заметны, кровля рушится вниз… Так что лучше больше не бегать, рискуя быть расплющенным в блин. Задержавшись на миг на гребне глыб свалившегося песчаника, мы тут же и поворачивали, стремглав, большими скачками влетали в печь под спасительную защиту угольного целика и крепи – кто час нового обрушения мог предсказать?
… Во втором же столбе, хотя печь под кровлей была пройдена до конца, анкерами её не крепили. Буравлёв не продолжил связь с институтом, анкера в мехцехе не заказал. Сам я в то время не вышел ещё из прострации, оттого, что не волен я сам теперь что-то решать, и не вмешивался ни во что. Пропади ты всё пропадом! Как хотите – так и работайте! Я ж теперь только волен что прикажут мне исполнять… Но бурили и взрывали ещё добросовестно при начавшейся выемке второго столба, и уголь по-прежнему быстро смывался… Недостаточно быстро, как оказалось, едва взяли мы там вторую заходку. Сказался отказ от крепления анкерами. Кровля стала рушиться у забоя, обрезаясь у целика. Не мгновенно, к счастью, не сразу, часов через шесть или десять, но и этого было достаточно, чтобы глыбами завалить часть угля. Этот уголь уже пропадал безвозвратно. Потери росли, и мы из столба уже меньше угля выдавали. Выручало лишь то, что вскоре мы и третий столб запустили в работу. Выручало лишь в смысле выполнения плана…
… а столбы всё новые и новые нарезали, и печи верхние пока в них проходились, но и тут при выемке Буравлёв всё "упростил". Зачем, дескать, тратить время и силы на бурение сверху. Достаточно низ один отпалить. Верхняя часть пласта, зависая, будет рушиться вниз, и от удара о почву будет дробиться сама на куски, доступные смыву.
Тут впервые я позволил себе возразить и свои сомнения высказать:
– Уголь очень крепок у нас. Будет глыбами обрушаться и на мелкие куски не расколется.
Свердлов меня в этом сомнении поддержал, и не то, что именно меня поддержал, а независимо от меня высказал аналогичное мнение.
Но Буравлёв не прислушался к нашему голосу, и даже маловерами нас обзывал, в добродушной, правда, беззлобной форме. И сделал так, как хотел.
… А всё случилось, как мы и предсказывали. Глыбы не взорванного угля обрушаться над пустотой действительно обрушались, в чём никто и не сомневался. Но рушились они, как и следовало ожидать, огромным сундуками, которые сами разбиваться на куски никак не хотели, уж очень уголь был крепок – прямо стальной монолит, а вдобавок к тому ещё рушились они не на твёрдую почву, а на взорванный разрыхленный уголь, что также не способствовало дроблению. А вот вымывать его из-под глыб стало намного сложнее... И впервые в забое появилась кувалда. Ею мониторщик и помощник его стали дробить огромные глыбы, и не очень успешно. И угля из очистного забоя стало меньше идти, а заваливать кровлей его стало больше, и потери непомерно росли. Но Андрей решения своего не менял, а мы со Свердловым больше "не возникали". «Почему?» – удивляюсь я вот сейчас. Потому ли что выкручивались за счёт ввода всё новых и новых забоев и план выполняли? В целом понемногу среднесуточная добыча росла, возраставший план выполнялся, премии, хотя Плешаковым и урезанные вполовину, мы из месяца в месяц пока получали. Неужели за два-три месяца мы так к премиям этим привыкли, что нам стало на всё наплевать? Неужели жить привыкли по поговорке: «Нам абы гроши, да харчи хороши?!» Наверное. И возможно из-за расхождений во взглядах я стал удаляться Буравлёвым от горных работ, к моему полному удовлетворению, ибо горько было смотреть на всё то, что творилось. На поверхности же у нас не было, и быть не могло никаких разногласий, в работу насоса, к примеру, не очень-то и вмешаешься, хотя… со временем дело дойдёт и до этого.
Итак, взрывать верхнюю часть пласта прекратили, верхние печи не анкеруем, спрашивается: а для чего их тогда проходить? Такой вопрос был неизбежен, и он неотвратимо возник. Но и тут Буравлёв себе верен остался: в проекте не изменил ничего. На бумаге всё сохранялось, как было… На деле же их засекали в конце месяца, чтобы к месячному маркшейдерскому замеру их предъявить, и тут же проходку их прекращали. За месяц столб с печью, якобы пройденной, погашался, и при новом замере маркшейдеру объясняли, что печь была пройдена до конца и, выполнив своё назначение, исчезла вместе с выработанным столбом. То, что печи при выемке исчезают, было сущею правдой – не может же она сама по себе как некое отвлечённое понятие висеть в пустоте без угольных стенок и почвы, которые или уже в вагоны загружены, а может уже и в коксовых печах сожжены, или в завале лежат под обрушившейся породой. Так что маркшейдеру оставалось лишь длину печи записать. А у нас появился новый "резерв" – метры печи, которые будут оплачены, но пока не принадлежат никому. И этой "химией" надлежало заняться мне самому, поскольку весь учёт был возложен на меня одного. Андрей в тонкости не вникал, поэтому у меня появилась возможность распоряжаться самостоятельно какой-то толикой мифических метров. Большую часть мы со Свердловым разбрасывали проходчикам пропорционально их выработке, повышая их заработок. Но кое-что я оставлял для себя про запас, для оплаты непредвиденных незапланированных работ и для поощрения, "дополнительного премирования" особенно добросовестных слесарей и машинистов, "направляя их в случае крайней необходимости на несколько смен для проведения <иллюзорных> печей".
И снова думаю, почему, видя, что в результате всех этих Буравлёвских нововведений, сводившихся к одним "упрощениям", наращивание добычи шло медленнее, чем могло бы, потери угля возросли вместо имевших быть десяти процентов (и то в охранных лишь целиках) до пятидесяти и до семидесяти порой, почему я молчал, почему не бил в колокола? Мне ведь было не по себе видеть это бездумное и безумное хищничество. Почему же я не воспротивился ему, а покорно служил?.. Объяснение просто. Не в больших деньгах всё же дело. Прослыть доносчиком не хотел. Вспомните разговор Достоевского с Сувориным: если бы услыхали, что затевают убийство в Зимнем дворце – то побежали б предупредить? Ведь оба, понимая как это страшно, друг другу ответили: «Нет». Общественное мнение их оплевало бы, навесив клички доносчиков и предателей (вот такое революционное оно было тогда!), и это для них оказалось страшнее – гражданская смерть… Вот и мучает меня тот же вопрос. Что мог я поделать? Доложить по начальству? Но быть стукачом я не мог, тут не только и боязнь осуждения окружающих, сама мысль не пришла об этом мне в голову, и придти не могла – с детства я стукачество лютой ненавистью ненавидел. Но с себя вины не снимаю, смелости не хватило уйти. Тут всё ж надо бы было наперекор сразу встать. Подать заявление, и не Плешакову, понятное дело, и не Евсееву, а в комбинат, с копией Мучнику. Не могу здесь работать по такой-то причине. И всё. Струсил, не признаваясь в этом себе, не восстал, начал сотрудничать, а высокие заработки робкие угрызения совести помогли заглушить. А финал вырисовывался угрожающий. Время работы нашего гидрокомплекса на отведённом ему шахтном поле в результате такой "скоростной отработки столбов" скукоживалось безмерно. И, не достигнув проектной мощности в тысячу тонн, мы должны были бы думать уже о подготовке к переходу на новое шахтное поле. Но никто не задумывался об этом. Всё плыло само собой по течению. И меня, признаться, теперь уже мало волновало всё это. Когда-то я собирался сделать конфетку из гидрокомплекса, образцовую гидрошахту, и все предпосылки были для этого. Условия были здесь для этого идеальные – лучше в Союзе и не сыскать… Но не дали, и теперь, когда от меня ничего не зависело, я уже не думал об этом. Лишь "добросовестно" делал то, что поручено, а остальное для меня – трын-трава.
Сейчас я увлёкся механической частью, присутствовал при разборке насосов и углесосов, электродвигателей, смотрел на их внутреннее устройство. В принципе я это всё знал, но тут оно было в действительности, в натуре. Видел, какие части изнашиваются и как, где бывают чаще поломки и как они устраняются. Раньше я и понятия не имел, например, что нужно время от времени шабрить латунные подшипники скольжения высоковольтных электромоторов, а теперь учился, как это делать. Это была хорошая школа.
… Бывая в шахте теперь очень мало, я часто на свежем воздухе вышагивал кратчайшим путём по трубопроводам на поверхности в треугольнике: насосная, углесосная и отстойники. А поскольку отстойники находились рядом с ОФ, в подчиненье которой предали пристройку с горизонтальными центрифугами, то я и фабрику всю облазал и все процессы изучил досконально от отсадки и до флотации. Там я и с директором фабрики познакомился.
08.04.97     19.03.01     04.08.04
Летом этого года он с делегацией советских обогатителей ездил во Францию и ФРГ. Возвратившись, он много рассказывал об увиденном, о технике, главным образом, и, конечно, об обогатительных фабриках этих двух стран. Сравнение уровня технической оснащённости, автоматизации всех процессов, производительности оборудования было явно не в нашу пользу. Мы отставали, и сильно отставали, во всём. Больше всего меня поразило, что на обогатительных фабриках ФРГ, сравнимых по мощности с нашей, то есть перерабатывавших по пять тысяч тонн угля в сутки[10], работало вместо пятисот человек – пятьдесят.
… с пятьдесят шестого года, когда к нам стали поступать переводы иностранной технической литературы, я уже знал, что на Западе техника лучшего качества и производительнее, чем наша. Но чтобы настолько?!
Как-то в городе собрали линейный надзор всех шахтных и строительных участков и показали нам "секретный" фильм, заснятый при поездке министра строительства в Англию. Показали нам как там строят. Вот к застройке жильём подготовлена строительная площадка. Целый квартал. Улицы вокруг него заасфальтированы, машины не застревают в грязи. Коммуникации к будущим домам подведены. Из земли торчат там, где нужно, стояки водопровода, канализации, концы кабеля. Осталось выстроить дом, и не надо после этого перекапывать дороги, что делалось у нас повсеместно после укладки асфальта возле уже выстроенных домов. Все работы англичане спланировали заранее, чтобы дурной работой не заниматься. Нам бы так. Но у нас сначала построят, а потом планировать начинают, при этом зачастую руша построенное. В чём же дело? Об этом стоит подумать. То ли потому, что англичане сдают всё "под ключ" и, наверное, лишь после этого получают оплату, а не за выполненный объём, что подталкивает строителей несвязно выхватывать наиболее дорого оплачиваемые куски, как моих забойщиков наименее трудоёмкие в моей первой самостоятельной лаве, то ли почему-то ещё. Одно ясно, есть какой-то порок в нашей системе, но глубокие раздумья откладываю на потом, а потом забываю задуматься.
… В начале лета Люся Сухарева, не без содействия Гены, по всей вероятности, устроилась работать телефонисткой на коммутаторе в только что выстроенном через дорогу обочь АБК здании телефонной станции треста. Я часто теперь видел её голову в раскрытом окне на втором этаже. Небольшой этот ведомственный коммутатор обслуживал и негустую ещё городскую телефонную сеть… Автоматизацией здесь пока и не пахло, всё было как в фильмах об октябрьском перевороте при захвате телефонных станций большевиками: барышни, вставляя штекеры в гнёзда, соединяли абонентов друг с другом.
Так и у нас. Снимаешь дома телефонную трубку и слышишь в ней девичий голосок: «Номер двенадцать», к примеру. И говоришь номеру этому: «Соедините меня с квартирой Малышева» или, допустим, с гидроучастком. Девица шнуром соединяет нас и даёт туда зуммер, звонит, попросту говоря. Там трубку тотчас же поднимают, если есть кому поднимать, и начинается разговор. Девица в наушниках слушает и, убедившись, что связь состоялась, от нас отключается.
… ничего удивительного, что при этаком способе связи у чересчур любопытных девиц возникает соблазн быть в курсе событий, с кем и о чём говорят люди, знакомые им или к кому у них есть интерес… Словом, телефонные барышни были в курсе всех новостей самых свежих, а подчас и интимных.
Не допускаю, чтобы Люся с её честным максималистским характером занималась таким вот подслушиванием. Но она вполне могла быть наслышана обо всём от своих менее щепетильных товарок. Во время набегов моих к трём милым сёстрам, в болтовне, которая неизбежно тогда возникала, кое-какие секреты и тайны людей вылезали наружу. «У царя Мидаса ослиные уши», – ну как можно тут удержаться и не щегольнуть такой новостью, к тому же известной только тебе одному. Это свыше сил человеческих… И не думаю, чтобы Люся, при всей её сдержанности, была исключением.
… Коммутатор работал круглые сутки, и дежурили девушки там посменно, то с утра, то после обеда, то в ночь. И когда третья смена ей выпадала, а мне предстояло идти на вечерний наряд – мы с нею сговаривались, чтобы вместе идти на работу. Я встречал её, и мы шли ночным городом, поднимались к мосту, и вдвоём шли по боковому настилу, а под нами струилась чёрная ночью вода, в глубине отражались мазки фонарей, дрожащие, словно озябшие существа, и мне становилось почему-то немножечко жалко этих дрожащих утонувших огней, точно они были живыми. А быть может, это мне только казалось, что мне жалко огней, а жалел я себя самого, точно такого же одинокого среди людей в эти тёплые тихие ночи, когда нервы обнажены беспредельно и кончиками их ощущаешь и малейшее движение воздуха, и мерцание звёзд, и трепет листка, и шорохи шин далёких автомобилей, и шаги любимой тобою женщины рядом с собою.
… В один из таких вечеров, когда на длинном-предлинном мосту разговор наш иссяк, и наступило молчание, и был слышен только стук её каблучков, я вдруг решился:
– Люся. Я люблю тебя.
Господи! Опять я начáл не с того. Я так ничему и не научился с любимыми. Только с нелюбимыми мог делать, что нужно, ухаживать, приглашать на танцы, в кино, пытаться поцеловать – и тогда сразу бы стало ясно, нужно ли эти слова говорить. Слова эти как завершение уверенности, что тебя не отвергнут, будут нужны.
– Но мы ещё так мало знаем друг друга, – помедлив, отозвалась она.
… дальше можно было не слушать. Мы это уже проходили. Конечно, это ещё не отказ, но фактически прозвучал приговор, не оставлявший надежды на будущее. Это даже и не «Ты мне нравишься, Вова, но я не знаю…» Я ведь не предлагал ей замуж за меня сразу же выходить… Тут, даже если ты и влюблён, ещё можно подумать… Значит, нет ни малейшего чувства. Что ж. Тут уже ничего не поделаешь. Остаётся на чудо лишь уповать, но чудеса редко случаются.
… Я не знаю, помогало ли это лучшему узнаванию – но всё лето мы превратили в непрерывный пикник. Всей компанией по утрам в воскресенье мы уходили в поход. Предложил кто-то однажды уйти вверх по Томи, провести день "на природе" и вернуться обратно уже на плоту. Сделать плот можно было из брёвен, что лежали повсюду на берегах. По большой воде лес молем[11] сплавляли из леспромхозов в верховьях Томи и У-су. При спаде воды масса брёвен застревала в прибрежных кустах, мелководье и перекаты тоже ими были усеяны… Мысль эта понравилась, её подхватили и Сухаревы-Буравлёвы, и только что приехавшие в Междуреченск мой сокурсник Пётр Кушнарёв и Володя Тимошин, тоже наш выпускник, и другой Володя, Мамонтов по фамилии, совсем юный выпускник МГИ, работавший мастером на Красногорском разрезе, как-то приставший к нашей компании и ставший с ней неразлучным: ему Лида, по-моему, нравилась. И ещё какой-то москвич, мне совсем незнакомый, практикант, может быть, неизвестно кем приглашённый, и молоденькая аптекарша – Люсина подруга ближайшая.
Поскольку брёвна чем-то сплачивать нужно, я в субботу в мехцехе заказал сорок скоб, мне их к вечеру приготовили, и назавтра я с тяжким грузом – чай, не менее двух в скобе килограмм – самым первым на место сбора явился. Грузом этим я вскоре и поделился с подошедшей мужской частью нашего общества. С котомками за плечами, а Мамонтов с саквояжем – почему, неизвестно, – в которых были бутылки вина и съестные припасы, мы весёлой гурьбой, непрерывно хохоча и дурачась, вышли к Томи и пошли по накатанной грунтовой дороге в виду её берега вверх по течению навстречу взошедшему солнцу.
Часа через два, справа обогнув Сыркашинскую гору, мы вышли к небольшой деревушке – с десяток домов, – где перед двором первого дома женщина с девочкой на лужайке доила корову. Мы спросили её, не продаст ли она нам молока?
– А сколько вам нужно?
– Да хоть всё ведро.
Женщина согласилась, додоила корову и отдала нам ведро с молоком. Мы, достав свои кружки и хлеб, расселись на зелёной траве вкруг ведра и слегка подкрепились перед ещё дальней дорогой.
… молоко было тёплым, парным, вкусным необычайно – мы уже успели проголодаться порядочно, да и вкус настоящего молока давно подзабыли, сколько лет уже одним магазинным довольствовались. Так что дно ведра ждать себя не заставило.
После этого непредвиденного привала мы продолжили путь до полудня и, перейдя вброд небольшую протоку, обосновались на острове с густым тальником, ивняком. Там среди невысоких кустов нашлась крохотная полянка, на ней мы, собрав сушняка, в изобилии валявшегося на берегу, развели большущий костёр. На костре мы, конечно, ничего не пекли, не варили, – но как быть у реки без костра?! С ним всегда веселее.
Тут же мы и распечатали бутылки муската и закусили превосходное это вино прозаическою закуской: хлеб, сыр, колбаса и консервы.
… Вода была в заводи упоительной и глубокой. Мы плавали, загорали на гальке плоского берега перед кустами, снова плавали и ныряли, непрестанно друг над другом подшучивая; поднырнув хватали девочек за ноги, тянули на дно и, услышав их визг, отпускали. Накупавшись досыта, мы принялись устраивать плот. Молодёжь по воде подгоняла нам брёвна, Гена с Петей прижимали их плотно друг к другу, я скреплял их, обухом топора загоняя в них железные скобы… Плот был быстро сколочен, но слегка притопился, когда на него взгромоздилась вся наша орава, и брёвна под нами легонько ходили, что не внушало доверия к прочности нашей постройки. Вот было бы весело, когда б он под нами рассыпался посередине реки.
– Эй, команда, на берег! – скомандовал Гена и пошёл вырубать на острове слеги… Двумя поперечными слегами – благо скобы ещё оставались в запасе – мы плот укрепили. Набросали меж слегами вороха срубленных веток, чтобы можно было сидеть не в воде, ибо она при загрузке сантиметров на десять над плотом выступала… Не хотелось одежду мочить.
… бредя в воде по колена, мы вывели плот с отмели, где мы его собирали, на глубокую воду, взобрались все на него и, оттолкнувшись шестами, благополучно отплыли, пустившись в свободное плавание вниз по реке, подправляя шестами однако ж его, если он поворачивал на мелкое место. Плот с нами медленно плыл по течению там, где вода была глубока в промежутках меж перекатами. На перекатах же нас несло довольно стремительно – только успевай поворачиваться с шестами! – из воды выступали солидные валуны.
Временам мы приставали к берегу где-нибудь в тихой заводи и вновь купались до одурения, и, наплававшись вдосталь, продолжали свой путь на плоту.
Мамонтов, почему-то одетый, в узких брюках с подтяжками, в клетчатом пиджаке и в башмаках на толстенной подошве – в городе его называли "стилягой", – стоя у заднего края плота, фотографировал нас. Он, видимо, этим и отвлёк наше внимание. Плот с разгону вылетел на очередном перекате на мель. Резкий удар потряс наше хлипкое сооружение, но оно всё же выдержало его – только Мамонтов опрокинулся с камерой навзничь. Но не расшибся – было с той стороны достаточно глубоко. Сам вид Мамонтова, в брюках и пиджаке барахтающегося в воде, вызвал у нас гомерический хохот. Жаль только, плёнка раскисла, и фотографий мы не увидели.
Смех, в конце концов, оборвался, когда Володя влез снова на плот. Девочки выкручивали его штаны и пиджак, а мы шестами безуспешно пытались сдвинуть плот с места. Он не подавался никак… Пришлось нам, ребятам, выгружаться, слезать с него в воду и руками толкать. Но и так мы сдвинуть его не могли: плот засел на булыжниках прочно. Тогда и женщины покинули плот, но и такой, облегчённый, он не поддавался нашим усилиям… Однако все мы чему-то учились и правило рычага знали с детской поры. Срубив несколько тонких деревьев на берегу и орудуя ими, запустив их под плот, медленно мы сдвигали его по булыжникам, и он, наконец, закачался в воде, поднявшись над нею. Рычаги в сторону полетели, и руками мы вывели плот на глубокую воду подальше от переката.
Дальше наше весёлое путешествие продолжалось без происшествий. Часа за три мы доплыли до Междуреченска, отпустив дальше плот самостоятельно плыть по реке.
… Прогулка всем очень понравилась, и теперь каждое воскресенье мы устраивали подобные вылазки на природу с непременным возвращением на плоту всё той же компанией в течение всего лета.
… В будни на такие походы у нас не было времени, тут иногда к вечеру мы шли всё к той же к Томи и оставались на берегу вблизи города, играли в волейбол на лужайке у дамбы и валяли, как всегда, дурака… В такие дни и домой мы возвращались раньше обычного, когда солнце ещё не зашло. Продираясь сквозь прибрежные заросли, я изображал дикого фавна, Люсину подругу в шутку ловил и, поймав, обнимал, выражая намерение утащить её в лес, болтая без умолку при этом всякие безобидные глупости. С Люсей я почему-то этого себе позволить не мог. Ну не мог подбежать и вот так шутливо обнять, и наболтать ей что-либо на ухо. Сила какая-то сковывала меня. И была сила эта – любовь.
… повторялась история с Люсей Володиной.
… А, между прочим, думалось иногда, что и ей хочется подурачиться так же вот беззаботно. Ну, казалось бы, подойди к ней, шутя толкни в воду, обними, посмотри, что из этого выйдет – рассердится или примет игру?.. Нет, не мог себя пересилить, боясь обидеть её невзначай. Скажете: «Какая глупость дремучая!» Это я и сам понимал. Ведь сразу всё и выяснится до конца. И если ей неприятно заигрывание – надо рвать все отношения, и как можно скорее. А-а-а, вот в этом-то, видно, и суть – рвать не хотелось, хотелось надеяться.
… Вот так идём мы с берега в один из "ленивых" дней, пробираясь между конструкциями из железобетона, брошенными строителями так давно, что они проросли травой и кустами. Солнце ещё высоко, отражается бликами от чёрной стоячей воды в ямах на этой начатой, но заброшенной стройке. Ямы, наверное, для установки конструкций и вырыли.
… Над одной из ям – с края в край метра три – досточка. Люсина подруга вступает на досточку: хочет над ямой три метра пройти, делает шаг… досточка обламывается посреди, а подруга… вмиг под воду с головой уходит "солдатиком". И на поверхности пусто – только чёрная вода чуть взволновалась.
Мы и осознать ничего не успели – голова вынырнула из воды, глядя на нас испуганными глазами. Мы все вокруг ямы столпились, готовые хохотом разразиться, но Гена хохот опередил:
– Ты хоть плавать умеешь?
– Нет, только и ответила голова и скрылась с поверхности.
Я рванул пряжку ремня, чтобы сбросить с себя свои брюки, но реакция Гены упредила меня – он о брюках не думал. Очертя голову он бросился в яму вниз головой и тут же и вынырнул, таща за волосы отчаянную подругу. Ну, тут-то уж мы, ухватив их руками, вытащили обоих из ямы.
… а за ремень нестерпимо стыдно мне стало – нашёл время, когда человек погибал. Впрочем, другие и этой попытки не сделали. Лишь Гена не рассуждал, и уважение моё к нему ещё более возросло. Человеком он был настоящим…
Вспоминая те времена, я могу сказать, что если и не был счастлив вполне, то и несчастным назвать себя не могу. На работе переживаниям некогда предаваться, в часы же свободные у меня были товарищи и друзья, остроумные весёлые собеседники. Тихая любовь к Люсе согревала меня. Со мною были мои книги, и музыка уже прочно входила в мою жизнь.
… приёмник не выключался целыми днями, даже когда я засыпал. Сон у меня тогда был замечательный, и никакие звуки ему не мешали.
… После ночной смены я пополудни крепко заснул, и уже во сне охватило меня ликование. Просыпаясь, я чувствовал, что пронизан весь ощущением небывалого безмерного счастья, радостного, солнечного, перехлёстывавшего через край… Я лежал, слушая дивную музыку, счастливый до невозможности передать это своё состояние – в жизни не бывает такого безмерного, беспредельного, беспричинного счастья взахлёб. И это не был минутный восторг, что бывает от наивысшего из человеческих наслаждений – близости с женщиной, даже самой желанной. Нет, это было другое. Это было не наслаждение, это было нечто гораздо огромней, безграничней и выше его. Каждая клеточка во мне ликовала, захлёбываясь от этого выплеснувшегося неизвестно откуда, и захлестнувшего меня потока беспредельного счастья. Счастье было во мне, я сам был источником счастья, и оно держалось во мне ещё долго, после того как закончилась музыка. Когда смолкли последние звуки, радио объявило: «Мы передавали Первый концерт Чайковского в исполнении победителя Первого международного конкурса пианистов в Москве Вана Клиберна[12]».
… в Москве прошёл Первый конкурс Чайковского, и в последние дни непрерывно передавали концерты в исполнении победителей и лауреатов.
Я уверен, что большинство людей в жизни не испытало этого состояния. Мне доведётся ещё один только раз в жизни лет почти через сорок его пережить. Есть в мозгу, очевидно, центр такого непомерного счастья, до которого человеку не докопаться, и не может он произвольно его возбудить. А вот музыка дивная его краешком зацепила и привела в возбуждение, и возбуждение это держалось ещё, после того как источник его – звук, извлечённый пальцами Клайберна, – растворился, угас. Лишь минут через десять и во мне ощущение необычного счастья погасло.
… станет понятно теперь, почему у меня появилась вскоре пластинка с записью этого концерта Чайковского в исполнении того же самого пианиста с тем же самым оркестром. Я и сам, и с друзьями часто слушал её, и всегда музыка эта меня волновала до восторга, но своевольно того ощущения счастья я вызвать не мог… А с началом положенной этой пластинкой и у меня начали возникать изредка дома концерты. Приходили Гена, Августа, Лида, Люся – тоже любители музыки – и неизменная подружка её, так отважно шагнувшая в яму.
… Танцевальные вечера устраивались у Сухаревых в их новой, на этот раз из двух комнат, квартире, которую они получили весной в этом году. Вечером, направляясь к ним в гости, я захватывал пару бутылок марочного вина или шампанского – водку у них никогда мы не пили… По приходе начиналась обычная болтовня, потом Люся отправлялась на кухню жарить картошку и отбивные – они у неё превосходно всегда выходили, Августа винегрет сочиняла. Что же делала Лида – не помню. Мы с Геной бездельничали. Правда, я Августе иногда помогал огурцы из трёхлитровых баллонов вытаскивать.
… Стол у них всегда казался мне праздничным, за ним было весело, милые лица, на нём – бутылки, еда, красочно выложенная и возбуждавшая аппетит.
Танцы начинались сразу же по окончании пира. Танго, вальсы, фокстрот. И властное желание танцевать охватывало меня. Танцам я отдавался самозабвенно, как в детстве игре, не зная усталости, словно навёрстывал упущенное в юности опьянение растворённости в звуках упоительного полёта… Я танцевал все танцы один за другим то с Люсей, то с Августой, то с подружкой, то с Лидой. И уже тогда, накопив кой-какой опыт (вечеринки у Китуниных и у Свердлова), я ощутил, как женщины танцуют по-разному. Одна на другую совсем непохоже… И всё же грубо можно было разбить их, классифицировать, говоря по научному, на четыре главные группы.
К первой принадлежали те женщины, что танцуют томно, расслабленно. Они своё тело словно растворяли во мне, и уже кружилась не пара, а единое существо, опьянённое музыкой, танцем и чувственной близостью. Такой была Августа. Танцевать с ней – одно наслаждение.
Люся была в другой группе. С ней танцевалось чётко, отточенно и… отстранённо. Все па были словно математически выверены, но было в этом механистичное что-то. Не с живой женщиной совершаешь танцевальный полёт, а… не скажу с манекеном – всё же живое разгорячённое танцем лицо, живые губы, глаза, но в танцах с нею было деревянное нечто.
К третьей группе я относил тех, с которыми не было чувственного слияние в танце, но был общий согласованный грациозный полёт, придававший танцу сказочное изящество. Скользишь с нею танго точно по натёртому сияющему паркету в белом зале с колоннами с позолотой или по льду празднично залитого огнями катка – и в движениях наших изысканная раскованность. Ты летишь, ты плывёшь в таком восхищении, как в полётах во сне. С такими женщинами танцевать мне приходилось случайно, среди моих знакомых их не было, но именно такой вот лёгкий виртуозный полёт без намёка на чувственность, я любил больше всего.
Ну, а в четвёртой группе все те, кого приходится волочить за собой, на себе, как мешок. Но это уже, простите, не танец.
… и хотя танцы с Августой были весьма упоительны, а с Люсею нет, я, по известной причине, приглашал её чаще других. Это ведь тоже блаженство – держать руку любимой и спину ли, плечи, талию её обнимать!
… Как-то, зайдя в магазин, я увидел огромных размеров коробку с надписью: "Настольный хоккей". Я попросил посмотреть, раскрыл, вставил в гнездо металлическую фигурку с изогнутой клюшкой и шайбу перед ней положил. Толкнув стержень, я послал шайбу клюшкой вперёд, а затем, фигуркой нагнав, поворотом забил шайбу в сетку ворот. Этим участь моя была решена. Я стал хоккеистом. Тренировкой добился того, что, двигая рычаги и вращая их, я точно мог пас посылать другим своим "игрокам", и бить по воротам. Простой механизм был великолепно отточен. Изготовление было отменным, точным, как у хороших часов[13], тут мне мог помешать лишь игрок противной мне стороны. Передо мной была настоящая вещь, и я купил её, выложив около сотни.
… да, никаких люфтов, зазоров, в моём "Хоккее" не было совершенно. Удары по шайбе были точны, повороты резки и всегда таковы, как игроку было нужно. Тут, в самом деле, можно было руку набить до полного мастерства. И, вероятно поэтому, настольный хоккей стал любимой игрой и моей, и Миши Китунина, и Гриши Тростенцова. Они специально приходили ко мне и играли, да что там играли – сражались с азартом. Стола нам было мало, он стеснял нас в движениях, и мы клали "хоккейное поле" на пол между вытянутыми ногами, и игра начиналась. Судья вбрасывал шайбу в центр поля, каждый их двух игроков норовил первым клюшкой её зацепить, захватить и мгновенно же передать другой железной фигурке, от неё снова к другой и быстрыми пасами, чтобы противник не успел шайбу перехватить налету, подогнать её ближе к воротам и ударить по ним. Партии длились два тайма, по пять минут оба. Выигравший восторга своего не скрывал. Проигравший вставал, с унылою миной уступая место судье (обычно нас было трое), и принимал его обязанности на себя, ожидая нетерпеливо, когда истекут скучные для него обе пятиминутки.
… Неожиданно в мою междуреченскую квартиру средь бела дня вдруг ввалился Миша Китунин и с ним… Юра Корницкий[14], бывший комсомольский наш секретарь, а сейчас первый секретарь обком комсомола. Он приехал в Междуреченск в командировку, и Миша затащил его в гости ко мне… Мама приняла гостей хлебосольно, но не за этим они к нам пришли, не это было поводом для внезапного посещения. Миша специально привёл Юрия на хоккей… Он потребовал вскоре коробку, я разложил игру на полу, и он начал с Корницким сражаться.
… и надо было их видеть!
… видеть, как двое взрослых мужчин, занимающих солидные должности – Миша только что стал начальником Томского ШСУ, – сидят на полу друг против друга и, забыв обо всём, с детским азартом яростно гоняют по "полю" между ног хоккейную шайбу.
Я схвати аппарат и щёлкнул затвором. Увы, снимок пришёлся на последний кадр плёнки, вырванный из катушки. И хотя "герои" мои получились неплохо, я не стал распечатывать изодранный кадр, не желал портить свою репутацию. И напрасно. Сейчас вот, получив письмо от Корницкого, жалею об этом. Впрочем, кадр ещё цел, только очень далёко, в Луганске. Может, Бог даст, ещё и сумею спечатать…
… Десятидневные сборы.
Это было весной, когда снег уже стаял. Военкомат вызвал на сборы офицеров запаса. Сборы проходили в городе, без отрыва от производства. Хотя… от производства всё-таки отрывали: сборы проходили в дневное время.
В зале – большой, без перегородок ещё, квартире верхнего этажа недавно сданного пятиэтажного дома собрались угольщики с разреза и с шахты, шахтостроители и просто строители. В этом зале и проходили занятия. Были там кроме меня и все наши, то есть Китунин и Тростенцов и Кушнарёв, и Тимошин, и ещё Боря Пундель, мой сокурсник по факультету, с которым как-то никаких точек соприкосновения у меня не возникло. Просто мы никогда нигде не встретились с ним, кроме как на планёрках.
… Да, так вот, выходим мы однажды по окончании занятий на лестницу – а там дыму – не продохнуть! Резь в глазах у всех, кашель. Мы, конечно, всей нашей толпой ринулись вниз от пожара. Пробегая по лестнице мимо квартиры на втором этаже, видим, как из трещины в штукатурке стены валят, как из трубы, клубы серого едкого дыма. Тут, ясно, мы начали в дверь этой квартиры изо всех сил тарабанить с воплем: «Пожар!». Кто-то бросился вниз искать телефон, звонить на "пожарку", кто-то видел огнетушитель площадкою выше и метнулся туда. Мы же с Мишей в дверь квартиры, из стены которой дым, не унимаясь, валит, продолжаем стучать, а, нашарив в непроглядном дыму кнопку звонка, и её нажимать, что есть силы, подняв в квартире трезвон…
Тут дверь распахнулась, в дыму на пороге появилась пожилая седовласая женщина в серьёзных очках и, на удивленье спокойно для чрезвычайного происшествия, посмотрела на нас, и покачала головой укоризненно:
– Инженеры… а хуже ребятишек – звонком балуетесь.
Мы возмутились:
– Да вы же горите! Дым, смотрите, пожар!
– Пожар?! – женщина переспросила язвительно. – Печка топится. Строители ваши так вот построили!
Все взглянули на трещину… и вдруг разом грохнули хохотом, корчась в конвульсиях от внезапного приступа смеха, и, казалось, сама лестница в судорогах извивалась, выплёвывая нас на улицу через дверь.
… К Володе Тимошину, перебравшемуся к нам из Кемерово, где он был на комсомольской работе, к концу лета, когда он получил квартиру, приехала молодая красавица-жена Нина, отчасти похожая на грузинку. Лицо у неё красоты было дивной, и вся она была хороша, мила, естественна и людям открыта, редко встречается гармоничный такой человек. И эта пара потянулась ко мне, мы почувствовали такую друг к другу симпатию, которая сближает, притягивает людей. И если симпатия эта не переросла в крепкую дружбу, то потому только, что времени не хватило. Виной был мой длительный двухмесячный отпуск, снова отпуск через полгода и внезапный отъезд.
… в июне-июле появился на шахте у нас Изя Львович. До этого он на другой шахте где-то работал, но рассчитался по причине мне неизвестной. Приехал сюда, надеясь устроиться. Кстати вспомнить, что именно его рассказ о практике в Томусе определил мой выбор шахты при распределении после защиты диплома. Он пошёл к Плешакову, но Плешаков его на работу не принял, а ему очень хотелось остаться, и он зашёл к нам на участок посовещаться, как ему быть. Посоветовавшись со Свердловым, мы предложили ему пока оформиться к нам гидромониторщиком. Вскоре уходил в отпуск один из наших горных мастеров, и Изя мог бы временно его место занять. Следом за первым в отпуск пойдут и другие – смотришь, Изя так в мастерах у нас и закрепится.
Андрей Буравлёв идею эту одобрил, и через несколько дней Изя уже работал у нас мониторщиком… Пока же он болтался совсем неприкаянный, даже место в общежитии ему обещали только через неделю. А я жил в то лето один и предложил ему до получения общежития пожить у меня.
… да, жил я всё лето один, мамы не было. В тот год начал действовать новый пенсионный закон – и за это Хрущёву поклон, так как впервые у людей появилась гарантия куска хлеба при болезни и в старости. Маме уже исполнилось пятьдесят пять, и она законом этим воспользовалась. Ушла из артели на пенсию. Пенсия у неё была небольшой, всего четыреста пятьдесят рублей, но и заработок-то у неё был не ахти какой – семьсот рубликов. А пенсия зависела от заработка. И от стажа. Стаж-то достаточный был… Получив первую пенсию, мама укатила на лето в отпуск на юг, на Кубань к тёте Любе. Я купил ей билет, и впервые в жизни она ехала в купейном вагоне, да ещё и в мягком в придачу.
Между прочим, в Междуреченске уже знали её биографию, знали, что служила она в Красной Армии, участвовала в Гражданской войне. Её часто приглашали к пионерам на встречи, и она о героических днях[15] тех ребятам рассказывала. Об этом и в местной газете писали.
… Муза Александровна, прочитав в газете о ней, сразу же предложила начать хлопоты о назначении персональной пенсии маме. Но для этого надо было собирать документы, в архивы писать – мама же заниматься этим не захотела, халатно махнув рукой на эту затею. А зря. Людей с такой биографией в молодом Междуреченске не было, и вполне могло б статься, что ей бы восстановили партстаж с девятнадцатого года. А это уже помогло бы и персональную пенсию на республиканский уровень вытянуть – тысячу двести рублей, как минимум, а то и тысячу пятьсот… Я же как-то в эти дела тогда не вникал, был занят своими заботами, денег у меня было вдоволь, и я по молодости своей, по глупой своей близорукости сам ничего не предпринял. Шанс был упущен.
… Итак, мама уехала, а Изя стал жить у меня. Его вселение мы отметили своеобразно. Сидя почему-то на полу, мы выставили две бутылки шампанского и бутылку питьевого спирта[16], который иногда продавался в междуреческих магазинах. Подливая в шампанское в спирт, мы стаканами пили это "Северное сияние", даже, по-моему, ничем не закусывая.
… по правде сказать "Северным сиянием" называли смесь шампанского с водкой, так что то, что мы пили, следовало бы как-то иначе называть. Скажем, "Двойное северное сияние" или "Самое северное северное сияние", или "Полярное сияние", наконец.
Последствий этого возлияния я совершенно не помню, но, судя по тому, что я сижу и вот эти строки печатаю, они трагичными не были.
… и с чего это взбрела эта дурь в головы взрослых балбесов!
… В эти же дни к нам на участок приехал в командировку китаец – аспирант Московского горного института.
… к братскому народу мы испытывали самые тёплые чувства, – ничуть не догадываясь, что через десять лет ровно эти братья в нас станут стрелять, ну и мы в них, само собой разумеется, – и посему изо всех сил мы старались, чтобы им было у нас хорошо – ещё бы, угнетённая нация, едва только сбросившая "оковы империализма" – и обращались с ними дружески, предупредительно, хорошо. Должен отметить, что никто не наставлял нас, как вести себя с иностранцами. Да и зачем? Они ж коммунисты.
… Этого аспиранта я пригласил к себе в гости, интересно было живого китайца порасспросить, как там у них в Китае.
… тут уж мы с Изей во всю постарались. Всё было чинно. Бутылки стояли на столе в центре комнаты, и выбор был, но не очень большой: портвейн, мускат, кагор, сливянка, шампанское, водка и спирт опять таки же. В общем, стояло всё то, что было в тот день в продовольственном магазине. Сухих вин тогда я не пил, да их в Сибирь и не завозили, пожалуй. Бывало в магазине сухое шампанское, но его я не любил – кислое очень. Не любил и шампанское сладкое – переслащено. Покупал только полусладкое или полусухое.
Да, так вот бутылки красили стол этикетками, хлеб, масло, сыр, колбаса были выложены на тарелки, в двух вазах на ножках лежали грудой китайские яблоки и мандарины (они круглый год не переводились у нас).
На сей раз мы с Изей не смешивали ничего, пили весьма осторожно и только шампанское и потчевали нашего дорогого китайца, предлагая для выпивки то, что он предпочтёт. Гость наш охотно с нами перекусил, но от спиртного наотрез отказался. То ли Мао-Цзе-дун пить не велел, то ли гость наш таким был непьющим. Ну, это личное дело его. Я неволить никого не любил.
Разговор наш начался с гидродобычи – он на эту тему писал диссертацию[17], потом на технику перекинулся, и тут я узнал, что наши насосы, АЯПы, служат на китайских гидроучастках без профилактики раз в десять дольше, чем здесь вот у нас. Так я впервые узнал о двойных стандартах в отечественном машиностроении. То, что похуже – для нас, для себя. За рубеж же идёт всё отменное. Себе из стали дерьмовой лили лопатки для рабочих колёс, а за границу их ставили из нержавейки. И чистота обработки была выше класса на два… Дальше беседа о жизни пошла, и он признавал, что живут китайцы нас хуже, намного беднее… Не обошли и политику, но что о ней говорили – не помню, а помню, что мнения наши не всегда совпадали. Я пытался логическими доводами переубедить тогда моего визави, но натыкался на отпор твёрдокаменный: «Так Мао сказал».
Из деликатности я не стал убеждать нашего гостя, что и Мао не всегда может быть прав. Противопоставлять себя Мао, спорить, ссориться мне не хотелось.
Проведя часа три в обстановке непринуждённой за разговором столь содержательным, мы дружески и расстались, "братья навек".
… но осталось недоумение – что?.. успели и их уже так оболванить. «Так Мао сказал!» Нет, это не довод. Не ошибается только сам Господь Бог, да и то, как сказать. Вон ангелам кажется, что и он с Адамом ошибся. Да и вообще мнение есть, что Бога не существует. А человеку свойственно ошибаться. Errare humanum est. Нет в истории гениальности, которая в чём-нибудь не ошиблась. Правда и сам я до недавнего времени думал, что одно исключение есть, хотя точно не знаю, думал ли об этом вообще. Но, похоже, был под гипнозом. Но умер великий гипнотизёр, и правда открылась, что уж он то наошибался поболе других, а я ложь за истину принимал. Нет, «Мао» не довод.
… прошло несколько дней, Изя работал у нас на участке и уже место получил в общежитии, и не в том зэковском, где я два месяца жил, а в нормальном пятиэтажном, построенном в городе, но уходить от меня что-то не собирался. А меня он уже начал стеснять. Слишком разные мы были с ним люди, невероятно далеко отстояли наши стремления и интересы. Сказывалась психологическая несовместимость: постоянное общение с ним стало меня раздражать. Но выгонять его было неловко, и я терпел в надежде, что он сам догадается: пора и честь знать… Но он не догадывался.
Прошло ещё десять дней, и я намекнул ему, что мне иногда надо кого-либо к себе привести, но я не могу в его присутствии этого сделать. Я лгал, приводить к себе мне некого было, Но как иначе скажешь ему?.. «Изя, ты мне осточертел до…» – так ведь обидится, да и мне не совсем по душе с человеком так обращаться.
К счастью, Изя всё-таки после этого понял, что ему пора убираться и на следующий день перебрался в своё общежитие, избавив меня от душевных терзаний.
… через месяц он стал горным мастером взамен мастера, ушедшего в отпуск. Всё шло, как и было задумано.
… Комбайн Гуменника.
Надо было подумать уже о продлении аккумулирующего штрека во второй части нашего поля за погашенным первым столбом. И тут прибыл для испытаний новый проходческий комбайн изобретателя Якова Гуменника. Его и запустили для проходки этого штрека.
… Я был занят на поверхности чем-то серьёзным и не видел, ни как комбайн привезли, ни как в шахту его затащили. Узнал лишь, что комбайн заработал. Свердлов отзывался о нём хорошо, зато Малышев чертыхался. С появлением комбайна у него совсем не стало покоя. У комбайна слаба оказалась совсем ерундовина – контакты пускателя. Они от постоянных включений и выключений мощного двигателя подгорали ежеминутно. Сила тока была очень большой, так как напряжение тока в шахтных выработках не могло по Правилам Безопасности превышать триста восемьдесят вольт, и хотя контакты пускателя изготовлены были из самого электропроводного материала – из серебра, но дуга при разрыве цепи всё равно возникала, и вновь двигатель невозможно было уже запустить – ток не шёл через плёнку нагара. Приходилось пускатель на комбайне вскрывать, и контакты зачищать непрестанно. Не знаю только, почему это должен был делать механик – и электрослесарь с этим делом управился бы.
… о самом изобретателе, сконструировавшем комбайн, я до этого и слыхом не слыхивал. Теперь, наведя справки о нём, узнал, что имеем мы дело с личностью почти легендарной… Яков после окончания горного техникума был назначен начальником механических мастерских на шахте "Байдаевская", что подле Сталинска (если не путаю). Там у него и зародилась идея, там он и мастерил потихоньку из подручных материалов действующую модель будущего комбайна. Там на шахте он у себя её и испытывал, вносил изменения, доводил.
Комбайн представлял собой две платформы с гидродомкратами для упора в боковые стенки проходимой машиною выработки. Сначала распиралась нижняя платформа – на гусеничном ходу. Вторая платформа при помощи осевого гидродомкрата скользила по направляющим первой, нижней, платформы, подавая закреплённый на ней рабочий орган комбайна в забой. Когда тот влезал в грудь забоя на всю возможную глубину, ограниченную длиной нижней платформы, боковые гидродомкраты верхней платформы распирали её, нижние же ослабляли распор, освобождая ходовую часть, и нижняя платформа на гусеницах подъезжала под верхнюю, после чего цикл повторялся.
Сам же рабочий орган представлял собой вращающийся диск, усеянный зубками по трём радиусам, с забурником, выступающим немного вперёд.
Первые же испытания показали, что комбайн хорошо врезается в уголь, но не выдерживает заданного направления, забирая по большой окружности вправо[18]. Гуменник выход из положения сразу нашёл. Поместил перед диском три вращающихся луча с фрезами. Фрезы крутились в плоскостях перпендикулярных плоскости вращения диска. Сложение двух этих вращений обеспечило устойчивое движение комбайна по направлению и чудесным образом увеличило скорость разрушения материала забоя, то есть скорость проведения выработки.
Добившись безотказной работы этой в четыре раза уменьшенной копии будущего проходческого комбайна, Гуменник предложил изобретение своё Минуглепрому в надежде построить комбайн в натуральную величину на заводе. Но великие спецы в министерстве и в его отраслевых институтах забраковали даже идею, и Гуменник остался, что называется, на бобах.
… но слухами земля полнится, и, я думаю, не везде вхолостую работали спецотделы, спецчасти[19] на предприятиях. Слухи о чудесном "кроте", который буквально вгрызается в землю с быстротой небывалой, были доведены до Минобороны. Там оценили возможность машины для рытья в грунте подземных ходов сообщений при создании линий и узлов обороны. Гуменник был вызван в Москву и… на два года исчез – мобилизован был для создания и испытаний комбайна. На заводах оборонной промышленности было по его образцу изготовлено несколько рабочих машин, их испытывали в разных грунтах, и везде они себя зарекомендовали отлично. Гуменник был с честью (и большой денежной суммой) отпущен на волю. Кроме того, военный министр подарил ему лёгкую (офицерскую) машину-амфибию.
… Тут и в Министерстве угля спохватились, сторонником этой машины и Мучник оказался. По его просьбе Яков один из опытных (угольных) образцов приспособил для гидродобычи. Попросту выбросил из-под него транспортёр и всунул под рабочий орган трубу, в которую при работе по шлангу подавалась вода для смыва сколотого угля.
… появление Якова в Междуреченске было очень эффектным… Я как раз по делам был на дамбе между флотохвостохранилищем и У-су. Вижу, по сталинскому шоссе мчится зелёная легковая амфибия. Не доезжая до насыпи, до моста, машина резко сворачивает в мою сторону, съезжает по каменному откосу в реку, переплывает её, въезжает на дамбу, проезжает мимо меня к нашему АБК… Это был форс высшего класса: на кой чёрт мне сдался ваш мост, я и без него могу через реку перебраться.
… Долихачествовался, однако, на своей амфибии Гуменник до того, что однажды по пьяному делу ненароком сбил женщину, прямиком в рай небесный отправил… Но сам в лагерный ад не попал. Вступились могущественные заступники. Дело замяли.
… Когда я от своих неотложных дел немного освободился, я отправился в шахту поглазеть на знаменитый комбайн. Уже внешний вид его показался внушительным – машина солидная, не какая-то дрыгалка Лиференковская. Малышев как раз очередную зачистку драгоценных контактов закончил, в забой подали воду и включили комбайн.
… и чудо случилось. Простите за банальность сравнения, но иначе не скажешь никак: комбайн на глазах в крепкий наш уголь, как нож в масло, полез. Минута, другая – и он на метр углубился в массив. Подобного я и предположить-то не мог. Это просто здорово было. Это было красиво.
Но тут опять подгорели контакты: привод рабочего органа выключили – надо было же ходовую часть теперь подтянуть. Он ведь не был комбайном непрерывного действия, он работал циклически. Но и так, с непрерывными остановками, он бы мог запросто за смену отмахать двести метров, если б эти контакты не подгорали. Тут я должен напомнить, что по двести метров не за смену – за месяц при буровзрывных работах рекордсмены лишь проходили. Но и сразу возникает вопрос, почему же в армии он себя показал? Может двигатель был там послабее: всё же даже самые плотные глины мягче каменного угля. Да ведь и напряжение там могло быть использовано высокое, сила тока небольшая была, и масляный выключатель мог там быть применён.
… Малышев снова принялся вскрывать коробку пускателя, чистит контакты. Я не стал больше ждать, всё было ясно.
Хотя даже и пятидесяти метров комбайн у нас ни разу не проехал за смену, всё же с непрестанными остановками он продвигал штрек быстро необычайно, оставляя за собой сводчатую выработку[20] в ненарушенном взрывами целике, не нуждавшуюся в креплении, и мы, пожалуй, за месяц могли вскрыть вторую часть поля участка, если б комбайн неожиданно не въехал в горельник. Предвидеть этого было нельзя… Когда-то тысячу или сто тысяч лет назад часть пласта у выхода на поверхность возгорелась и узким языком выгорела метров на сто вглубь пласта, а выгоревшее пространство завалилось мелкими кусками обрушившейся породы, обожжённой, как глина, до красного крепкого кирпича, и в это крошево с ходу въехал комбайн, и рабочий орган им сразу засыпался – мы же самую верхнюю часть пласта отрабатывали в непосредственной близости от выхода его под грунт у поверхности. Машинист момент прозевал, не успел назад комбайн во время выдернуть.
… Началась эпопея извлечения его из завала. Руководили работами Буравлёв и Свердлов. Я же только разок заглянул посмотреть, как это делается.
… по бокам задней части комбайна, торчавшей в штрек из горельника, частоколом поставлены стойки. На торцах их вверху с той и другой стороны вдоль забоя под кровлей уложены восьмиметровые рельсы. На рельсах – затяжки, вплотную до самого откоса осыпавшегося горельника. Ударами кувалды сзади по рельсам загоняли их сколько можно в эту кучу разрыхленной огненно-красной породы, после чего рабочие руками выгребали породу над комбайном между рельсами сразу же за последней затяжкой. Как только им удавалось расчистить немного, вгоняли над рельсами туда очередную затяжку, и снова под ней очищали комбайн от породы, пока не доходили до края затяжки. Тут снова за ней выгребали осыпавшуюся породу, очищая место над рельсами для следующей затяжки, и дальше рельс забивали, и так – бесчисленное количество раз: затяжка, кувалда, вбивание рельсов, выгребанье породы…
Время от времени машинисты включали задний ход у машины, но безуспешно. Осыпавшаяся порода крепко держала её. И разборка породы медленно, шаг за шагом, под затяжкой, под рельсами продолжалась.
… наконец, разборка завала продвинулась до рабочего диска, – я как раз вторично пришёл посмотреть – при очередном заднем рывке комбайн сдал чуть назад, сдал ещё, и пополз, пополз из ловушки. Ну, конечно, тут мы все дружно заорали: «Ур-ра!» Всё. Надо думать, что делать дальше.
… это случилось уже в августе. Когда Буравлёв ушёл в отпуск, а я был назначен исполнять обязанности начальника гидрокомплекса.
В августе суточный план нам подняли до шестисот тонн, но мы, для меня неожиданно, с первых же дней стали его перевыполнять, и ещё как перевыполнять – на целую треть.
Теперь на планёрках о добыче на грядущие сутки я небрежно бросал: «Восемьсот тонн!», и все коллеги помалкивали. Что-то не было у них настроения хохотать, как над первыми метрами в январе. Ни один не мог назвать число более трёхсот тонн.
… ничего ровно в горных работах я за месяц не мог изменить и не изменил ничего. Возобновить взрыв верхней части пласта я не мог, так как верхние печи пройдены не были. А добыча росла. Мы почти к проектной мощности подбирались? Почему же так уголь пошёл?.. Где же тут собака зарыта? Неужели комбайн Гуменника нам так помог?.. Посчитал. Нет, причину следует искать в другом месте.
… и я быстро её отыскал. Чудеса начинались в отстойниках.
… Вообще-то отстойники я и раньше начал использовать, чтобы чуть развязать себе руки, и добавить приплату добросовестным поверхностным машинистам, их тарифная ставка была значительно меньше, чем у машинистов подземных, а в условиях работы разницы практически никакой. И для этого я воспользовался следующим обстоятельством. Фабрика, на которую мы перекачивали уголь из наших отстойников, ежедневно с восьми утра останавливалась на ремонт, до двенадцати дня там профилактикой занимались. Мы естественно уголь свой в это время качать туда не могли. Из восьми часов в первую смену машинисты наши только полсмены занимались этой работой, а четыре часа били баклуши. Не всегда – тоже ведь ремонтами занимались, – но довольно частенько дела не было у них никакого: какой там ремонт, если всего два углесоса. Тут-то, кажется, директор фабрики меня попросил, чтобы в первую смену в эти четыре часа после двенадцати перекачивали из отстойников как можно больше угля, так как шахта в первую смену обычно только раскачивалась. Вот тогда у меня и мысль промелькнула, а не перевести ли первую смену с повременной оплаты труда на сдельщину, чтобы рублём пробудить интерес машинистов в интенсивной перекачке угля. Хотя это был только предлог для защиты задумки моей перед начальством, а задумал я довольно хитрую запутанную механику… Смены при этом будут в положении довольно неравном. В первую смену время работы по выкачке у машинистов в два раза меньше, чем у других смен. Поэтому и расценка за тонну перекачанного угля в первую смену должна быть вдвое… выше, конечно. Но бывают на фабрике и простои, в чём мы уж никак не повинны. Так вот эти простои "по фабричной вине" оплачивать повременно.
Этой мыслью я поделился до отпуска с Буравлёвым, он одобрил её, но сам к Крылову с ней не пошёл, предоставив мне сомнительную весьма привилегию убеждать главного инженера в целесообразности этой затеи.
… Крылов с доводами моими согласился на удивление быстро. Сразу вызвал к себе начальника отдела нормирования, поручил рассчитать нормы и расценки, что мигом и сделали, и приказ о порядке оплаты труда машинистов углесосов отстойников в тот же день был и подписан.
… это развязывало руки мне для манёвра: фабрика поступающий уголь от нас учесть никак не могла, а маркшейдерами между сменами откачанный уголь никак не делился. Поэтому я за первой сменой произвольно мог записать больше, чем было, угля по высокой расценке, а вторую провести по тарифу, по повременной оплате, если угля было мало.
… и риска, главное практически никакого. Кто там через месяцы и недели, будет сравнивать простои у фабрики и у нас? Я и наши простои в случае срочных ремонтов оговорил.
А поскольку рабочие сменами еженедельно менялись, и небольшая прибавочка к заработку от меня всем доставалась, то никто не был в обиде… Тут, конечно же, сразу возникнет вопрос о марали. Как же быть с нравственным законом во мне, о котором я в своё время так много писал? Что же, он во мне испарился? Нет. Он по-прежнему оставался во мне. И в отношении частных лиц я ни разу в жизни не переступил через него. Что касается предприятия, государства… Раз со мной поступили нагло, бесстыдно – я не чувствовал себя связанным моральными обязательствами с бесчестным руководителем шахты. Больше того, появился даже азарт, как хитрее обвести Плешакова. И для себя оправдание вроде бы было: не для себя я стараюсь – для рабочих участка. Но и для себя тоже – чем лучше они работают, тем и мне легче с работой справляться, тем и у меня, у надзора больше возможность премию получить.
Ну, а по честному если, то все оправданья мои липовые. Их просто нет. Захотел так вот – и сделал. И доволен был, что это у меня получилось.
… А ребята на отстойниках были смышлёные. Но ребята – это просто к словцу. Двое из них, местный шорец Кызласов и украинец Кожухарь, были постарше меня, и лишь один только Матросов был ещё совершенным юнцом. У Матросова гулял ещё ветерок в голове, А Кызласов и Кожухарь были степенны, толковы.
Раз захожу в углесосную к ним и упираюсь глазами в стальную рогульку между красной и чёрной кнопками выключателя маленького насосика, предназначенного для откачки просачивавшейся через бетонные стенки воды, стекающей по каналу в зумпф в углу углесосной. От рогульки вниз стержень с поплавком на конце. Смотрю, наблюдаю… Уровень воды в зумпфе повышается, поплавок со стержнем приподнимаются, поворачивая рогульку, и верхний рог её упирается в чёрную кнопку и включает насос. Вода в зумпфе быстро снижается, поплавок со стержнем за ней следуют вниз, и уже нижняя рогулька нажимает на красную кнопку – отключает насос. Просто всё до предела, а приятно, что рабочие сами придумали: «Молодцы!» Чего не сообразили инженеры-конструкторы, проектировщики, наконец, о чём мы с Малышевым и не подумали – есть дежурный, включает, когда вода соберётся и выключает после откачки, – они сами в мехцехе из подручных материалов сварганили: насос включался и выключался автоматически.
Ну, как таким рабочим не приплатить, хотя бы они и для себя только старались.
А они, в свою очередь постарались для гидроучастка, таким образом, какого я и предвидеть не мог. Я уже выше писал о замерах угля маркшейдером из маркшейдерского отдела, когда рабочий мерную рейку держал. И тут хитрый ум российских рабочих (смекалка, если хотите) сделал выводы, не предусмотренные ни маркшейдерской службой, ни мной, предложившим процедуру замера.
Мы со Свердловым начали примечать, что не сходятся наши прикидки добычи за смену, за сутки с тем, что маркшейдерский отдел после замеров и вычислений нам выдаёт. И часто не сходятся. Ужасно не сходятся.
… вот даёт нам утром маркшейдерский отдел справку, что за истекшие сутки в отстойники поступило из шахты восемьсот тонн угля, причём бóльшая часть ночью. Ночная смена забойщиков, только что выехавшая из шахты только переглядывается между собой: они всю ночь простояли из-за какой-то поломки.
– Владимир Стефанович, – говорит мне Петрук, – ночью даже насосы нам не включали.
Я только пожимаю плечами:
– Хорошо. Я разберусь, – хотя вижу, что Петруку разбирательство это не нужно. Но для меня это случай уже совсем вопиющий, – несмотря на то, что все делают вид безразличный, будто ночью ничего не случилось, – и я иду на отстойники разбираться. Разговариваю с Кожухарём, осторожно выспрашиваю, как на деле производят замеры.
– Маркшейдер не отходит от инструмента, мы же держим мерную рейку в местах, где он нам укажет, – говорит Кожухарь[21] и далее продолжает: – Если отсек нами откачан частично, и уголь весь на виду, то я рейкой на оставшийся уголь рейкой давлю, что есть силы – сантиметров на двадцать иногда удаётся вдавить, чтобы считалось что угля в отсеке меньше осталось. Если же замеряем в отсеке, куда уголь из шахты идёт, и он доверху залит водой, то уголь рейкой нащупав, приподнимаю рейку повыше, чтобы больше казалась добыча.
– Ну и ну, – только и сказал я, – поаккуратней надо бы всё же. – И ушёл, прикидывая в уме, что и при таком обмане больше пятидесяти тонн лишнего угля не получишь. Собака где-то в другом месте зарыта. Тут либо маркшейдер спутал, при втором замере другой отсек замерял, либо Кожухарь не всю правду сказал. Не чуть-чуть рейку приподнимал над углем в полном отсеке, залитом водой, а в пустом, куда б рейка ушла целиком, он держал её неглубоко от поверхности. Тут уже сотни тонн смогли появиться. Не думаю, чтобы такое часто случаться могло, –тут совпадение нужно, – но совсем исключать этого тоже нельзя… Ничего не выяснив окончательно, я махнул на это дело рукой. Пусть на совести маркшейдера всё остаётся, он несёт ответственность за замеры…
… разумеется, пока это нам не в ущерб.
… И снова я обращаюсь к угрызениям совести. Я всегда был щепетилен до крайности и считал себя порядочным человеком, образцом честности, можно сказать, в приватных с людьми отношениях. Но когда я слегка обманывал государство, у меня и тени подозрения не возникало, что веду себя бесчестно и непорядочно. Ни когда набивал башмаки на току колхозным зерном, ни когда таскал виноград их колхоза в корзинке, ни когда уносил сахар, печенье и яблоки со склада ОРСа, ни когда писал "перекреп", чтобы оплатить неоплачиваемую заделку купола или уборку породы, ни теперь, когда приписывал метры не пройденных нами печей или использовал произвольно завышенную расценку на перекачку угля. Ну, допустим, последние шли людям на пользу. И угрызений совести тут я не чувствовал никаких. Ну, а первые ведь – для себя. А ведь тоже угрызений совести не было. Хотя следовало бы честно признать, что я вор. Но тогда ведь и ломка сирени и груш – воровство, и его тоже следует ещё более строгой меркой судить – тут уже частным лицам я ущерб наносил. В чём же дело? Почему, себя считая нравственным человеком, совершенно безнравственно поступал. Неужели дело тут в общественном мнении? В том, что общество – не государство! – не считает всё это чем-то зазорным, а, пожалуй даже, ещё и видит ухарство в этом, и бесстрастным, а то и сочувственным молчаньем своим подогревает азарт?.. Трудный вопрос. Но, конечно бы лучше бы этого мне не делать… Но ведь жизнь сама подталкивала иногда. Да и не всегда это было!.. Трудно себя обвинять, но и оправдывать невозможно. Так что оставим неразрешённый этот вопрос…
… ну, а взять у такого негодяя, как Плешаков – тут уж сам Бог повелел. Он сам всех обирал – так почему же в возможных пределах не отплатить ему той же монетой?! Нет, не чувствую тут я никаких угрызений. И не буду это скрывать.
… Итак, временное начальствование своё я начал с резкого "подъёма" добычи. И работал весь месяц совершенно спокойно. Только дважды у меня ёкнуло сердце.
… когда комбайн Гуменника вытаскивали из завала в горельнике, я пришёл на отстойник во время маркшейдерского замера. Глянул… и сделалось мне не то чтобы дурно, но довольно таки не по себе... Прошлая смена чересчур постаралась[22]. Весь отсек был с верхом забит, ах, если бы углем, ярко-красный конгломерат пламенел над водною гладью, оттеснённый к углам и стенкам переливного канала. «Да, – размышлял я, – нагорит мне за это, и, как пить дать, тысячу тонн угля снимут».
Однако маркшейдер приступает к замеру, безучастно взирая на то, что он замеряет. А сможет у него дальтонизм?
… в ту же смену мы моментально скачали на фабрику эту пламенную улику.
… Второй раз стало не по себе, когда маркшейдеры подбили бабки за месяц. Оказалось, что мы добыли угля больше, чем его было в пласте на выработанном за месяц участке. А ведь какие ещё были потери!.. Тут стоило призадуматься. Это-то как оправдать? Наконец мысль сверкнула: «На худой конец, если начнут прижимать, покаяться и сознаться, что тысячу, две тысячи тонн кирпичной щебёнки нечаянно вместо угля в отстойник скачали».
Но не успел я прикинуть как следует, что говорить, как пришёл Роальд и принёс весть, что маркшейдеры за нас нашли ответ, до которого я бы никогда не додумался: в пласте – местное утолщение.
… ох, и похохотали мы вместе с Роальдом – он, конечно, догадывался, что химичат у нас, на отстойниках, но я в это дело предпочитал не посвящать никого. Но маркшейдеры молодцы. Это ж надо такое придумать! И ничем теперь не докажешь, и не опровергнешь ничем!
… Если бы отдел получал выгоду от нашей добычи? Так нет, никакой ему выгоды не было. И агента своего мы там не держали. Что же толкнуло маркшейдеров химию нашу прикрыть? Поняли, видно, что где-то крупно прошляпили, да в ошибке признаться не захотели – за такое по головке не гладят – да и ошибку найти не могли, – как её искать в отгруженных тоннах! – ну и родили "местное утолщение". Свой промах прикрыли! О сущности же не догадались. Всё по-прежнему осталось при замерах угля… Ну, а машинисты стали работать поаккуратнее.
… С апреля нас начали донимать порывы трубопроводов высоконапорной воды. Опрессовка была явно липовой. Трубы были бракованные… Хорошую мину Филиппов нам подложил. Если б не было второй нитки, ни рубля премии за весь год мы бы не получили… И благо бы рвались трубы там, где к ним доступ открыт. Нет, как назло – всё внизу, в засыпанной части! Впрочем, это было не ново, там же был самый высокий напор.
Так вот и работали постоянно: пока одну нитку латали, по второй шла в шахту вода. Рвалась вторая – уже по первой можно было качать. Пришлось бригаду специальную аварийщиков создавать со сварочным аппаратом.
… в лихорадке жили от этих порывов. И времени много устранение их занимало. Пока отыщешь на трассе место порыва – не всегда ведь вода в глине дыру пробивала, это было только при порывах в верхней части трубы. Если же труба лопнула сбоку или внизу, то вода по ней растекалась в траншее и наружу выйти могла метрах в двух, в трёх, в четырёх. Пока лопатами в глине до трубы доберёшься, пока до порыва дойдёшь, пока яму расширишь и углубишь, чтобы сварщик мог над трубой колдовать: вырезáть рваный кусок и заплату приваривать – сколько времени на это уйдёт! Целый день!
… работа нудная, бесконечная для меня, за трассы я отвечаю. Но и тут без трагикомедий не обходилось.
Выше поворота от Ольжераса, но ниже будки переключения, там, где водоводы вылезали из земли на опоры, трубы монтажники укладывали не в траншеи, а по склону оврага, после чего на них бульдозером нагребли двухметровый слой глины. Чуть ниже по склону лепились хибарки самовольных застройщиков, так называемый "самострой", с заборчиками крохотных двориков, огородиков, с маленькими сарайчиками и непременными на одно очко будками для отправления естественных надобностей.
… и надо же, чтобы именно в этом вот месте разворотило трубу, вывернув края трещины водовода по падению склона!.. Струя, вырвавшись из трещины под напором, слизнула два метра глины перед собой и, ударив с силою из промоины, проломила глинобитную стену сарайчика и вторую стену за ней на высоте полутора метров. Сарайчик мгновенно до этой отметки водою заполнился: в щель между рамой двери и запертой дверью она не успевала стекать.
Воду в насосной сразу переключили на другой водовод, увидели, что манометр на первом упал, и бригада аварийщиков отправилась вверх искать место порыва. Я, будучи в шахте, увидев внезапное отключение – что это значит, я давно уже знал – тоже пошагал вниз по трубам, чтобы работами руководить (так полагалось, хотя и без меня бы управились). Там у сарайчика, у места порыва, мы и сошлись. Вода из отключённого трубопровода не текла, но промоина сама за себя говорила. В этом месте и начали глину раскапывать. И тут же из домика рядом с сараем выскочили мужчина и женщина. Женщина бросилась к двери сарая, распахнула её, вода хлынула из сарая волной, окатив женщину до самого пояса.
– Что же вы делаете, мерзавцы, – завопила она и подступила к нам с бранью: У-у, проклятые выродки! Поросёнок в сарайчике захлебнулся.
… Мы не были настолько циничными, чтобы расхохотаться при этом известии, согласитесь, комичном в иных обстоятельствах, или грубо от неё отвязаться: «А вы самовольно не стройтесь в том месте, где селиться не разрешается»… Нет, мы сочувствовали их потере, их горю, но что мог я сказать. Только:
– Мы ведь в этом не виноваты, тут дело случая. Это ведь и наша беда, это авария.
Вряд ли эти слова их утешили. Заплатить за погибшего поросёнка за счёт шахты никак я не мог. Вот если б они у меня на участке работали, я бы как-нибудь исхитрился… Но они у нас не работали. А перед шахтой, допустим, в суде они были совершенно бесправны – самострой!.. незаконный застройщик.
Единственное, что мы для них сделали, это починили повреждённый сарайчик и посоветовали прикрыться со стороны водовода железом, хотя бы старыми транспортёрными рештаками.
… Очередной разрыв трубопровода произошёл через несколько дней чуть пониже. Домов тут уже не было, но трубы там хоть и на склоне присыпаны, но немного и в траншее притоплены. Струя там не пробилась наружу, а вода растеклась в обе стороны от порыва, глину вокруг размягчила, расквасила и сочилась из-под неё.
… я стоял и в раздумье затылок почёсывал: где же начать, чтобы сразу в точку порыва попасть и дурную работу не делать. Раздумье было глубоким, но тарахтенье бульдозера на дороге я услыхал.
Я быстро выскочил вверх на обочину. Руку поднял. Бульдозер остановился.
– Выручи, друг, – говорю я бульдозеристу, – столкни вниз эту вот глину, – я махнул вниз рукой.
Парень попался покладистый, сразу поперёк дороги бульдозер свой развернул, опустил нож вниз до отказа и, осторожно спускаясь по склону, сдвинул толстый слой глины сверху вниз метра на два. И тут же сам в глиняной липучке увяз. Намертво. Ни вперёд, ни назад!
… тут я занервничал. Мало того, что дело не делалось, так ещё и бульдозер чужой утопил. Очень занервничал, испугался, что здорово мне влетит за моё самовольство. Молод ещё был, несмышлён. И не привык к тому, чтобы меня кто-то ругал.
Я снова поднялся вверх на дорогу. Может подмога откуда придёт… Бульдозерист в глине подёргал, подёргал машину, но увяз ещё глубже, и занятие своё прекратил.
… на дороге внизу запылил самосвал. Снизу шла пятитонка. Я махнул ей. Машина остановилась. Шофёр согласился помочь. Достал трос, зацепил за машину, второй конец бросил бульдозеристу, чтобы тот набросил там петлю на крюк, после чего оба полезли в кабины. По взмаху, согласованными рывками стали дёргать утопленника. Бесполезно. Он только трясся, но с места не сдвинулся.
– Порожняя машина, – констатировал, выскакивая из кабины, шофёр, – не тянет. Нужна гружёная, – отцепил трос и уехал.
… А где её, гружёную-то, возьмёшь? Тут только людей возят, да лес на лесной склад иногда. А лес – это не груз!
… я расхаживал в тоске по дороге, солнце пекло мне в макушку, как назло жарко и радостно. «Ему бы заботы мои», – чертыхался я про себя, ладонью голову прикрывая… Рабочие лениво лопатами обкапывали траки бульдозера.
Делать нечего. Надо идти начальству шахты докладывать, трактор просить… но я медлю – очень не люблю нахлобучки – хотя рассчитывать не на что.
… И что бы вы думали? Минут через двадцать сверху идёт самосвал, загруженный тяжёлой породой. Откуда он взялся? Зачем? Из шахты породу выдавали в вагонетках и тут же сваливали в овраге в отвал.
… ну, снова мы подцепили к бульдозеру трос. Рывок тяжёлого самосвала внушителен. К тому же и гусеницы мы откопали чуть-чуть. Словом, бульдозер подался назад, траки на колесе провернулись, гусеницы пошли, и уже своим ходом он вылез из ямы.
А нам уже недалеко до трубы. Порыв вскорости откопали, а тут уж и Малышев приволок на своём мотоцикле, на буксире сварочный аппарат. Трубу заварили.
… Сварочные работы приходилось вести беспрестанно. Но, наряду с электросваркой, надо было и резать металл: вырезать в трубах разорванные участки, заплаты, заготовки для переходников и колен и ещё много всячины разной… Резать же было нечем. Отдел снабжения шахты по никому неизвестной причине не мог достать нам ни бензорез, ни автоген. Мы то и без них резали – куда денешься? Но резали тем же сварочным аппаратом, в другом совершенно режиме. Но это нас нисколечко не устраивало. Линии реза неровные от него, с наплывами, две поверхности хорошо подогнать друг к другу нельзя, да и с электродами в тесной яме поворачиваться не очень сподручно… На каждом наряде о бензорезе мы сокрушались. Каждый день я в отдел снабжения заходил – и безрезультатно.
… тут однажды после наряда подходит ко мне проходчик наш Антонюк:
– Владимир Стефанович, на Красногорском разрезе мужик керосинорез продаёт. За сто пятьдесят рублей.
Цена, скажем, плёвая. А где он его взял я интересоваться не стал – в магазинах "средства производства" при социализме не продавались. Ясно, что спёр или на том же разрезе, или где-то на складе. Но это меня не касалось, я просто принял к сведению сообщение Антонюка.
Встретившись с Малышевым, я спросил у него, существенна ли для нас эта разница: бензорез или керосинорез?
– Да один чёрт, – отвечал он. – Только один на керосине работает, а другой – на бензине.
– Вот что, – сказал я Антонюку на ближайшем наряде, денег у нас на участке для покупки, сам понимаешь, нет. Но в заначке у меня есть шесть метров неучтённой проходки, это рублей на триста примерно. Я эти метры тебе запишу, ты в зарплату из этих трёхсот возьмёшь сто пятьдесят, а остальные оставишь себе. Хорошо?
– Хорошо.
– Значит, договорились.
… через несколько дней на столе лежал новенький блестящий керосинорез с двумя шлангами, редуктором и набором горелок.
Баллоны с кислородом на шахте имелись – проблема резки труб была решена.
… В это же время я решил начать приплачивать по пятьсот рублей в месяц (всё теми же метрами) Василию Ионовичу Долгушину. Он числился у нас машинистом подземной углесосной станции (там ставка была наивысшая), но на деле уже почти там не работал, он на деле давно уже возглавлял бригаду ремонтников высшей квалификации. Кроме того, что Долгушин умел решительно всё по электромеханической части, он был ещё безотказен – неоценимое и редкое качество. Его не надо было упрашивать задержаться после работы, если на то была надобность. Он сам никогда ни за что не уйдёт, пока всё не будет закончено.
Ну как же не повысить зарплату такому рабочему! Легальных же способов для этого не было – социалистическая система оплаты труда такие "мифические" для неё категории, как трудолюбие, добросовестность, безотказность, категорически отказывалась учитывать. Вот я для исправления несправедливости поэтому нелегальный способ использовал.
К Долгушину за его человеческие и рабочие качества благоволил весь надзор. И Свердлов, и Малышев, и все остальные хотели сделать доброе для него.
… и вот я – от Долгушина, разумеется, втайне – стал его время от времени "посылать" в помощь проходчикам, так что за месяц ему как раз дополнительно пятьсот рублей набежало.
Но когда получка пришла, и Василий Ионович обнаружил, что ему причитается больше положенного, он – не скажу возмутился – он просто твёрдо сказал: «Не заработанных денег получать я не буду».
Мы со Свердловым принялись его уговаривать:
– Василий Ионович, вы заработали больше. Одних сверхурочных вам бы на тысячу рублей выплатить надо. Но не можем мы выплатить. Запрещено сверхурочно работать.
… кое-как уломали его.
– Ну, хорошо, – сказал он, – я получу эти деньги, но с условием, что на них устроим с бригадой пикник.
Не пикник он сказал, как-то иначе, но хорошо (упаси Бог – не выпивку!), смысл был слова таков. Ну что с ним поделаешь?! Пришлось согласиться.
… и вот Василий Ионович приглашает меня, Малышева и Свердлова. Мы выходим из кабинета за ним, направляемся к мосту, переходим дорогу и рельсы, идём к Лысой сопке по дамбе мимо хвостохранилища от любопытных взоров подальше. Там на зелёном откосе выше каменной облицовки уже газеты расстелены. На них слесари из бригады Долгушина ставят бутылки с водкой и стаканы, режут хлеб, колбасу, раскладывают пучки зелёного лука.
… в тесном дружном кругу, опрокинув враз по стакану, принимаемся за закуску. Лук сочно хрустит на зубах, колбаса и хлеб после водки и с голоду – вкуснее не надо! Солнце издали где-то над Томью посылает уже не жаркие предвечерние лучи. Тепло разливается по всему телу и становится так хорошо и от водки, и от этого далёкого низкого солнца, и от дружелюбных рабочих, оттого, что работаем мы дружно, согласно, разумно, уважая друг друга.
… Разумеется, хорошее отношение рабочих ко мне объяснялось не только моей доброжелательностью к людям, к рабочим, не только простотой манер моего обращения с ними (не допускавших, однако, амикошонства), но, прежде всего, высокими заработками. Во всяком случае – большинства… Истинное представление о "симпатиях" ко мне этого большинства вскоре же и составилось совершенно случайно из-за небольшой неприятности…
… Зарплату участка, так повелось с первого месяца после пуска нашего гидрокомплекса, я получал в кассе бухгалтерии самолично, и сам же её выдавал рабочим, надзору.
… и вот, в очередной раз, мне позвонили из бухгалтерии и сказали, чтобы я шёл за зарплатой. Я пошёл в кассу с портфелем, взяв, как и положено, сопровождающего. В этот раз им Малышев оказался. Кассирша дверь нам открыла, и мы расположились у неё за столом. Кассирша нам отсчитала около полусотни пачек, банковскими ленточками перекрещенных, с купюрами различных достоинств, в основном – пачки банкнот сотенных и полусоток. Я и Малышев за счётом её наблюдали, и потому, не, пересчитывая их второй раз, под надзором Малышевского ока недрёманного я уложил все пачки в портфель.
… На участке я высыпал кучу пачек на стол, и тут-то вот стал пересчитывать деньги. Не хватило пятисот рублей, то есть пачки синих пятирублёвых купюр. Ни одной синей пачки не было в куче вообще. Я и Малышев стали припоминать, какими купюрами выдавала нам деньги кассирша. Я припомнил отчётливо всё, как, в каком порядке она деньги считала, как их мне подавала. Пачки синих пятирублёвок я в руках не держал. Малышев тоже вроде не видел такой.
Мы вернулись к кассирше и сказали, что нам недодано ею пятьсот рублей. Та ответила, что проверить это можно лишь по остатку в конце рабочего дня.
Делать нечего – я начал выдачу денег по ведомости.
В конце конторского рабочего дня мы с Малышевым снова были у кассы. Ответ кассирши был удручающ: «Лишних денег в остатке нет». Зажилила, стало быть, хапнула… А ничем не докажешь! Ушами хлопать не надо!
При пяти-шеститысячном ежемесячном заработке пятьсот рублей не такая уж значимая потеря, а всё равно на душе неприятный осадок.
– Ну да Бог с ними, с пятью этими сотнями, – закончил я свой рассказ о нашей оплошности Свердлову на третьем наряде, продолжая выдавать деньги рабочим..
Но Свердлов не поддержал моего восклицания. «Обычно в таких случаях сбрасываются на участках», – сказал он, бросил свою кепку на стол и обратился к рабочим:
– Я думаю, мы с вами не обеднеем, если сбросимся по несколько рубликов, чтобы покрыть недостачу. Лучше всего, по-моему, пропорционально заработку, так справедливее. С тысячи – рубль. Так почти все пятьсот рублей наберём, – и бросил пять рублей в кепку.
Предложение это отказа не встретило. Многие деньги бросали в кепку охотно, но большинство всё-таки жалось: норовили пятёрку заменить трояком, или бросали рубль вместо трёшницы.
… я смотрел на этих людей, и не было предела моему изумлению. Я уж и денег тех не хотел. Я понять их не мог. Что за люди?.. Мы ни за что, ни про что им приплачивали по триста-пятьсот рублей ежемесячно. То есть кому-то за что, но большинству просто так, из человечности что ли: зачем деньгам пропадать в прорве безликого государства, а у них семьи, жёны, дети, родители…
И эти вот люди разово не хотят пожертвовать от души сотую часть, нет, не заработка своего, а того, что мы им незаконно приплачивали, от нашего бескорыстного дара.
Будь мы негодяи, рвачи, мы бы только с некоторыми из них, с особо доверенными, могли сговориться, как я сговорился ради резки металла с Антонюком. Хочешь лишних пятьсот рублей получить?.. Вот тебе дополнительно тысяча – пятьсот себе забери, пятьсот нам отдай!
… Нам и в голову такое придти не могло, а ведь мы могли бы за год просто обогатиться, тысяч по десять-пятнадцать я, Свердлов, Малышев, Буравлёв, наконец, дополнительно ежемесячно получать… Чуть позже, в Донбассе, в обкоме работая, я имел немало случаев убедиться: у кого такая возможность была, тот так и делал. Большинство начальников шахт – за всех не ручаюсь – с таким вот расчётом группам особо доверенных рабочих платило, правда, многие из них для оплаты банкетов с начальством делали это, но могло у кого-то и прилипнуть к рукам, тут ведь всё делалось безотчётно. Поди-ка, проверь!
… Если мы и обманывали частенько шахтное руководство, то из самых благих намерений, во благо развития производства. А если и имели от этого корыстный свой интерес, то не прямо, а опосредствованно от хорошей работы участка[23] через премии, которые нам Плешаков наполовину срезал[24]. Да и полные премии были б малой частью того, что могли получить, если были б совершенно бесчестными.
… кепка пролежала три смены. Когда Свердлов отдал мне её, я насчитал в ней двести семьдесят рубликов. Что ж. И на этом спасибо.
… Все деньги за день всем трём сменам раздать бывало никак невозможно, а остаток полагалось к концу дня в кассу сдавать. Но я никогда не сдавал, что же?.. рабочим ночной, скажем, смены, специально за деньгами на шахту днём приходить?
… я засовывал пачки не розданных денег в карманы, и, уходя в этот день после всех, в двенадцатом часу ночи, шёл по мосту, неся и по сто пятьдесят, и по двести тысяч порою. И никогда у меня не было страха, что на меня нападут и ограбят. Я не думаю, чтобы шло это от храбрости – не было никакой особой храбрости у меня – а была это просто беспечность оттого, что у нас в Междуреченске ничего подобного не случалось.
… утром я уже окончательно на первом наряде и после него деньги всем раздавал.
… В августе месяце, в пору временного начальствования моего очень много случалось всякого интересного.
Вот приходит ко мне, минуя начальство, профессор Московского горного института доктор Нурок, заведующий кафедрой открытых горных работ. Здоровается, представляется. Я встаю, представляюсь ему. Он рассказывает, что сейчас со своими сотрудниками и аспирантами проводит на Красногорском разрезе испытания (чего, я забыл) и, узнав, что на шахте есть комплекс гидродобычи, поспешил к нам, чтобы с ним познакомиться.
– Вы не можете мне гидрошахту и горные работы в ней показать?
– С удовольствием, – говорю я, – сейчас машины как раз вторую смену в шахту везут, мы с ней и уедем.
… В шахте мы пробыли часа полтора, посмотрел Нурок, как мы уголь смываем, а больше и показывать нечего – как бурим, взрываем, я ему на словах рассказал. Возвращаясь по желобам из забоя, вышли мы в углесосную, и здесь он нашу дробилку увидел, молотковую, эксцентричную.
– Эх, бы мне такую портативную дробилку для испытаний, – вздохнул он.
Я вспомнил геологов, как они мне помогли, и сказал:
– Я могу дать вам дробилку.
Он оживился:
– В самом деле?
– Конечно, – подтвердил я. – У меня есть запасная дробилка, нигде не учтённая. От шахтостроителей по наследству досталась[25]. Она мне не нужна. Эта, – я кивнул на работающую дробилку, – надёжно работает, да и любую поломку в ней несложно исправить, был бы сварочный аппарат. Так что присылайте машину, и мы вам погрузим её.
Нурок не знал, как и выразить благодарность.
Дробилка у меня и в самом деле в старых выработках была надёжно упрятана. Каким-то образом при сдаче она на баланс шахты не перешла, а я её с первыми машинистами на всякий случай запрятал. О ней ни одна душа, за исключением тех машинистов, не знала, даже Свердлов. Да я уже и сам давно о ней позабыл, а тут, кстати вот, вспомнил…
Мы вышли из штольни. День был солнечный, яркий. Приятно было после шахтной прохлады погреться в горячих лучах. До конца смены оставалось много часов, и я предложил профессору пешком спустится вниз вдоль трассы до промплощадки. Я не хоте идти по жаркой пыльной дороге, а сразу за лесным складом вывел его к нашим трубам, полого спускавшимся вниз четырьмя воедино укутанными стекловатой и рубероидом нитками. Опасности соскользнуть с такой широкой плоской поверхности не было никакой, и я помог профессору взобраться наверх, пока опоры ещё едва из земли выступали. Через две-три минуты мы уже углубились в заросли дикого густого малинника, росшего по обоим склонам оврага, и по ходу своему срывали крупные сладкие ягоды.
У дощатой будки я предложил Нурку сойти с труб, дальше овраг пересекала лощина, трубы висели над ней на опорах, переметнувшись от края до края, и идти над этакой "пропастью" мне всегда было жутко. Так что я не столько беспокоился о профессоре, сколько страшился собственной трусости. Иногда колоссальным усилием воли, я заставлял себя вопреки ужасу своему бегóм проскочить эти несколько метров на высоте. Чаще же я спрыгивал на подступивший вплотную откос и обходил неприятное место дорогой, после чего снова на трубы влезал.
… так мы сделали и сейчас.
Сойдя с труб и обойдя сверху будку дорогой, мы снова спустились к трубам там, где они разделялись: две нитки ныряли в глину на склоне, там как раз и захлебнулся несчастный поросёнок в сарае, – я не преминул развлечь немного Нурка происшествием этим, – и, завернув под землёй, уходили к насосной. Две другие трубы – пульповоды, – подвернув вправо слегка, круто спускались вниз к Ольжерасу, к мосту-переходу транспортной галереи через реку. Здесь по трубам идти было трудно, хотя мы, молодёжь, обычно этим пренебрегали, мотались по ним туда и обратно. Но утруждать человека уже пожилого я не мог, не хотел и повёл его по тропинке под трубами. Здесь мы снова полакомились малиной, густо усеивавшей кусты.
… Наш непринуждённый разговор закончился вопросом профессора:
– А почему вы в аспирантуре не учитесь?
На что я ответил:
– Всё как-то некогда было, всё-таки пуск гидрокомплекса, период освоения ещё не закончился.
– Приезжайте в аспирантуру к нам как станете посвободнее, – проговорил мне на это Нурок, – мы будем вам рады.
Я поблагодарил профессора за любезное приглашение и сказал, что непременно об этом подумаю.
… ни черта не подумал. Как только Нурок уехал, я в сутолоке дел повседневных тотчас о нём и забыл… жил одним сегодняшним днём, о будущем не заботился совершенно.
А дробилку на следующий день доверенные рабочие мои погрузили в приехавшую машину.
… Через несколько дней мне позвонил Филиппов:
– Слушай, Платонов, не отлучайся сейчас никуда, я сейчас подъеду на шахту, хочу посмотреть гидрокомплекс.
Не прошло и пяти минут, как он уже заглянул в дверь нашего кабинета. Я встал, вышел навстречу, и мы отправились переодеваться. Я – в раздевалку итээровской мойки, он – в мойку начальника шахты. Встретились мы уже в робах в конце коридора на задах АБК возле медпункта и вышли на улицу через дверь, которой обычно никто не пользовался никогда: отсюда в больницу увозили травмированных. Там у подъезда постоянно дежурила скорая помощь. Сейчас же возле неё у порога стояла "Победа" Филиппова. Заднее сиденье было укрыто толстым красным ковром с каким-то орнаментом. «Для чего? – я сразу не понял, сообразил чуточку позже: чтобы не пачкать обивку грязной спецовкой, выйдя из шахты».
… Филиппов и я вслед за ним влезли в машину на это сиденье, шофёр вырулил на дорогу, и мы поехали вверх… Не доезжая до штольни – машине к ней не проехать, – "Победа" остановилась возле лесного склада. Мы вышли и, пройдя под навесам над рельсами, последовали гуськом – Филиппов шёл впереди, я за ним, поотстав – к штольне гидроучастка мимо штабелей брёвен, на которых гнездились в три ряда с полсотни шахтёров, греясь на солнышке в ожиданье машины.
Проходя мимо них, шага не замедляя, Филиппов бросил им панибратски:
– Здорово, мужики!
… секундная пауза.
И разом, как на плацу, как сговорились, слаженно гаркнули:
– Здорово, барин!
Филиппов, набычившись, словно ничего и не слышал, устремился к чёрному отверстию штольни, только шея его, розовая всегда, стала багровой. Я за ним поспешал, корчась, губы прикусывая до крови, чтобы не прыснуть, не хохотнуть: как здорово это у них с "барином" вышло.
… В забой мы пришли в момент – хуже некуда! Кровля как раз обвалилась, из-под завала торчали глыбы угольных сундуков, от которых мониторщик с помощником кувалдами отбивали куски и ногами сталкивали их в жёлоб.
… посветив лучом своей лампы вглубь выработанного пространства, Филиппов только вздохнул:
– Потери очень большие.
Я промолчал. Что мог я на это ответить? Что вот если б не сняли меня, такого бы не было? Уголь завален был безобразно. Но не буду же кляузничать я сейчас. В своё время надо было бороться. Было стыдно и горько. Пропадите вы пропадом!..
Выйдя из шахты, мы уселись на роскошный ковёр в испачканных угольной пылью спецовках. Ехали молча. В АБК возле мойки мы с ним расстались. Он, помывшись, поехал в трест, я – поплёлся в нарядную.
… Мало своих нам было событий, так ещё и американцы их нам подкинули. Высадились в Ливане. Ну, натурально, повсюду митинги и протесты. В нашем раскомандировочном зале две смены сошлись – если по списку – больше трёх тысяч. Выступавшие клеймили агрессора. Вылез за трибуну и я. Возмущение что ли смелости мне придало. Речь моя была коротка. Помянув Гитлера, мюнхенский сговор, и то, что потакание агрессору лишь разжигает его аппетит, я вызвался, если потребуется, ехать в Ливан добровольцем, чтобы американским бандитам противостоять.
… аплодисментов вроде бы не было. Как и последователей.
… Среди ночи у меня зазвонил телефон: в насосной авария. Звоню тут же Малышеву и говорю, что тоже на шахту иду.
– Подожди на углу, – тот отвечает, – я на мотоцикле за тобою заеду.
… ночь. Темно. Сыро. Только что прошёл дождь. Тарахтит мотоцикл. Я усаживаюсь на заднее сидение, обхватив руками корпус Виталия, и мы несемся, что есть сил по проспекту, взлетаем на насыпь перед мостом, проскакиваем накладной стальной лист перед настилом[26], скользкий от влаги, и, поскользнувшись на нём, мотоцикл заносится вправо, шаркнув по возвышенью пешеходной дорожки, а затем и по прутьям ограды рёбра нам посчитав, и сваливается набок бездыханный. Охая и чертыхаясь, выбрались мы из-под него и ощупывать себя стали. Всё болит, но кости, вроде бы, целы. Виталий ставит мотоцикл на колёса, пробует его завести. Тот не заводится. Превозмогая боль в правой руке и в правой ноге, помогаю Виталию катить мотоцикл. Благо насосная недалеко, сразу же за мостом.
… Там Виталий со слесарями начинают разборку двигателя насоса, я стою, вниз не спускаясь, на стальной рифлёной площадке возле дверей, словно на мостике капитанском, и оттуда наблюдаю за производимым ремонтом. Вниз спускаться мне не хотелось – саднила нога, да и надобности во мне не было никакой. Без меня превосходно там обходились… Зачем я поехал? Помогать Малышеву катить мотоцикл?
… И что за лето такое насыщенное! Сижу один в кабинете, вдруг вбегают ко мне машинист углесоса с отстойников Кожухарь вместе с помощником. Правая кисть у Кожухаря вся в крови.
Я сразу к нему:
– Что случилось?
– Пошёл в мехцех топор наточить, и точилом мне средний палец оторвало.
Я так и ахнул:
– Как же ты так, голова, неосторожно точил?! – а сам думаю, как же помочь ему, человеку в таком положении. Палец уже не пришьёшь (о микроскопической хирургии тогда и понятия не имели), что же делать?
– Это ведь, – говорю, – и больничный лист тебе не дадут. Травма-то бытовая, не производственная, свой топор ведь точил…
(Наш реформатор Хрущёв, человек в сущности неплохой, хотя и с дурцой от неограниченной власти, по наущенью чьему-то решил, что народ наш в такой степени обленился и не хочет работать, что себя постоянно помаленьку увечит, чтоб не ходить на работу, а зарплату по больничному листу получать. То голову камнем проломит, то ушибётся, порежется, то руку ль, ногу, ребро переломит… И, чтоб людей от привычки такой отучить, с согласия верного защитника прав трудящегося человека, ВЦСПС, был издан в прошлом году Указ Верховного Совета СССР о запрещении в течение первых пяти дней оплачивать травмы, с производством не связанные).
– Ладно, – продолжаю я Кожухарю, – быстро придумай что-либо убедительное, будто несчастный случай по производственной причине произошёл и немедленно же в медпункт – травму зарегистрируй. Акт мы на участке составим. Получишь больничный и страховку за палец. Палец-то всё равно не вернёшь, а деньги не лишние.
Может это и цинично непроизвольно у меня получилось – очень жаль было мне его пальца, – но одних сочувствий ведь мало.
… акты на участках составлять не любили, за производственный травматизм наказывали и премий лишали. Поэтому, если ушиб небольшой, то давали рабочему на участке до выздоровления отгулы с оплатою, разумеется, тут тоже "резерв" наш не лишним бывал. Но в медпункте травму регистрировать заставляли, чтобы, в случае непредвиденных осложнений, акт можно было хотя бы задним числом составить. Но у Кожухаря не ушиб, не царапина, поэтому, плюнув на всё, я, Свердлов и Малышев акт составили[27] и подписали, и Кожухарь деньги за палец свой получил. А акт как-то незамеченно мимо начальства прошёл. Всё обошлось без неприятных последствий для нас. Хотя деньги, конечно, не палец.
… Вообще же в этом году Никита стал распоясываться. После разгона антипартийной группы Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова – так в официальном сообщении говорилось, – решивших Хрущёва с поста главы партии снять и, для начала, в министры сельского хозяйства определить, он стал уже совершенно вне критики. Но критику оставим мы на потом, а вот отметим, как на формулировку приведённую выше, народ реагировал. Если раньше двое пьянчужек сойдутся и начнут искать третьего собутыльника, чтоб бутылку купить, то они так и приставали к прохожим с таким вот вопросом: «Третьим будешь?». Отныне вопрос иначе зазвучал. Подходили и спрашивали: «Шепиловым будешь?» То есть, примкнёшь? И как это удивительно сразу весь Союз облетело?! С тех пор и до снятия Никиты Хрущёва эта фраза звучала на каждом углу.
Ну, это так, любопытный курьёз. Вообще же изгнание Молотова и Кагановича из ЦК и из партии, мне не понравилось. Парочку эту верных подручных тирана я и на дух не терпел, но присутствие их в Президиуме ЦК[28], считал я тогда, в какой-то степени демократизирует партию. Если несколько человек могут перечить первому секретарю, находясь в меньшинстве, и с ними ничего от этого не случается, это может придать смелости и другим высказывать собственное мнение, говорить в глаза правду. В противном случае – остаётся лишь лицемерный подхалимаж. Так оно и случилось. Не сдерживаемый никем Никита начал творить чудеса год от году ошеломительнее.
… Экономика наша, видно, начала давать ощутительный сбой, хотя мы, внизу, ничего об этом не знали. Но косвенно о неблагополучии в советском хозяйстве те, кто хотел, могли уже догадаться по замене министерств совнархозами. Я не догадался тогда. Глаза мне приоткрыло второе решение. В этом году "по просьбе трудящихся" отменили подписку на Государственный заём. В том, что это соответствовало чаяниям трудящихся, сомневаться не приходилось. Но вот как отменили? Одновременно прекратив тиражи выигрышей и погашения облигаций всех раннее выпущенных Государственных займов. "По просьбе трудящихся", стремящихся помочь своему государству, погашение облигаций было отсрочено на двадцать лет (это только для первого, сорок шестого года, заменившего все предвоенные и военные займы; все остальные соответственно году выпуска ещё далее отодвигались). Словом, настроение у советских трудящихся было вроде, как в песне: «Забота наша простая, забота наша такая, жила бы страна родная – и нету других забот». Ан, нет. Были и другие заботы. Зарплата, исключая тяжёлую индустрию, у людей была нищенской. И уже становилось подспорьем начавшееся погашение облигаций, вспомните хотя бы о нас с Петей Скрылёвым в Прокопьевске в пятьдесят пятом году.
К пачке облигаций сорок шестого года у людей добавлялись и добавлялись облигации займов последующих годов, и накопилось уже предостаточно. А чем больше ценных бумаг, тем и выше шансы на выигрыш и, особенно, на начавшееся их погашение. Даже у нас с мамой, а при её то зарплате и моей то стипендии так ли уж много мы могли накопить, даже у нас раз в два-три месяца погашалось по сторублёвке. Это ж, сколько теперь государству приходилось платить?
И коль скоро государство, пусть и по просьбе особо сознательных трудящихся отказывается от своих обязательств, объявляет, как сейчас бы англофилы сказали, дефолт, то оно, стало быть, нуждается в помощи. А нуждается кто? У кого неважно в хозяйстве. Тут уж и я сделал вывод, что государство наше банкрот.
Дальше – больше. Вдруг явилось Постановление: с января пятьдесят девятого начать семилетку (а о текущей пятилетке, стало быть, надобно было забыть?!). И объяснение смехотворное: надо план иметь на более длительную перспективу. Пять лет слишком мало… Тут уже только дурак не поймёт, что трещит по швам текущая пятилетка, что не будет сделано многое из того, что намечено. Что три первых года настолько провалены, что за два оставшихся не наверстать ничего. А чтобы отчёт оттянуть, а там, авось, вывезет, семилетку придумали. Ловкачи! Своя рука – владыка. Нам и закон – не закон.
… Ещё раньше выяснилось, тоже внезапно, что угля в стране катастрофически нехватает. И Хрущёв бросил клич строить мелкие комсомольские шахты в Донбассе, на выходах пластов под поверхность, вскрывая их примитивно уклонами по пластам. Комсомольскими их потому называли, что строили их в основном комсомольцы, по призыву, набору, по разнарядке.
И снова недоумение у меня: нерентабельны ведь мелкие, примитивные шахты. Это ведь только дыру чтоб заткнуть! Снова любой ценой?!
… И в жилищном строительстве произошли перемены. Но тут как раз было разумно. Хрущёв, будучи в Англии, увидел там маленькие квартирки с низкими потолками и сразу же загорелся идеей: при тех же стенах не четыре, а пять этажей, и на каждом этаже квартир отдельных побольше. Сейчас все хают его за "хрущёбы", но вспомните – большинство населения в городах не имело квартир, люди жили семьями в одной комнате в коммуналках, в самостороях, Нахаловках и Шанхаях, в этих трущобах без всяких кавычек. И хотя предложенное Хрущёвым жильё было тесным и неудобным до крайности, но оно решило большую проблему: миллионы и миллионы семей переселились из коммуналок в собственные, пусть и плохие, квартиры. Тут большое дело сделал Никита при весьма ограниченных средствах. Слишком много шло на военку. Он попробовал её приструнить и на этом споткнулся… Но это не для моих мемуаров.
… Вместо займов была введена лотерея. Раз в квартал. Билеты стоили очень дёшево, всего три рубля. И впервые их никто не навязывал. Покупай, если хочешь, а не хочешь – не покупай.
… Наряду с новшествами и старых приёмов не забывали, чтобы "двинуть вперёд" экономику. Рекорды обстряпывали, устраивали почины, движения за перевыполнение норм. Плодили новых стахановых, демченко, кривоносов… Вот и теперь родили "метод Мамая".
Где-то в Донбассе, в городе Краснодоне бригадир забойщиков некто Мамай выступил на одном совещании с призывом к шахтёрам Союза за смену каждому добывать тонной больше, чем нормою предусмотрено. ЦК партии почин этот одобрил, все газеты его подхватили, призывая работать по методу Мамая, однако, странно как-то умалчивая, по какому же всё-таки методу, в чём же метод этот сам заключался. Предложить добывать тонной больше – это, простите, не метод, это всего лишь призыв, пожелание, цель, наконец, если хочется очень. Метод же – как этой цели достичь. Но об этом молчок. Тем не менее, лозунг этот подхватывали и насаждали везде: в сельском хозяйстве – вырастить лишний центнер зерна, в леспромхозе – дополнительно сплавить бревно, сталевару – тонну металла сверх нормы сварить, рыбаку – парочку рыб дополнительно выловить.
Всё это хорошо, разумеется. Но где же всё-таки метод, скажите? И не может быть одного всеобщего метода для зерна, для угля, для бревна, для стали, для рыбы. Чушь это ведь самая несусветная! Но все делали вид, что чуши этой не замечают… Опять вся страна оглупела…
… Снова я один сижу в кабинете один, разбираюсь с бумагами, смена только что в шахту уехала. Открывается дверь. Входит очень чистенький молодой человек в чёрном костюме при галстуке (цвета галстука не запомнил). Представляется:
– Я инструктор обкома партии (имя рёк).
– Я Платонов. Исполняю обязанности начальника гидрокомплекса.
– Вы, товарищ Платонов, о методе Мамая знаете?
– Как не знать, – говорю, – газеты читаем.
– А как вы метод Мамая у себя на участке внедряете?
– А зачем нам метод Мамая внедрять? (Говорим, будто оба о методе что-либо знаем). Мамай сам по себе, мы сами по себе.
– Как так?! – удивился инструктор и на меня, как на чудо, уставился.
– А зачем на Мамай, мы и без него неплохо работаем.
Тут инструктор уже взъерепенился:
– Вы недооцениваете почин Мамая, одобренный ЦК партии.
Ага, почин – это уже нечто другое.
– Почему же недооцениваю. Почин очень хорош, если Мамай больше угля даёт. Только нам Мамай ни к чему и ему подражать мы не будем.
Инструктор аж задохнулся:
– Да вы понимаете, что говорите?
Я начинаю злиться уже помаленьку:
– Понимаю. Привык за свои слова отвечать. Мамай добывает по тонне угля сверх плана на человека, а у нас каждый забойщик по семнадцать тонн сверх плана даёт. Что ж нам снизить до тонны?
Ну, тому и крыть меня нечем. Поднялся, взбешённый:
– Вы не понимаете политического значения почина Мамая! – и ушёл, хлопнув дверью.
… вечером я рассказал о пикировке с инструктором Малышеву и Свердлову. Ну и похохотали же оба, и я за компанию.
Чувством юмора ребята не были обделены. Свердлов особенно. Любил рассказывать анекдоты, но похабщину – никогда. Признавался: «Мне нравятся безобидные анекдоты. Например, идёт австралиец весь избитый, в синяках и кровоподтёках, в руках – два бумеранга. Навстречу ему другой. Спрашивает: "Что с тобой?" "Да вот, – говорит, – купил новый бумеранг, а старый выбросить не могу!"». Я посмеялся, мне анекдот тоже понравился.
Или вот, приходит Свердлов на наряд и уже с порога:
– Хотите, новый анекдот расскажу?
А было это в дни визита бирманского премьера У-Ну. Хрущёв тогда с борцами за независимость колониальных народов братался, и визиты экзотических личностей в национальных нарядах стали обычным явлением. Мы их в кинохронике видели. Премьер Индии Джавахарлал Неру в белых кальсонах в Москве щеголял. Ну, а У-Ну, натурально, был в юбке. Побывал в стране и известный китайский писатель Го-Мо-жо. Этот в принятой там униформе – синие куртка, штаны… это я анекдот предваряю, чтобы вам, о временах тех несведущим, было понятно.
Так вот, Свердлов свой анекдот начинает:
– Приехали в Москву Го-Мо-жо из Китая и из Бирмы У-Ну. Ну, как полагается для гостей развлекательные программы, посещение предприятий, встречи с трудящимися.
Го-Мо-жо как писателю предложили пойти в детский садик посмотреть на советских детей. Он согласился… Разумеется, воспитательниц в садике предупредили, чтобы они подготовили деток приветствовать известного человека. Они сделали это и ждут.
А в последний момент к Го-Мо-жо У-Ну в компанию напросился… Приезжают они в детский сад. Деточки по линеечке выстроены и приветствуют хором, как их учили:
– Здравствуй дядя Го-Мо-жо и… – после секундной заминки, – Го-Мо-жопина тётя!
Я уже поминал, что все москвичи были гораздо непринуждённее, свободнее нас. О многом судили иначе, продвинутей нас были в жизни, многое понимали и знали, о чём мы и не догадывались. Мы, я уж во всяком случае, оставались правоверными коммунистами, надеясь, что от всех безобразий можно избавиться, строй наш можно улучшить, сделать его демократичным и человечным.
… видимо, в разговоре, конец которого я застал, войдя в кабинет, именно о таких Свердлов отозвался: «Правоверные ортодоксы». Я вида не подал, но это меня сильно задело. Я считал себя критически мыслящим человеком. Вот только пища для мыслей моих была очень скудна и, по большому счёту, я никем иным, как правовернейшим ортодоксом, в то время и не был.
… От Свердлова, невзначай я узнавал о том, что казалось немыслимым, о национальной вражде, например. Сам он был смесью национальностей – каких?.. мне это было не нужно. Кажется, мать у него армянкой была, а отец, если судить по фамилии… но разве всегда нам фамилия что-либо говорит?
… в запальчивости, разгорячась, он выкрикивал: «Ара!» – и говорил о взаимной ненависти грузин и армян… А я, дуралей, в это самое время позволял убедить себя, что национального вопроса в эсэсэсэр не существует вообще. Вот ингушей и чеченцев вернули из ссылки, правда, такого о немцах Поволжья или крымских татарах я не слыхал, может, они назад не просились?! Но о них я как-то забыл. Много было такого, о чём я не думал, оболваненный демагогической трескотнёй. Вот в чём причина моего незнания полного жизни, что ни о чём, кроме того, что лежало совсем на виду, не задумывался. Думающий человек и по крупицам, по косвенным данным мог бы уже тогда правдивую картину нашего общества нарисовать.
… Но о серьёзных вещах, кроме работы, естественно, мы никогда ни с Малышевым, ми со Свердловым, ни с Геною Буравлёвым не говорили. Больше так, зубоскалили.
… поводов же для этого было больше, чем предостаточно.
… В горкоме партии появился новый секретарь. Третий. По идеологии. Человек молодой, увлекающийся энергичный. Мыслящий неординарно… но прежде напомню, что город наш за исключением посёлка строителей и самостроев, лежал на плоской местности между реками Томь и У-су. Ниже города реки сходились. Томь, отвернув от своей гряды сопок, впадала в У-су. Однако считалось официально, что это У-су в Томь впадает. Но какая нам разница! Вверх по течению реки, как из сказанного следует, расходились, очистив пространство для нашего города, и это пространство замыкалось Сыркашинской горой, Сыркашами, естественным водоразделом меж реками с юга. Эта сопка служила пределом разрастанию города, правда, в случае, если он на неё не полезет.
… а теперь вернёмся к секретарю. На городской конференции комсомола, он выступил с пламенной речью, призвав юную смену завершить очередной долгострой, закончив её поистине исторической фразой, достойной стать рядом с мифическим призывом политрука, обращённым к двадцати восьми мифическим же героям-панфиловцам, защищавшим Москву:
– Товарищи комсомольцы! Отступать дальше некуда! – Позади Сыркашинская гора!
… зал от хохота повалился.
… В одном из своих докладов, он коснулся отношения к критике. И неожиданно Николая Васильевича Гоголя помянул:
– Когда Николай Первый посмотрел "Ревизора" Гоголя, он сказал: «Всем попало, а мне – больше всех!» Вот так, товарищи комсомольцы, мы должны воспринимать критику!
… своеобразный был поворот. Раньше классиков марксизма-ленинизма в пример ставили. Но всем это очень понравилось. Зал аплодировал.
… Всё же самым потешным был случай с афишей фильма "Семь грешников". На афишной тумбе возле кинотеатра… Да, совершенно забыл. У нас уже и кинотеатр выстроили настоящий на полпути между моим кварталом и подножьем пресловутой Сыркашинской горы. Утверждал проект его внешнего вида, несомненно, поклонник Малевича – он со всех сторон был раскрашен, как шахматная доска, полуметровыми квадратами белого и чёрного цвета, отчего солидное здание выглядело одновременно и легкомысленно как-то и по тюремному мрачновато.
Так вот на круглой афишной тумбе кинотеатра был наклеен плакат. На пьедестале – три обнажённые грации (статуи, разумеется), в вокруг них внизу семь мужчин – не статуй, и не обнажённых, а одетых, и довольно прилично – в костюмы.
… очевидцы рассказывали, что, увидев афишу, идейный вождь города сначала опешил, потом тумбу вокруг обошёл и ушёл к себе в горком партии.
Через время, пока он дошёл, в кабинете директора затрезвонил звонок телефона. Директор трубку поднял, и тогда идеолог спросил из неё:
– Послушайте. Что же это такое? Что у вас на тумбе висит?
– Афиша нового кинофильма, – ничего не поняв, ответил директор.
– Но там же голые женщины! Подростки ходят и смотрят. Это же моральное разложение!
– Но афиша в Москве отпечатана, – лепетал директор растерянно.
– Закрасить немедленно!
… из кинотеатра вышел штатный художник с ведёрком краски и кистью, быстро обрядил граций в платья и ушёл.
… К вечеру о происшествии слух до меня докатился, возможно, Свердлов принёс – он был в дружбе с корреспондентами нашей газеты, а они обо всём раньше всех узнавали. Придя вечером к Буравлёвым, к Сухаревым, то есть, конечно, – вот к чему приводит нежеланье жены сменит собственную фамилию – не знаешь, вечно путаешься, как и сказать, к кому, собственно, я пришёл. А если пришёл сразу к обоим?.. Да, вечером я им эту историю красочно пересказал. Ну и похохотали Гена и девочки!
… Между прочим, в этом кинотеатре мама, выходя в проход из ряда кресел, на приступках стоявших, – пол был наклонен, – оступилась и сломала ногу у щиколотки. Я даже не знаю, кто и как её оттуда увёз. Застал я её уже дома в гипсовом сапожке. Костылей не было почему-то, и мама перемещалась по комнате на одной ноге, поставив колено той, где был перелом, на сиденье стула. Держась за спинку его, она его вместе с больной ногой и передвигала, затем здоровую ногу ставила рядом и повторяла процесс. И так она за несколько дней наловчилась, что я диву давался – со всеми делами по дому управляться могла. Ну, покупки я и соседи делали, приносили из магазина или со скромненького базарчика. Базарчик был скуден: картошка, капуста свежая или солёная, смотря по сезону, так же и огурцы. Всё стоило дёшево баснословно. За ведро картошки просили всего пять рублей. Шесть копеек за килограмм на "застойные" деньги.
… О событиях в городе, сплетнях и слухах я узнавал раньше многих от Свердлова. В городской газете у него все были приятелями. За исключением редактора, кажется, она вся составилась из москвичей, выпускников журналистского факультета. Свердлов быстро с ними сошёлся – вообще москвичи как-то вместе держались – и от них знал решительно всё. Он и меня с ними свёл, я в редакцию заходил, слушал все их побасенки, от души смеялся над их выдумками – они были весьма остроумны, реагировали мгновенно. Но в компанию их я не вошёл, не вписался, я был каким-то другим человеком, ничто нас не связывало. К тому ж я всегда тушевался среди шумной неблизкой компании. Быть душой общества, даже весельчаком, я мог только среди самых близких друзей… Чужие почему-то меня слушали плохо, перебивали, часто не слушали вовсе. Я болезненно это вначале переживал, но потом успокоился, решив, что виною тут расхождение интересов и мой тихий невыразительный голос. И как же я был удивлён, когда в семидесятые годы уже кто-то из моих ребят купил магнитофон, а Илюша тайком записал разговоры мои с Леной. Голос был веский, внушительный и тембр показался приятным, о чём я никогда не догадывался. Стало быть, не в голосе дело. И до сих пор понять не могу, почему другие могут молоть чепуху, и их внимательно слушают, мне же интересные и забавные вещи говорить не дают. А ведь я уже давно говорить научился, понимал, что к чему, и нудно про стеариновые свечи в Варшаве уже никому не пытался рассказывать.
… За это молчание взял я реванш в восьмидесятые годы, когда с лекциями начал выступать. Иногда очень удачно – тишина мёртвая в зале стояла, так удавалось мне людей увлечь, захватить. Я, к тому времени уже все риторические приёмы в лекциях применял, держал аудиторию и словом и интонациями в напряжении, и напряжение это время от времени сам разряжал удачной шуткой или, к месту, каким либо анекдотом, которого ещё никто не слыхал. Но об этом в своё время, если до этого времени доживу. Всё же семьдесят третий год мне идёт. Тут о встрече с Марксом пора призадуматься, как в своё время говаривал товарищ Мао-Цзе-дун. Время моё истекает, и к этому отношусь я спокойно, это естественно. Грустно лишь оттого, что вряд ли успею всё, что надо закончить, но этого, кажется, ещё ни один человек не успел.
… А корреспондентов я совсем не запомнил, только дна фамилия в памяти: Шатская. Видимо потому, что единственной женщиной была среди мужчин. Она была молода, но нисколечко не красива, и внимания моего не привлекла… Всё услышанное в редакции я пересказывал Сухаревым и уже во второй раз, теперь вместе с ними, над нелепостями разными потешался.
Ну, разве можно было спокойно прочесть в протоколе следователя нашей прокуратуры такую, к примеру, вот фразу: «Труп лежал на протяжении десяти километров от Междуреченска». Ничего себе, трупик!
… Пока я на шахте был человеком как бы сторонним, то никто меня и не трогал, регулярно только членские взносы платил. Но с весны этого года мне навязали комсомольское поручение. По странному стечению обстоятельств – прошлого своего я не афишировал – меня назначили редактором сатирической шахтной газеты. Ни газеты, ни редакции, ни даже названия, само собой, ещё не было. Надо было всё создавать.
… И вскоре компания дружная подобралась. Интеллигентнейший молодой инженер Дик Евгений, нормировщица из отдела нормирования Тамара, ещё несколько человек, которых не помню, и рисовальщик – художник.
… собрались мы на своё первое совещание и голову стали ломать, какое придумать название для газеты. Все эти "ежи", "сквознячки", "крокодилы" нам порядочно надоели, хотелось чего-то более свежего. Но, сколько мы не шевелили извилинами своих больших полушарий, родить ничего не смогли и на том же, практически, "сквозняке" и остановились, чертовски от мыслительных процессов устав, добавив лишь "свежести". "Свежий ветер", назвали мы свою стенгазету… Сейчас бы я любе другое названье придумал, ну, скажем, "Змея". Ручаюсь, в то время оно бы было в новинку.
Газету мы выпускали два раза в месяц, и было это кошмарным мучением. Насколько легко было зубоскалить по всякому поводу, настолько трудно было что-то придумать, чтобы и предмет критики посильнее ужалить и читателей рассмешить. Не было среди нас юмористов-сатириков. Плоско как-то всё получалось. Да ведь и выдохнуться было пора после первого номера, упражняясь на одних и тех же объектах. Темы для упражнений в сатире, в сарказме были весьма ограничены. Высмеять Плешакова, Филиппова, инструктора из обкома было нельзя. Тут даже запрета официально не требовалось, кстати, мне без просмотра в парткоме разрешили газету вывешивать. Тут охранительная самоцензура срабатывала, на уровне подсознания или инстинкта: знали что можно и чего нельзя никогда… Мальчиками для битья оставались заместитель Плешакова по быту Гагкаев и отдел снабжения шахты, подчинённый ему. Невеликое поле для остроумия.
Во все советские времена быт и снабжение оставались объектами, для критики разрешёнными. Впрочем, быт и снабжение были самым больным местом в жизни советских людей. И существовали ленивые, вороватые управдомы и снабженцы нерасторопные вроде вне всякой связи с порядками в нашей стране. Вот и позволяли здесь выпускать пар всеобщего недовольства. Всё бы у нас было уже замечательно – если б они под ногами не путались и не гадили.
… так что все заметочки наши, стишки и карикатуры вращались вокруг одних и тех же людей и схожих событий, и всё это, надо прямо сказать, мне до чёртиков надоело и никакого удовлетворения не приносило, хотя сами сборища редколлегии вносили "изюминку разговора в пресное тесто существования"[29]
30.04.97     03.04.01     12.08.04
Газету мы выпускали, как отмечено, самостоятельно, бесконтрольно, не согласовывая ни с кем. Как только вклеивали печатный текст на лист ватмана, и художник завершал оформление – так мы сразу же и вешали её в раскомандировочном зале.
… Лишь через несколько месяцев после слишком лихого налёта на плешаковского заместителя по поводу очередных безобразий Плешаков возмутился, вызвал к себе тёплую компанию нашу и изволил выразить недовольство.
… в итоге нас обязали каждый номер носить перед выпуском на цензуру в партком.
… Упражнялись мы в скудном своём остроумии, потешались на глупостью не только в газете.
… приносит на подпись мне Малышев отпечатанную заявку на оборудование, запчасти, материалы для гидрокомплекса на пятьдесят девятый год (заявку надо в отдел снабжения шахты сдать до первого сентября).
Я листаю страницы, просматриваю позиции, всё хорошо, всё предусмотрено. Вдруг – что такое? – «Ось штрека – тысяча триста метров».
– Что за чушь, Виталий? Послушай!
– Подписывай, – отвечает Виталий.
Я голову поднимаю, смотрю Витальке в глаза… и всё понимаю.
– Подписывай, – говорит он вторично, – посмотрим, какие там специалисты сидят.
Тут я не выдержал, расхохотался и заявку размашисто подписал.
Малышев заявку забрал и передал её в отдел снабжения шахты.
… дни идут, а мы ждём, когда будет за шуточку нам нахлобучка. Но её нет, хотя по данным разведки все заявки участками поданы, и сводная отправлена в трест. Под ней подпись Гагкаева.
Нетерпение наше растёт. Малышеву удаётся в отделе снабжения копию посмотреть. Всё так и есть. В сводной заявке ось штрека проходит отдельной строкой. Тысяча триста метров. Больше никто не добавил. Лишь одни мы шутники.
Теперь уже ожидание наше весёлое, теперь нам разнос – одно удовольствие: выставили дураками Гагкаева и снабженцев его, и главного механика шахты – он заявку визировал.
… но разнос что-то медлит. Одна надежда на связи в тресте о дальнейшей судьбе заявки узнать. Кто, не помню, может быть даже Гена, доносит: трестовская заявка ушла в комбинат, в ней наряду с вещами сугубо материальными, осязаемыми, и наша линия симметрии штрека прошла, воображаемая абстракция… Потому, видно, и не разглядели её?!
Дальнейшее нам неизвестно. Получил ли кто из трестовских втык в комбинате – кто у вас дурака там валяет! Или ось перекочевала в Москву, где в Госснабе чиновник посмеялся над комбинатом или же, не найдя в справочниках завода – изготовителя этих осей, вычеркнул ось и пометил: «В Союзе не производится»…
… А Тамара была явно неравнодушна ко мне. Когда мы склонясь в тесноте над листами, думы думали тяжкие, как бы это позадиристей написать или карикатуру сделать смешнее, она прижималась ко мне, будто нечаянно, клала руку свою на мою, волосами своими касалась лица моего, и запах женских духов заставлял его вспыхивать, но… Тамара была некрасива, и я не испытывал к ней никакого влечения. А как товарищ она была превосходна, но долго ли может длиться дружба между женщиной и мужчиной, если одна неравнодушна к другому а другой к ней, как раз равнодушен.
Дружбы не получилось, но с Тамарой мы стали видеться чаще. Она стала "вести" наш участок в отделе нормирования, вместо внезапно исчезнувшего Мирошниченко.
… Чуть позже мне рассказали, что, напившись до положения риз в какой-то попойке, Виктор избил милиционера, попавшегося ему на пути. Последствия нападения на… при исполнении служебных обязанностей – могли быть, как говорится, чреваты… но какая-то могучая сила в один день с шахты его рассчитала, сняла с воинского учёта в военкомате, выписала в паспортном столе горотдела милиции, и Виктор исчез в неизвестном никому направлении. Не исключено, что все расчёты и выписка происходили уже без него… Через год от самого же Виктора я узнал, что его родной дядя был заместителем председателя Кемеровского совнархоза. Всё стало понятно.
… Мой "роман" с Люсей Сухаревой к осени не продвинулся ни на йоту. О любви своей я больше не говорил, она была мила со мною, любезной, даже иногда забегала к нам на участок, когда я давал там наряд, отчего у меня ёкало сердце, и радость охватывала меня при виде лица её, так пленявшего меня красотою. Но также быстро, как забегала на миг, она вновь убегала на свою телефонную станцию, перекинувшись со мною лишь парочкой слов. От Свердлова не укрылось, что я не вполне равнодушен к хорошенькой посетительнице, но выбор мой не одобрил. После одного такого набега он мне заметил:
– Я б на твоём месте младшую предпочёл, – имея в виду пухленькую милую Лиду.
Я промолчал. Каждый выбирает по вкусу. А красота, как известно, понятие относительное. Тут объективных критериев нет, а любовь всегда субъективна.
… Люся была стройна, высока, но худюща, пожалуй, чрезмерно. И ноги её не блистали безупречностью форм, как у Володиной, – тоже были худы. Но это меня нисколько не волновало. Я и сам был тощ и костляв чрезвычайно… так что тут с нею мы были квиты как раз. Я обычно на лица засматривался, если, конечно, всё остальное не было уродливо.
Что касается Свердлова, то его пристрастия к полненьким женщинам было известно. И жену он выбрал при теле, и теперь вот любовницей, белокурою Бэлою обзавёлся, тоже женщиной в меру упитанной. Он её не от хорошей жизни завёл. Жена трудности жизни в глухом захолустье разделять не захотела и, забрав дочку, укатила в Москву, и в Томусу возвращаться не собиралась. Роальд высылал ей аккуратно весь свой оклад до последней копейки, сам жил лишь на премии, благо они были пока. Ходил он, как и прежде, в потёртой тужурке от студенческой формы и бриджах с большими накладными заплатами на коленях. Тем не менее, он женщинам нравился, хотя что-то не очень было заметно, что жена, да и Бэла, позаботились бы о нём. Всё же деньги у него пока что водились, а у Бэлы и возможности были достать, она в горторготделе у Малышева работала.
… Да, вот у Свердлова и жена, и любовница были, а у меня ни той, ни другой хотя я одевался всегда аккуратно, с претензией на некий дендизм. Но ведь я любовниц пока не искал, мне любви хотелось возвышенной, мне любимая женщина нужна была только, хотя сексуальная сторона в этой любви очень даже не исключалась. Я ведь был мужчиной, не евнухом, и желания плотские одолевали меня нестерпимо. Но хотелось, чтобы это было с любимой, но с любимой как раз и не выходило. «Любимая! Меня вы не любили», – по Есенински точно.
… Среднесуточная добыча в августе составила восемьсот тонн ровно. Вышедший из отпуска на работу первого сентября Буравлёв, придя на участок после планёрки, обращаясь ко мне и к Роальду, произнёс, усмехаясь вроде бы добродушно:
– Ну, тут вы без меня рекорды ставите!
Но в смешке этом удовлетворения я не услышал. Померещилось мне на миг скрытое раздражение. Ещё бы: в июле – шестьсот тонн с небольшим, а в августе – восемьсот.
Сейчас я бы ответил: «Вашими стараниями». Но тогда ни я, и ни Свердлов, по-видимому, не читали о подборе директоров на американских заводах. Судить не могу, правда ли это иль вымысел, будто Форд, дав какое то время директору поработать, отправлял его в отпуск. Если и без надзора директора предприятие чётко работало, Форд такого директора оставлял. Стало быть, хороший организатор, умело дело поставил, так что и без его поминутного вмешательства всё идёт хорошо. Ежели же без директора предприятие начинало сбоить, то, значит, дело организовано плохо настолько, что без постоянного понукания и контроля директора оно не идёт, и соответственно, в услугах такого директора Форд не нуждался.
Так что, Андрей Иосифович, это ваша заслуга, что мы работали хорошо, следовало бы польстить Буравлёву. Но мы тогда об этом не знали. И в ответ на смешок Буравлёва я, молча же, усмехнулся: так получилось.
… В Советском Союзе руководителей оценивали совершенно инáче. Если без начальника работа не ладилась, то считали: вот какой отличный начальник, как он есть – так работа идёт хорошо; стоит же ему отлучиться, без него – полный провал, заместитель не может справиться с делом. Это всё, в скобках замечу, оттого, что в советском народном хозяйстве никакая организация не ночевала, всё держалось на воле, на крике начальства, на страхе; инициатива у подчинённых постоянно задавливалась. А тут на тебе – без начальника сработали лучше!
… Ближе к середине сентября после трёхнедельного перерыва мы пошли в последний поход по Томи. Вода была уже холодна, и купаться мы не собирались. Просто хотелось денёк провести на природе – посидеть у костра и вернуться домой на плоту.
Кому-то из нас пришла в голову нелепая мысль – в тот момент нелепой она не казалась – пойти вверх по Томи не по правому низменному азиатскому берегу по грунтовой дороге, как мы обычно ходили, а по левому, европейскому, лесом над высоким обрывом.
Мы перешли мост, по которому из-за Томи вывозили уголь с Красногорского разреза, прошли краем разреза у берега и углубились в тайгу. Нас почему-то не насторожили, что берега Томи были чисты, на гальке на берегах и на отмелях – ни брёвнышка не валялось.
… Да, тайга – это не прогулка по лесу, как мы себе представляли. С первых же шагов нам пришлось буквально сквозь неё продираться. Между высоченными кедрами – сплошной бурелом. Стволы, толстые, полуистлевшие, обросшие мхом, преграждали дорогу. И не просто было взобраться на них, перелезть через них – мешали сухие торчащие ветви, кустарники, проросшие сквозь их густоту. Да и сами стволы были часто настолько трухлявы, что ступишь – и провалишься в ствол по самую грудь. Этак руки и ноги можно переломать, сразу поняли мы. Но ворочаться назад не хотелось – день пропадал. Вырубив крепкие палки, мы прощупывали и стволы, и кустарники – это тоже делать нужда нас принудила: под кустами и между ними были сплошь провалы и ямы. Как я догадываюсь, от вывороченных с корнями и давно истлевших деревьев.
… Длинной цепочкой – было нас более дюжины человек – медленно продвигались мы сумрачною тайгою над Томью. И спуститься вниз было нельзя – река текла под самым обрывом, и не было под ним и полоски земли.
Путь был тяжким, и, наконец, вышли мы к месту, где под обрывом белела широкая полоса гальки, булыжников, – а за протокой напротив – остров, где мы всегда пировали, – намного позже, чем приходили обычно. И вот тут-то нас впервые обеспокоило, что нигде брёвен не было видно. Между тем день заметно клонился к закату, солнце уже почти зацепилось за лес, а на отмели и на реку легли длинные тени от откоса и кедров на нём.
… Что было делать?.. Прежде всего, подкрепиться. Пикник на булыжниках с чахленьким костерком закончился быстро. Надо было всерьёз подумать о возвращении. Солнце совсем скрылось за лесом, и зелёные яркие пригорки на другом берегу померкли. Сумерки ощутимо сгущались. Холодало… Думать о том, чтобы ночью брести по таёжному бурелому назад, мог бы лишь сумасшедший. Ночевать у реки на холодных булыжниках у костра – тоже радости не было. Надо было переправляться через реку.
Я разделся, связав вещи в узел на голове, и сунулся в воду. И тотчас же выскочил из неё. Вода льдом обжигала! Сразу вспомнил давнишний сентябрь!.. Кто-то тоже попробовал – и метнулся на берег ошпаренный. Стало ясно, что лезть в воду голым нельзя, и всю одежду и обувь мы вновь на себя натянули. В одежде осторожно мы входили в реку – было холодно, но терпимо. Однако переплыть Томь в одежде никто б из нас не решился. К тому же и не все из нас плавать умели… Надо было искать брод. С лета помнилось: застревали на перекатах, там было самое большее по пояс, по грудь. Но где отыщешь сейчас перекат? На обозримом пространстве их не было, и нигде на реке не улавливал глаз излома поверхности, что говорило б о мели. Река неслась ровно и широко.
Не оставалось иного, как двинуться напрямик. Однако едва первые зашли в реку по грудь, как поняли – с быстрым течением не совладать. Тогда мы подхватили друг друга под локти, перемежая низкорослых с высокими, и косой цепочкой устремились на глубину. Но и эта попытка не удалась. Вода накрыла авангард с головой, и мы отступили. Напрямик форсировать реку не вышло… Мы выбрались снова на галечник, дрожа в мокрой одежде от холода. А над рекой была ночь, и только звёзды, мерцая в воде, едва подсвечивали поверхность.
Но вынырнула из-за невидимого далёкого леса на другом берегу, за У-су где-то, луна, осветила окрестности, и тот берег Томи перед пригорками засиял, засветился, и река осветилась. Тут и заметили мы, что наш маленький галечный пляж выдаётся слегка узкой косой в реку вперёд несколько наискось по течению. И – чем чёрт не шутит! – может быть, коса и под водой продолжается, и будет река там помельче.
Мы снова сцепились локтями и двинулись по косе, в воду вступили, погружаясь, всё глубже и глубже. С воздуха в мокрой одежде в воде вроде бы даже теплее… Авангард движется без задержки, он уже на середине реки. Вода перед ним по горло и снесла бы их непременно, но задние не дают им уплыть – они ещё не вошли в глубину и течению могут противиться. Вся цепочка продвигается медленно, шаркая по булыжникам, полируя ботинками дно. Но упорно, упорно косо в реку уходим, благо вода выше горла высоких не понимается. Я иду посредине, слева с Лидой сцеплён, справа – с кем, уж не помню. Мне вода выше груди подступила. Вдруг Лида ойкнула:
– Ой, у меня ноги от дна оторвались!
– Держись, Лида, крепче, мы тебя вынесем, – говорю ей, а сам думаю: «Наверно, и Гена, и Августа где-то между друзьями болтаются».
… вот и мне вода плещет в подбородок под губы, Лида – та уже горизонтально плывёт. Мы с кем-то её держим под локти. Тот, кто справа, держит меня. А спереди радостный крик:
– Мелеет! Вода нам по грудь.
Да и сами мы видим, как из лунной воды цепь наша чередой поднимается. Передние уже все на виду, им там всего по колена. И у меня вода ниже груди опускается, и Лида дно ногами нащупала. Всё! Вздох облегчения вырвался сразу. Как же нам повезло! Минута – и все мы на берегу. Снимаем одежду, выкручиваем. Дрожим на ветру. Натягиваем отжатые брюки, рубахи. Но от этого не теплее. Вытягиваемся один за другим на дорогу и рысцою бежим, чтобы хоть немного согреться. Но это не помогает нисколько. И сколько же ещё километров бежать? Десять, восемь, двенадцать?
Чувствую, что поход закончится воспалением лёгких. А путь ещё так безрадостно длинен.
… чудеса всё же случаются. Нас нагоняет бортовой грузовик. Мы голосуем. Грузовик останавливается, мы набиваемся в кузов и… минут через пятнадцать ссыпаемся в Междуреченске на проспект, промёрзнув до самых костей. И первый вопрос: «У кого дома есть водка или хотя бы вино?» Увы, таких нет. Никто из нас спиртного в запасе не держит – покупаем в магазине при надобности. Бросаемся в поздние, ещё не закрытые, магазины. В винных отделах – хоть шаром покати! Никогда небывало такого. Полки пусты. Ни водки, ни, даже, вина. Ни бутылки, ни капли!
Горечи нашей словами не описать! С каким наслаждением тяпнул сейчас бы стакан для сугрева! С постными лицами расходимся по домам, чтобы чаем горячим окоченевшие внутренности отогреть и – быстрее под тёплое одеяло.
Утром обзваниваем друг друга. Слава Богу, вроде всё обошлось. Все здоровы. Не простудился никто.
… Сентябрь положил начало перемена необратимым. Уехала к матери под Казань Лида. Малышев засобирался в Донбасс почему-то. Родители его тоже куда-то переезжали.
… В волейбольной команде Томского ШСУ, где Августа, Люся и Гена были непременными игроками, появился высокий плечистый красавец с густыми кудрявыми волосами. Куда мне с ним тягаться! Он стал появляться у Сухаревых, оказывая явные знаки внимания Люсе. Та, впрочем, к нему особого интереса не выказывала, и я поначалу не придал никакого значения появлению в нашей компании нового человека. Да, собственно, в нашей компании никогда он и не был. Совершенно чуждый мне человек приходил к моим добрым знакомым, Августа и Люся с ним о делах волейбольных болтали, больше он и не сходился ни с кем.
… С середины сентября я взял двухмесячный отпуск – столько за два года у меня накопилось. Я, пожалуй бы, довольствовался и одним, а за второй взял бы денежную компенсацию, да с этого года компенсацию давать запретили, так же как и накапливать отпускные дни более чем за два года. Всё, что сверх того – пропадало… Получив двенадцать тысяч рублей отпускных, я из Сталинска поездом выехал в Новосибирск (по нашей железной дороге пассажирские поезда всё ещё не ходили).
В Новосибирском аэропорту Томилино я впервые узнал, чего раньше не знал или чего раньше не было, – если брать билет сразу в оба конца (туда и обратно), то выходит десятипроцентная скидка. Я так и сделал. Взял билет до Симферополя через Москву и обратно, сэкономив двести рублей. Дата вылета из Москвы в Симферополь указана не была, обратный билет был действителен в течение года.
Полёт до Москвы проходил, как и в прошлом году, с посадками в Омске и Свердловске.
… В Москве я сразу же поехал по адресу, данному Августой, к родственникам её, неким Альтшулерам, где намеревался заночевать. (Мысль о гостинице мне как-то и в голову не пришла). Августа им заранее письмо написала, и разрешение было получено. Так оказался я на никому в Москве почти неизвестной тихой улочке с тополями и со странным названием: "Матросская Тишина", там жили Альтшулеры. Кто мог подумать тогда, как прославится на весь мир эта улица по названью тюрьмы, возможно и давшей ей это имя. Точно же, что тут было первично, я узнать не сумел. Альтшулеры говорили, что вроде бы в достопамятные времена здесь был дом сумасшедших – лечебница для буйно помешанных русских матросов, из-за их "тихих" воплей, оглашавших мирную улицу, её "Тишиной" и прозвали в насмешку. На этом моё любопытство и кончилось. Смотреть этот дом мне было вроде и ни к чему, а возможно, что именно этот вот дом переделали позже в тюрьму. Матросская Тишина прогремела после путча девяносто первого года и мятежа девяносто третьего. Туда незадачливых мятежников на отсидку свозили.
… да, незадачливых, неудачливых. Недаром же сказано было:
Мятеж не может закончиться удачей –
В противном случае его зовут инáче.
… Семья Альтшулеров из четырёх человек – отец, мать, двадцатилетняя дочь Виолетта и сынишка двенадцати лет – вся помещалась в одной большой комнате пятикомнатной коммунальной квартиры, где жили ещё четыре семьи. В кухне, тоже довольно большой, у каждой семьи был свой стол, всего пять столов, но примусов не было. Газовые печки стояли. Их я не считал.
На все пять семей была одна ванная комната и один туалет, куда временами выстраивалась целая очередь. Такого мне, слава Богу, в жизни видеть не приходилось. Так что квартирный вопрос меня не испортил. А то, что увидел сейчас, крайне мне не понравилось. Ведь это же ад! Но какое дело до всего этого мне.
… Входя в этот дом, я очень заинтригован был Виолеттой. От Августы знал, что она почти ровесница Люси, то есть девушка ещё молодая. Люся же само Виолеттино имя произносила с таким насмешливым пренебрежением, что почудилась мне почти не скрытая ревность. «Вероятно, красотка», – думал я, уезжая из Междуреченска. С таким именем иной быть нельзя.
… Виолетта оказалась девушкой молодой высокой и стройной, и… некрасивой. В ожиданиях своих я обманулся.
Сын у Альтшулеров был обыкновенный подросток. Он показал мне свою беспорядочную коллекцию русских и иностранных монет, что из-за малочисленности и бессистемности и коллекцией-то нельзя было назвать. Так, сбор Богородицы. Вспомнив, что у меня осталась в Алуште подобная же "коллекция" – только гораздо обширнее – осколок архангельской жизни, я пообещал ему её привезти, о чём сейчас сожалею. Были там между прочих монеты, если и не уникальные, то весьма редкие. К тому же – это материальная память. Но, когда жизнь ещё вся впереди, о памяти просто не вспоминаешь, она вроде ещё не нужна. Это вам, дети, наука. Храните остатки жизни своей и предков своих сколько возможно. Из поколения в поколение – и тогда цены вам в вашем роду не будет. И не будут потомки Иванами родства не помнящими, и будет за плечами у них опыт предшествующих поколений. В этом я в своей в жизни совершил немало промашек, о чём горюю сейчас. Но некому было наставить меня.
… Я познакомился с Виолеттой, поговорил с ней и попросил её поводить меня по московским театрам по её выбору, добавив, что, конечно, хотелось бы в Большом побывать. Она согласилась с условием, что будет с подругой. Я плечами пожал – какая мне разница – и дал денег, чтобы она покупала билеты и мне, и себе, и подруге.
02.05.97     11.04.01     13.08.04
… пришла пора на ночь укладываться. И о комнате, как я сейчас вдруг обнаружил, составилось впечатление, что в ней, кроме кроватей, нет ничего. Кровати старших Альтшулеров, их дочери, сына стояли вдоль стен. В середине комнаты втиснулась раскладушка и для меня. Спал я тогда по ночам без просыпу. Утром очень рано вставал. Привычка такая с институтских лет ещё выработалась, а на шахте на всю жизнь закрепилась… Поднявшись, когда и в комнате, и в квартире все ещё спали, я быстро оделся и отправился в туалет, так что никто меня и не видел. Это спасло меня от общественного позора.
Через час начали подниматься соседи, захлопали двери, в кухне загремела посуда. День начинался. И начинался он с туалета, с умывания в ванной, с приготовленья еды.
… и тут, не сразу, а ещё какое-то время спустя, разгорелся скандал.
Некто в углу туалета узрел скомканные клочки газетных бумажек. С этого началось.
– Кто это сделал? – взвился склочный голос визгливо. – Это вы? Вы только что вышли из туалета!
Другой женский голос с возмущением возражал. К ним подключились другие, высчитывая, кто за кем в туалет заходил. Но поскольку непрерывный очереди не было, были и перерывы, то вычислить виновника происшедшего не удалось, и тогда скандал возвысился до истеричного крика. Поминали друг другу все прошлые прегрешения. «Ты вообще не убираешь квартиру!» – вопила одна. «А у тебя плита за.рана с прошлого года!» – орала другая. «А ты…» «Ты…» «Ты…»
Весь этот гвалт напоминал знаменитый скандал в Вороньей слободке, с тем лишь отличием, что виновника там быстро нашли… обнажили филейные части Васисуалия Лоханкина, и подвергли их публичному поруганию.
… здесь Васисуалия не нашли.
Он, бедняга, с ушами пунцовыми от стыда, сидел, затаившись, в комнате у Альтшулеров, не смея поднять глаз от пола. Боже! Как в молодости мы бываем глупы. Сейчас бы без тени смущения я вышел из комнаты и сказал прозаически:
– Дамы и господа! Стоят ли эти бумажки затеянной свары?! Их выбросил я, и я всё сейчас уберу – только скажите куда. Дело в том, что в Сибири у нас в туалетах нельзя использованные бумажки спускать в унитаз – застрянут в междуэтажных ловителях в трубах канализации. Поэтому для них в туалетах есть вёдра или корзины. У вас этого нет. Не желая засорять ваши сточные трубы, я вот такой выход нашёл. Извините.
… Это сейчас. А тогда двадцатишестилетний молодой человек трусил тихонько, как бы о нём кто не вспомнил.
Наконец безобразная перепалка закончилась, жильцы разошлись по комнатам, по делам, на работу, и я, осмелев, шмыгнул пустым коридором и выскочил из квартиры.
Первым делом я поехал навестить Самородову Зину. Жила она с матерью и отцом и меньшим братом своим в одной комнате в двухэтажном доме старого почерневшего дореволюционного кирпича на юго-западной окраине столицы воле котлованов и рытвин, окружавших кирпичный завод. Местность унылая и запущенная. Теперь там Черёмушки. Впрочем, Черёмушками местность эта и тогда называлась.
Зину, к счастью, застал. И первыми словами её, прежде «здравствуй», были:
– А час назад от нас ушла твоя мама. Она ночевала у нас. А сейчас ушла посмотреть на Москву и сказала, что устроится на ночь в гостинице.
Вот это да! Вот так случай! Какая досада! Где искать теперь мне её? Вечером обыскивать все гостиницы? Это бессмысленно. Не успею. Вот незадача. Стало быть, письмо моё об отъезде мама не получила и выехала от Любы, не зная что меня дома не будет. И вот в Москве я её чуть-чуть не встретил.
Я поехал на Казанский вокзал. Поезд на Сталинск отходил завтра после обеда. Ясно, что мама поедет на нём. Там надо и встретиться с ней. Это сделать будет легко при выходе на перрон из вокзала. Старые порядки ещё сохранялись, двери открывали за полчаса до посадки. Особо думать тут нечего. Надо завтра будет приехать минут за сорок, за час, стать у закрытых дверей – и тут в толпе пассажиров я мамашу увижу уж обязательно.
Ну, а пока, пока я снова поехал осматривать ВДНХ. День был ласковый, солнечный. Выставка снова очаровала меня. Прежний восторг охватил меня при виде ажурных бело-розовых, кремовых павильонов[30], утопавших в зелени елей, лип, тополей.
Экспонаты: снопы гигантской ветвистой пшеницы, угольные комбайны "Донбасс" – комбайна Гуменника не было! – крепи передвижные стальные с гидродомкратами, транспортёры отечественные, экскаваторы не вызвали моего любопытства. В восхищенье привёл меня радиокомбайн размером со старомодный комод. Здесь в один корпус было встроено всё: и большой многодиапазонный приёмник, и проигрыватель для граммофонных пластинок, и хороший, как уверяли проспекты, магнитофон. Телевизора, кажется, не было. И стоила эта махина порядочно, как машина "Москвич". Но я мог это позволить себе, и стал узнавать, где можно такую штуку купить. Оказалось – нигде. Это был выставочный образец, серийный выпуск ещё не был налажен. Обычная советская практика, в чём убедился спустя несколько лет. Для выставки сделали, медали и премии (не такие уж и большие) получили, а там – и травушка не расти.
… и как в пролом году я отдал должное дешёвым столовым и ресторанам на выставке и пивного зала не миновал. Это всё было на высоте.
04.05.97     12.04.01     14.08.04
… Вечером мы с Виолеттой собрались в театр: ей удалось взять билеты на оперу (хоть убейте – не вспомню какую) в Музыкально-драматический театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. На лестнице, на площадке, Виолетта позвонила в соседнюю дверь. Дверь тотчас и отворилась, из неё вышла девушка, нарядно одетая для театра. Виолетта ей представляла меня, а я стоял изумлённый. Передо мной было чудо, богиня, красавица. И притом живая, общительная. Она принялась расспрашивать меня о Сибири, и весь путь до театра, который мы проделали неизвестно на чём, я развлекал их рассказам о наших краях, о разных историях. Разумеется, у меня хватило ума не касаться дел производственных, хотя, возможно, о поросёнке я рассказал.
… Театр невелик, но наряден. Опера нравилась, но слушал её я вполуха – всё внимание моё приковала прекрасная незнакомка.
В антрактах я угощал своих спутниц шоколадом, газировкой, мороженым. Подруга-красавица была довольна и не скрывала своего благоволенья ко мне.
Но всё кончается рано иль поздно. По ночной узкой улочке, ярко освещённой шарами матовых фонарей, мы двинулись вместе с толпой в сторону Большого театра в надежде поймать по дороге такси. У меня после вечера праздничного такого не было никакого желания тащиться до дому на автобусах с пересадками, на остановках в эту позднюю пору стоять.
… И такси подлетали одно за другим. Я бежал к ним с поднятой рукой, но их перед носом у меня перехватывали шустрые москвичи. Я совсем приуныл, мы миновали Большой и вышли на угол площади имени Свердлова (Театральной теперь), как вдруг, обогнув тротуар, вывернулась с шашечками "Победа" и резко затормозила возле меня. Шофёр открыл дверцу и сказал нам: «Садитесь!» Я усадил девушек на сидение сзади, сам сел рядом с шофёром и взглянул на него. В шофёре я узнал отца Виолетты. Он тронул машину и заметил мне, что раскатываться в такси – дороговатое удовольствие.
– Ну, один-то разок можно позволить, – поскромничал я, имея десять тысяч в кармане.
Вмиг мы были доставлены к дому (я расплатился по счётчику), после чего благосклонность божественной спутницы ещё более возросла. Она просто не скрывала своего восхищения мною. Я же ошеломлённый её красотой, и Люсю Сухареву забыл, с которой, похоже, будущее мне ничего хорошего не сулило.
… прощаясь, красавица выразила надежду, что мы с ней ещё встретимся. Это было очень приятно. Я был пленён… Тем не мене, что-то в этом стремительном расположенье ко мне обольстительной девушки, которая никак мужским вниманием обойдена быть не могла, меня настораживало… Может быть, невзначай, но как-то уместно выказанный интерес к заработку моему в разговоре по дороге в театр?
О себе я давно судил уже трезво и достоинствами своими в женских глазах не обольщался нисколько. Я не урод, и быть может, даже бываю приятен, но не нравятся ли ей больше, чем я, мои высокие заработки, театр, угощение и такси.
… и я подавил в себе силой желание завести с ней интрижку или роман. Это могло для меня болезненно кончиться… Влюбиться легко – разлюбить трудно.
… Утром дня следующего, я поехал в панорамный кинотеатр, о котором в газетах читал. Круглое здание на Кутузовском проспекте я нашёл очень быстро. Но никаких билетов в кассах ни на один сеанс не было. Не было их и на завтра. И вообще невозможно было добиться, как же можно билеты купить, так как не было их и на послезавтра, хотя на послезавтра билеты ещё не продавались… До начала первого сеанса оставалось несколько минут, очередь зрителей толпилась у входа в зрительный зал, и я полюбопытствовал у одного мужичка, где он билет свой купил. «На производстве распространяли», – получил я ответ. Я был озадачен. Выходит, билетов мне не видать.
И тут явилась нелепая, невозможная мысль: «А не поехать ли мне в ЦК комсомола?»
… в ЦК я попал сразу в нужный отдел, в комнату, где за столами сидели инструкторы: парень и девушка. Я рассказал им, показав комсомольский билет, что я инженер с шахты в Кузбассе, из Междуреченска, что в самой тайге. Сейчас я проездом в Москве, и хотел бы попасть в панорамный кинотеатр, но билеты там купить невозможно – их распространяют на предприятиях…
Мои собеседники оживились – видно скучали, бедняги, – повели меня в соседнюю комнату, где сидел уже только один человек, и стол был один, и восторженно начали ему объяснять, что я, мол, приехал сюда из Сибири, из далёкой тайги, с переднего края комсомольской стройки (так они выразились!) и что человеку с такой биографией (?!) надо непременно помочь.
… чёрт возьми! От такой аттестации я и сам одурел.
Молодой человек же снял телефонную трубку, навертел диск телефона и, назвав себя в трубку, сказал: «Продайте один билет на пятичасовый сеанс в счёт брони ЦК комсомола Платонову». Положив трубку на рычажки, он обернулся ко мне:
– В пятой кассе спрóсите билет для Платонова. Желаю удачи!
Поскольку дело с билетом, как я понял, улажено, я воспринял его пожеланье удачи не в панорамном кино, а везде и во всём (хотя, возможно, он и не имел в виду этого), за что сердечно поблагодарил его и инструкторов, принявших во мне такое участие.
После этого я ещё куда-то забрёл и там, спохватившись, что могу опоздать, помчался на Казанский вокзал. Конечно, я приехал не за час и не за сорок минут до отправления поезда, а за пятнадцать. Двери на перрон были раскрыты, и толпы возле них уже не было. Пробежав через зал, протолкавшись сквозь толчею возле касс к перронной кассе, я купил перронный билет и выскочил к поезду.
Перрон был пуст. По нему не спешили запоздавшие пассажиры, только по несколько провожающих стояли у вагонных дверей… Я пробежал вдоль вагонов, прилипая на мгновение к стёклам, чтобы разглядеть, нет ли мамы внутри. Мамы в плацкартных вагонах не оказалось. Не было её и в коридорах купейных вагонов, которые, мне на горе, выстроились именно так – коридором к перрону. Двери в купе были закрыты, и, по всему, мама сидела в каком-то купе совсем рядом за закрытою дверью.
Пройти по вагонам, заглядывая в купе, времени не осталось – поезд уже отправлялся[31]… Вот исчез и последний вагон, а я один на перроне остался с чувством безмерной досады, что так оплошал. Досадовал я и на маму: не могла до отправления постоять в коридоре или хотя бы в купе двери открыть, хотя понимал, что досадую зря. Откуда ей знать, что я в это время в Москве, и не только в Москве, но и за стенкой вагона.
… Ближе к вечеру я поехал в кинотеатр, без осложнений купил в пятой кассе билет для Платонова и прошёл в зал смотреть кинофильм.
Место было отличное, в центре амфитеатра. Свет потух, а перед глазами, уходя за затылок, на грандиозном экране разворачивались цветные картины видового кино.
… Объёмный звук тоже был поразителен.
… вот перед нами каскад петергофских фонтанов. Шум падающей воды слышен явственно спереди. Вот зал (кинокамера то есть, и зал вместе с ней) въезжает между двумя рядами фонтанов; струи, взлетая, плывут мимо лица с двух сторон. Шум нарастает, он бьёт в оба уха, слева и справа… Наконец, всё позади. Звуки доносятся сзади, они где-то за головой.
… Впечатление колоссальное, потрясающее.
Ещё больший эффект производит изображение. Он неожидан. У изображения нет ведь с боков границ в поле зрения, взгляд упирается в бесконечную ленту картины, и уже кажется, что ты сам в ней, внутри. Мы, то есть я вместе с залом, мчим за рулём открытой машины, впереди ветровое стекло и капот, и петляющая дорога в горах. Вид изумительный. Но ещё изумительной – ощущенье езды, ощущение скорости и кружения на поворотах. На виражах машина кренится резко то влево, то вправо, но я не вижу наклона машины. Это зал вместе с ней и со мною круто клонится, на фоне гор и синего неба, серпантина дороги, обступившего её леса, влево; кружа, выпрямляется, чтобы тут же уйти вниз правым краем, вметнув левый край резко вверх. Дух захватывает от бешеной гонки.
…но уже нет ни машины, ни гор. Впереди только небо и бескрайнее море в волнах с барашками. Виден нос быстрого глиссера[32], за которым (за носом) весь зал подскакивает на волнах. Зал вздымается, зарывается носом, рушится, опрокидываясь, назад; качается то слева направо, то справа налево. У кого-то кружится голова. Кому-то становится плохо. Кого-то выводят. Что поделаешь?.. Укачало.
Выхожу страшно довольный пережитыми ощущениями, но и с пониманием – это для любителя ощущений, не желающего прилагать никакого труда, чтобы пережить их в жизни, не в зале. Художественному фильму это вроде и ни к чему.
… В Большой театр Виолетта билеты купить не смогла. Их вообще нет в театрах на ближайшие числа. Я отдаю ей четыреста рублей и прошу, если это удастся, купить по три билета на кучу спектаклей в Большом, во МХАТ или где-то ещё на первое, второе, третье число ноября и далее вплоть до пятнадцатого, до окончания отпуска, а сам в тот же день улетаю в Крым, в Симферополь.
10.05.97     12.04.01     15.08.04
Сегодня в ночь я девятого на десятое мая девяносто седьмого года приснился мне сон, и я, прерывая воспоминания, хочу о нём рассказать. Мне в жизни снилось множество снов, Были сны и бессмысленные, сумбурные. Но немало было и снов интересных, удивительных, странных, прекрасных, радостных и тревожных. Был период, к счастью очень короткий, снов страшных, кошмарных и отвратительных… Но никогда я по свежим следам снов не записывал, да и вообще почти не записывал никогда, о чём сейчас искренне сожалею – какие только фантазии подсознание не творит, и, что особенно поразительно, иногда логические безупречно фантазии, разве только в отношении соблюдения физических законов порою грешит. Сон сегодняшний был не из самых логических и интересных, но поскольку, вряд ли мне уже много снов предстоит посмотреть, захотелось его записать. Захотелось… и всё! Хотя, понимаю, не к месту. Excuse me!
Сегодня ночью во сне я летал[33]. Шёл по асфальту дороги, разбежался, ноги в коленях поджал… и завис над шоссе на высоте полуметра. И тут же понёсся над ним и быстро довольно. Сравнить было не с чем. Машин не было на дороге. Дорога была совершенно пустынна и плавно, ровненько шла вниз на местности бедной, какой-то безликой. Над ней я и летел, уже как бы сидя, с ногам поджатыми к самой груди. Потом уклон увеличился, колени я разогнул и вытянул ноги под прямым углом к туловищу – вперёд ногами летел, и постепенно поднялся, не прилагая никаких совершенно усилий, метра на полтора. В самом начале полёта, первые метры, меня немного покачивало, ощущалась какая-то неустойчивость, вроде той, что чувствует велосипедист, пока скорость не наберёт. Казалось, вот-вот рухну на мостовую. Напрягая мышцы на животе, бицепсы, мышцы ног и предплечий, руки сжав в кулаки, я обрёл быстро устойчивость, и скорость моя, как сказано, увеличилась.
… на дороге появились прохожие. Они пытались руками мня ухватить, но я ловко увёртывался от них, и продолжал полёт над дорогой.
… удовольствие от этого бреющего полёта предать невозможно, это вам не на машине нестись, хотя и там ощущения упоительны.
Летал я долго. Потом незаметно легко приземлился и пробежал с десяток шагов.
Вдруг снова, как это бывает во сне, передо мною другая дорога, очень похожая на первую, но уже вроде бы узнаваемая. Дорога спускается вниз в сторону Кемерово, но далеко где-то ещё, у шахты "Северная" за старым зданием КГИ. Снова я разбегаюсь, поджимаю ноги, зависаю, лечу, преодолевая прежним способом неустойчивость, и скорость набираю стремительно. Снова вытягиваю ноги вперёд и несусь, испытывая захватывающее чувство свободы полёта… Прохожим на сей раз вроде бы до меня и дела нет никакого, но внутренне я ощущаю недоброжелательность, скрытую в них, их неприятие того, что вот я лечу. Кое-кто снова пытается схватить меня за ноги, но я, как и прежде, легко уклоняюсь от них… Изредка навстречу мне едут легковые машины, но я напряжением своих рук, словно рулём поворота, отворачиваю от них. Окрестности серы, чахлы, безрадостны, дорога по-прежнему идёт под уклон.
Мне надо в центр, а я знаю, что впереди будет лес, Томь, и понимаю, что надобно бы повыше подняться, чтобы перелететь через них. И тут шоссе резко клонится вниз, а я, оставаясь на прежней же высоте, оказываюсь выше многоэтажного дома.
Вот и лес промелькнул подо мной, и лента реки блеснула, и я как-то сразу, без всякого перехода, нахожу себя в центре, стоящим на улице. Но и город вдруг исчезает, я снова в поле, опять на дороге, и дорога эта опускается вниз, где вспаханная земля, луга с пожухшей травой, перелески… Я разбегаюсь, подпрыгиваю, поджимаю ноги… но не зависаю уже над дорогой, а остаюсь на земле. Около меня кто-то есть, чувствую я. Да это Илюша, теперешний, взрослый, каким я его видел вчера.
… Я объясняю себе неудачу полёта: видно от долгого напряжения <при предыдущих полётах> сильно устали мышцы рук живота (кстати, когда я проснулся, то ощутил несильную боль поперёк живота).
И вмиг мы с Илюшей в центре города и очень большого. Это Москва, и мы направляемся к главному московскому начальнику (должность его во сне не определена, просто чувство есть: главный). Идём с неопределённым чувством, то ли с желанием вырвать, то ли заставить (но в полной уверенности, что нам это удастся) дать на квартиру в Москве.
И в ту же минуту мы уже не в Москве, а в центре города Кемерово у здания областного начальства, с тем же самым намерением получить он него предписание немедленно дать нам квартиру.
Мы входим в большую приёмную, битком набитую посетителями, и, уверенно рассекая толпу, бесцеремонно отстраняем распятую на дверях секретаршу и, отворив одну створку двери, входим в кабинет необъятных размеров.
… из-за большого стола нам навстречу поднимается плотный мужчина в коричневого цвета костюме с хмурым недовольным багровым лицом – вот, вот, рявкнет на нас!
… мы с Илюшей производим невидимо какие-то манипуляции, скорее всего только переглянулись, но мужик тут же окостенел. Мы подхватываем его, негнущегося совершенно, и плашмя укладываем на стол, на другой, ещё больший, с зелёным сукном, вдоль окóн кабинета.
… тут же Илья вынимает из кармана колоду, тасует карты и начинает сдавать. Похоже, наша задача – обыграть неподвижную тушу начальника, он же в оплату проигрыша своего даст нам квартиру.
… и ситуация мгновенно меняется. Наш начальник лежит, но шевелится, а мы не пытаемся выиграть, а наоборот, стараемся проиграть и проигрываем беспрестанно. Илья достаёт чёрт знает откуда целый ворох, оберемок, охапку огромных сталинских сторублёвых купюр – там их, пожалуй, тысяч несколько – и всовывает их начальнику на грудь под пиджак.
Мы сызнова мечем карты – и снова Илья запихивает ему второпях второй такой же – руками не обхватить – ворох внушительных красочных сторублёвок, после чего в лежачем своём положении начальник подписывает распоряжение… С бумагой в руках мы выходим из кабинета и смешиваемся с толпой посетителей. И в это же миг створки дверей кабинета распахиваются, в проёме – коричневопиджачный крепыш. Выискивает нас глазами в толпе и говорит что-то недоброе (что именно – к утру я забыл) и, наконец, резко рубит своим начальственным голосом: «Мы составим милицейский протокол!»
Мы с Илюшей поворачиваемся спиной и, спокойно раздвигая толпу, идём к выходу, всё же лёгкую тревогу в себе ощущая (странным образом, но мне предаются чувства Ильи) и в то же время абсолютно уверенные в полной своей безнаказанности.
… тут я проснулся. Во мне ещё пьянящее ощущение от полёта и неприятная резь поперёк живота.
Спрашивается, как, для чего такую нелепицу подсознание закрутило. Ничего и подобного в жизни ни в одном эпизоде ведь не было.
… Вчера, девятого мая, Илья рассказал анекдот:
– Менты забрали в участок вечером группу молодых интеллигентного вида парней для проверки, якобы, документов.
Документы у всех оказались в порядке, тем не менее, их задержали в отделении до утра, поместив в комнату за решётчатой дверью.
Ребята, понимая, что им ничто не грозит, мстя за незаконное задержание, начинают травить "милицейские" анекдоты. О том, как милиционеры завязывают шнурки, ну, и прочие.
Лицо дежурного прапорщика в смежной комнате багровеет.
Наконец, когда самый молоденький из задержанных говорит: «А знаете, почему менты не едят солёных помидоров?» – все замирают… «Потому что их головы не пролезают в трёхлитровую банку…»
Взбешённый прапорщик подбегает к решётке и, просунув голову, возмущённо кричит: «А твоя пролезает?»
Потом Илья рассказал случай из практики. На границе. Когда его с Изей пограничники задержали.
Украинский прапорщик раскладывает на столе все изъятые документы, записные книжки, бумажки, которых, у Изи особенно, великое множество.
Держа в руках загранпаспорт Ильи и тыча указательным пальцем в штамп: «Действителен для выезда в любую страну», – он, срывая голос, кричит:
– Что это значит?
Илья спокойно отвечает ему:
– Действителен для выезда в любую страну.
Обезумевший служака разбрызгивает слюну:
– Нет, что это значит?
– Действителен для выезда в любую страну.
– Что это значит?
– Действителен…
Допрос продолжается пока взгляд пограничника не упирается в билет львовского автопарка:
– Так вы и по Львову катались?
Тут, как на грех, попадается ему на глаза забытый ещё с прошлогодней Илюшкиной депортации авиационный билет "Амстердам-Киев".
– Так вы были и в Амстердаме?
Илья коротко рассказывает о своей эпопее.
Подключившийся к разговору старлейт требует полного перечисления стран, где Илья побывал.
Перечисление следует: «Словакия, Чехия, Германия, Франция, Испания, Голландия – Амстердам, Киев – Борисполь».
Старлейт слушает, кивая в такт головой: «Так, так, так…» – и вдруг неожиданно:
– А с Польшей границу когда вы пересекали в последний раз?
– Я никогда с Польшей границу не пресекал.
– У нас есть достоверные сведения, что вы неоднократно пересекали границы Польши.
Тут внимание старшего лейтенанта переключается на заграничный паспорт, брошенный прапорщиком:
– А почему у вас в паспорте нет отметки о въезде в Украину?
– Потому что в Борисполе пограничники штамп забыли поставить, а я внимания не обратил…
– Что вы хотите этим сказать, – орёт старлейт, распаляясь: – Что украинские пограничники забыли поставить отметку?!
Илья молча пожимает плечами.
При обыске достают из кармана Ильи две его фотографии размером три на четыре.
– Что это? – спрашивает старлейт.
– Мои фотографии, – отвечает Илья.
Лейтенант демонстративно рвёт фотографии в клочья.
– Разве вы не знаете, что нельзя вывозить свои фотографии за границу, – кричит он.
– Нет, – отвечает Илья и спрашивает невинно: А фотографии товарища можно?
– Можно, – отвечает старлейт.
– Тогда в другой раз мы обменяемся с ним фотографиями…
… Прапорщик, подключив телефонную трубку к замаскированной розетке, докладывает: «Товарищ начальник, задержаны двое подозрительных. Предположительно один из них педераст».
… Пограничник, задержавший обоих, объясняет: «Если бы я вас в погранзоне не задержал, то получил бы двадцать лет тюрьмы. А теперь товарищ начальник даст мне увольнительную на сутки».
… да, есть из чего выбирать.
… А теперь вернёмся в далёкий пятьдесят восьмой год.
… Из Симферополя на автобусе втягиваемся в горы, в леса зелёные и желтеющие уже на макушках холмов, поднимающихся широкими волнами к подножиям вершин Чатыр-Дага и Демерджи. Машина между ними петляет по узкой дороге, натужно тянет вверх к Ангорскому перевалу.
На перевале короткая передышка для тех, кого укачали крутые частые повороты. Для меня это лишь остановка. Меня не укачивает.
От перевала дорога, как положено, вниз. С десяток витков – и вот оно, долгожданное море. Не яркое, летнее, синее, а белесое, светлое необычно, так что стёрлась граница его там далеко, где оно в дымке смыкается с нежной светлой голубизной осеннего неба. Был конец сентября.
… оно не было красивым, это водянистое море; скучным и монотонным казалось оно издали мне, но сердце моё защемило, заныло сладковатою болью, словно ожидало свидания с чем-то дорогим, невозвратным, как воспоминание о далёкой любви к незабытой и дорогой ещё женщине.
Чувство незнакомое мне совершенно доселе, растрогало меня прямо до слёз. Осознание в себе новых душевных движений было сладостно, только сладость была эта приправлена и изрядной долей печали: мне двадцать шесть, а я всё один.
… машина, мягко шурша шинами по асфальту, въехала на набережную Алушты.
11.05.97     13.04.01     16.08.04
… В Алуште никаких изменений. Я спал на своей прежней кровати в углу комнаты-кухни. Дядя Ваня и тётя Наташа размещались в своей большой комнате. Бабушка, по случаю тёплой осенней погоды, пребывала большей частию на веранде… Тёти Дуни не было. Возможно, она находилась в лечебнице, возможно на время взяли её в Евпаторию, куда к Левандовскому приезжала сестра, адвокат из Ростова.
Встретили меня очень радушно. На фигурном столике стиля изощрённого рококо времён мадам Помпадур появилась бутылка "Столичной", что для этого дома было не характерно. Сочетание света и теней на барóчном столе с двумя фаянсовыми тарелочками с блеском бутылочного стекла и шершавостью ломтиков серого пшеничного хлеба было так выразительно, что я схватил камеру и щёлкнул затвором при свете электрической лампочки. Забегая вперёд, скажу, что снимок получился эффектным, я им дорожил, но в последние годы он из архива исчез непонятным мне образом, хотя негатив сохранился, конечно. Но печатать я уже не смогу – времени не осталось. Кстати, только сейчас удивился, почему в Москве не снял божественную красавицу? Я ведь так любил фотографировать красивые лица. А-а, я видел её только вечером. Тогда всё понятно.
… С момента приезда всю последнюю декаду сентября стояла ровная солнечная погода. Было много дешёвого и хорошего винограда, и впервые я мог покупать его, сколько хотел.
Днями я купался и загорал. Вечером перед заходом солнца я выходил на прогулку на набережную. В будке-киоске я заказывал двести грамм водки и стаканчик крем-соды. Выпив водку большими глотками и запив её газировкой, я шёл на танцевальную площадку "Метро", чуть выше места, где впоследствии выстроили курзал. В это время уже становилось темно, лишь скользкий цемент площадки в окружении кипарисов освещался огнями спрятанных между деревьями фонарей.
… пропуская все вальсы, которые, в сотый раз повторяю, мне не всегда удавались, я танцевал зато все фокстроты и танго, приглашая каждый раз новую женщину, но за всё время из них мне не приглянулся никто, и второй раз ни с одной из них я больше не танцевал. Не нравились они мне.
Но в один из таких вечеров я увидел очень милую девушку, молоденькую совсем, юную, почти школьницу. Он стояла у кипарисов в кругу зрителей и женщин, ожидающих приглашения. А, напомню, кончался сентябрь, был мёртвый сезон, молодых людей обоего пола практически не было, и особенно не доставало мужчин. Так что многие дамы скучали…
… по глазам прехорошенькой девушки было видно, как ей хочется танцевать. Что-то было в неё от Наташи Ростовой, впервые попавшей на бал. Но проходил танец за танцем, а никто к юной милой красавице не подошёл. Пожилые мужчины, на танцах знакомясь, имели определённыё виды на женщин. Молоденькая красавица им была не нужна.
Я из танцующей публики самым был молодым, и видов никаких не имел, а девушка мне очень понравилась, и немного жаль мне стало её, что стоит вот такое хрупкое чудо, устремлённое к танцу, не замечаемое никем. Но не жалость, не жалость – сколько было вокруг таких неприкаянных женщин – милое личико девушки подтолкнуло меня к ней подойти. Я пригласил, глаза её вспыхнули, и она согласилась. А на меня нашло вдохновение. Стих нашел. Я танцевал с ней легко и свободно, непринуждённо болтая о пустяках – всё же жизненныё опыт что-то же значил. Я не вспомню, о чём говорил, помню только, что от моей болтовни она непрерывно смеялась. А это немало ведь значит. И это воодушевляло меня.
Проводив после танца её туда, где она до танца стояла, я сказал ей: «Спасибо за доставленное удовольствие с вами потанцевать», – и отошёл.
… Музыка, отдохнув, загремела. Девушка снова стояла одна, и никто её на новый танец не пригласил. А была она так прелестна – я не выдержал и пошёл снова к ней. Танцевала она с упоением, щеки её разрумянились, глаза заблестели, лицо светилось радостью неподдельной, вся она была ритмом музыки просто захвачена, взята в плен, и танцевалось мне с нею изящно, словно скользил на балу, демонстрируя всем красоту отточенных па нашей пары. Всю прелесть скользящего полёта над танцплощадкой. И снова мы мило, танцем захваченные, разговариваем обо всём, и я её нисколечко не стесняюсь и даже признаюсь ей в том, что в вальсе не умею кружиться.
Музыка кончилась. Я отвёл её, но не ушёл. Стал рядом с нею. И тут грянул вальс. Я заскучал, но тут она потянула меня: «Давайте попробуем! Я поведу»… Я рискнул, и… произошло непредвиденное. Ведомый этой хорошенькой девочкой, я ей полностью подчинился, я забыл, что я не могу… и ни разу не сбился – мы летели, кружась.
– Ну вот, – сказала она, – в вы говорили, что не умеете вальс танцевать.
– Это лишь вы смогли сотворить со мной чудо, – смеясь, отвечал я ей комплиментом.
Дальше весь вечер были мы неразлучны. Я не отводил её больше, за танец не благодарил – мы отбросили все эти условности. Мы останавливались, не расцепив наших рук, там, где музыка замолкала. Так и ждали новой мелодии. И с началом её вновь неслись, как единое нечто, то по плавным, то резким волнам. Этот вечер мог стать началом влечения… но в перерыв между танцами вдруг ко мне подошёл элегантно одетый мужчина лет сорока с небольшим. Он извинился и попросил меня отойти с ним на минутку. Я отошел с ним за кипарисы. И тут он мне сказал:
– Вы весь вечер танцуете только с моей дочерью. Вы уже сложившийся человек, взрослый мужчина, у вас могут быть какие-то намерения, а она ещё школьница…
Я понял всё сразу и позволил себе его перебить:
– Разве похож я на человека с плохими намерениями? Просто мне не с кем здесь танцевать. А дочь ваша, очаровательная девочка, скучает, смотрю. Ей тоже не с кем здесь танцевать. А танцевать ей, вижу, так хочется! Но не приглашает никто. Так почему же не доставить удовольствие ей и себе? Вы же видите, что она очень довольна, ей нравится танцевать. И честью клянусь, ничего плохого я ей не сделаю. Мы потанцуем, а потом вы отведёте дочку домой.
Отец милой моей старшеклассницы кивнул головой, и я, испросив разрешения к его дочке вернуться, вновь с ней окунулся в волшебный мир танца, то томящий – замедленный, то искрящийся и стремительный.
… Когда танцы закончились, я отвёл хрупкую подругу мою, так удивительно скрасившую весь этот вечер, к родителям и сдал её в целости и сохранности. Мы простились тепло и больше, как это ни грустно, не встретились. Может быть потому, что больше на танцы я не ходил, пришли другие занятия.
Тётя Наташа сказала мне, что видела в городе Лену Полибину. В тот же день я поднялся на гору мимо "Метро", дачи Ценского к "вилле" мамы Лены Полибиной и, точно, Лену застал. Она была уже не Полибина, об этом я знал, но и фамилию Данилевич носила, кажется, по инерции. Что-то не заладилось у неё с мужем, которого она знала с детства своего в Ленинграде.
… Поскольку Лена скучала одна, я предложил ей скучать вместе. Печаль не сходила с лица этой некогда задорной девушки-хохотуньи. Она и сейчас могла посмеяться, если вспоминали о каком-то курьёзе, но смех был её коротким и редко случался.
… от влюблённости давней и следа не осталось, сердце больше не млело при виде её, но добрые чувства к ней сохранились, как к милому и дорогому мне человеку. И ей, так мне казалось, общество моё не было неприятным.
Мы с ней встречались на городском пляже – народу, на стыке сентября-октября, там было немного. Мы брали два лежака, лёжа на них, загорали, плавали в море, фотографировали друг друга. Случай помог ей сделать снимок почти уникальный. Спуск был нажат в момент, когда выходил я из моря, и волна мне ударила в спину, но ещё не распалась на брызги, окружив меня ореолом тонкой плёнки воды. Я смеюсь, словно чувствую это, погружённый по пояс почти в завиток просвечивающей волны, готовой рухнуть на берег белой бушующей пеной. Я как бог! Афродита, рождённая из пены морской!
Временами под вечер мы спускаемся с нею по склону от "виллы" на пляжи Рабочего уголка. Проходя в санаториях мимо теннисных кортов, мы выпрашиваем у сторожей мяч и ракетки. Играть мы совсем не умеем, только начинаем учиться, но сам бег, удары точные ракетками по мячу увлекают нас и доставляют огромное удовольствие.
В первых днях октября мы съездили в Ялту, побывали в Ливадии, посидели на пирсе в порту, очевидно на том, куда приземлился Степан Лиходеев, но тогда мы об этом не знали. Поездка вроде бы удалась, но Лена была всё время печальна.
… Весь октябрь – изумителен! Небо ясное, солнечно. Тихо. Случайны белые ватные облака. Солнце нежное, мягкое. Нет жары изнуряющей, а море кажется теплее, чем летом. О причине догадаться не трудно. Нет почти разницы температур. В воздухе – двадцать два, в воде – двадцать по Цельсию. Расчёт прозаичен, но от этого чудо осени, становящейся золотистой уже и в низинах, чудо неги у синего моря не становятся менее удивительными и прекрасными. Как люблю я тебя, мой чахоточный Крым, отданный на поруганье вандалам. Что они из тебя сотворили.
«… Мы, оглядываясь, видим лишь руины[34]».
… Как-то с тётей Наташей у меня зашёл разговор об учениках тёти Дуни: мы рассматривали альбом её фотографий. «Это вот Пятаков, сын председателя райсовета, – угадывал я детские лица. – Где он сейчас?.. Это вот личико Ивановой Светланы – четвероклассницы. Я тогда в седьмом классе учился. А когда она стала уже семиклассницей, я – выпускник – на неё частенько заглядывался. Очень была миловидна и очень мне нравилась».
– А Светлана сейчас здесь, в школе литературу преподаёт, – вставила тётя Наташа и рассказала, что Светлана закончила пединститут в Симферополе, вышла замуж. Фамилия мужа Сосюра (я такого, кроме поэта, не знал), но она уже с ним разошлась…
… После такого вот сообщения мне захотелось увидеть Светлану. По части знакомств я был смелее когда-то очень застенчивого десятиклассника, мог подойти и к незнакомому мне человеку. Со Светланой знакомы мы не были, хотя я то знал её, как-никак три года в одной школе учились.
… надо только составить план своих действий. Прежде всего, где я могу её встретить? В самом деле, не пойдёшь к ней домой: «Здравствуйте! Я пришёл к вам знакомиться». Но это дело решалось легко. В школе я узнал расписанье занятий и занял позицию в нужное время по её дороге домой, за углом возле школы у церкви.
Углядев, что она вышла из школы – я её сразу узнал, мало она изменилась, – я будто бы невзначай вывернулся из переулка и лицом к лицу столкнулся с чрезвычайно красивой и милой женщиной в чёрной юбке и в белой вязаной кофточке. Нежный овал лица её красили милая улыбка, карие глаза и волны каштановых волос, спадавших за мочкою уха.
… я влюбился с первого взгляда.
Я подошёл решительно к ней, поздоровался, назвался, пошутил, что отметил её ещё с четвёртого класса, когда учительницей её была моя тётя.
Светлана справилась сразу же о здоровье Е.Д. – о беде её она знала, – попечалилась о такой страшной судьбе.
В разговорах об общих знакомых проводил я её за Алушту до красивого особняка с колоннами и большою верандою, ограждённою парапетом. Дом стоял в субтропической зелени, в кольце сосен и кипарисов. По пути к дому она рассказала, что отец её (командир партизанского отряда в войну, а затем директор винсовхоза "Алушта"), уже умер, а она живёт сейчас с мамой, бывшей медицинской сестрой (но из "благородных", дворянского звания) в этом старом директорском особняке. (Я бы его ни на какой новый не променял).
… тут же Светлана и пригласила меня войти в дом. Мы поднялись по ступеням. Первый этаж, полуэтаж – это будет вернее, занимали кухня, кладовые, словом, подсобные помещения. Выше помещалась квартира их нескольких больших и высоких комнат, но я их не видел. Светлана ввела меня в гостиную. Обставлена она была по понятиям нынешним скромно, но, несомненно, со вкусом. (В то время она мне показалась роскошной).
На полу – огромный ковёр, у стен стояли диван, кресла – всё красивое, не казённое – с приятной в полумраке зелёной узорчатой обивкой. Вокруг большого стола расставлены стулья с такой же точно обивкой (я о гарнитурах и понятия не имел[35]). Справа от входа – чёрное пианино.
Но что больше всего меня поразило – на стенах висели картины. Много картин. Не меньше десятка, наверно. И не бумажные репродукции, что печатались на разворотах советского "Огонька". Это были писанные маслом холсты разных размеров в дорогих старых рамах, тускло отсвечивавших потемневшею позолотой… Не могу судить, были ли то подлинные картины известных или неизвестных художников, или копии с них, но они мне понравились чрезвычайно, породив ощущение, что коснулся я какой-то иной, духовно насыщенней жизни… От картин комната, пожалуй, больше всего и казалась богатой, хотя достаточно было и всего остального. Одно пианино… Как же бедно мы жили!
Мама Светланы, как сама она выразилась, музицировала немного и была большой поклонницей Фредерика Шопена. Я легко с нею разговорился, она была общительна и вместе со Светланой расспрашивала меня о Сибири, о моей работе. Я обо всём им рассказывал, выбирая самые яркие эпизоды, изредка вклинивая в свой рассказ и свои вопросы о школе, о переменах в Алуште. С горечью я узнал, что прекрасный приморский парк металлистов, бесхозный по причине безразличия районных властей, не стал украшением города, а прихвачен властями Украинской республики, огорожен непроницаемыми панелями, и вход жителям города туда запрещён.
К концу этого разговора я почувствовал, что Светланина мама прониклась ко мне симпатией. Что до Светланы – она была очень любезна, приветлива, слушала и расспрашивала меня с интересом. Для первого раза и это немало.
… меня, разумеется, угостили. Виноградом, инжиром, восхитительными грушами "Бера", налили в бокал редкого вина из коллекции совхоза, вкусного очень.
Перед моим уходом разговор коснулся некого кинофильма, о котором много тогда говорили. Он как раз шёл в Алуште. Ни я, ни Светлана его не видел, и я пригласил Светлану сходить его посмотреть. Она согласилась, и мы сговорились о месте и времени встречи.
… ниточка завязавшегося знакомства не оборвалась, и это было чудесно. Шёл я домой окрылённый, согретый прекрасным чувством любви к очаровательной женщине.
… При очередном визите на гору, к "Ценскому", в разговоре с Леной, я мимоходом упомянул, что встретил в Алуште Иванову Светлану, на что Лена прореагировала с убийственным безразличием: «Не знаю такой». А чего я хотел?.. Что разделит восторг мой по этому поводу?! Не понимаю, зачем я ей это сказал?.. Очень, наверное, захотелось поговорить о любимой. Но ей то это к чему. Тем не менее, пренебрежение это задело. Но, естественно, я и вида не подал.
Поглощённый мыслями о Светлане, с Леной я встречался всё реже, и даже не помню, кто из нас раньше уехал из Крыма. Мы, по-моему, не простились. Впрочем, мне не впервой. В первый раз сбежал от неё в пятьдесят первом году – все помыслы о Володиной были. Теперь вот снова не хватило элементарного такта. И как всё это совместить с моим рыцарским почитанием долга и чести?!
… Через день после первой встречи со Светланой, я в назначенный час, захватив фотокамеру, бродил возле кинотеатра "Южный", что чуть ниже рынка и рядом с готелем "Таврида", который и до возмутительного хрущёвского подарка Крыма Украинской советской республике почему-то назывался готелем. Я в те давние времена полагал, что из-за убогости внешней его так претенциозно прозвали. Ан нет, выходит, кто-то смотрел далеко.
Тут же подошла и Светлана. Небо хмурилось. Неслись серые клочковатые облака. Светлана в светлом плаще-пыльнике была очень собой хороша, являя резкий контраст дню сумрачному с холодным порывистым ветром. Первое впечатление не обмануло меня.
… Нашумевшего фильма я, понятно, не помню. Я его не смотрел, я спутницей своей любовался, вглядываясь в профиль лица, освещённого слабым светом экрана. Это было гораздо приятнее.
На другой день погода наладилась, и я зачастил в милый дом, не забывая о камере. Я исщёлкал всю плёнку, снимая Светлану и маму у них на веранде. В конце концов, Светлана отобрала у меня аппарат, и на последний кадр сняла меня самого.
Проявив плёнку в алуштинской "Фотографии", я отметил дюжину удавшихся кадров и заказал с них отпечатки.
Когда я принёс фотографии Ивановым, Светлана воскликнула:
– Прекрасные снимки! Но ведь это дорого страшно!
Я уклонился от прямого ответа:
– Не очень.
Заплатил я, помнится рублей пятьдесят или сто. Для меня это были не деньги… Надо сказать, что успев быстро привыкнуть к неслыханным заработкам, я перестал замечать, что у других-то денег в обрез. Я питался у тёти Наташи, как всегда, жил на всём на готовом, только фрукты покупал на базаре, но и в голову мне не пришло, что живут они скудно, на зарплату не ахти какую.
Тётя Наташа, считая, что я просто деньгами сорю, попросила:
– Дал бы ты, Володя, нам рублей триста-пятьсот.
Я смутился и тут же ей полтысячи отсчитал. Почему не тысячу, две – жадным я не был. От полнейшего бездумья всё это. Сколько просили – столько и дал. Попросили пятьсот – дал пятьсот. Попросили бы две тысячи – дал бы две тысячи. А то невдомёк, что не очень приятно просить, даже у близкого человека. Никогда себе этого не прощу. Но теперь этого не поправишь. Всё надо вовремя делать.
Бабушка тоже меня попросила (опять сам не догадался) дать ей на свечки десять рублей:
– Сама-то до церкви уже не дойду, но дам рубль на свечку соседке, она и поставит. А у меня денег нет. Наташа мне не даёт[36].
Я дал бабушке пятьдесят, она тут же спрятала их под матрас на постели.
… Не вспомню, в какой уже день после знакомства моего со Светланой, но не сразу, конечно, я съездил в Ялту и привёз оттуда большую коробку отличного шоколада – набор, ассорти. "Золотая рыбка" золотом было написано на круглой коробке. Я преподнёс её вместе с цветами Светлане. За цветы она мне сказала спасибо, за коробку бранила, но заставить забрать её меня не смогла: я наотрез отказался.
13.05.97     14.04.01     17.08.04
… неожиданно встретил на набережной Козлова. Дядя Ваня рассказывал мне о беде, постигшей эту семью, как всегда с оттенком недоброжелательности к людям. Мать у Ростика умерла. Отец, бывший наш завуч, был из партии исключён и изгнан из школы: оказывается, подделал документы офицера-фронтовика и пенсию военную получал. На самом же деле офицером он не был, в армии не служил, пороху на фронте не нюхал.
Ростик после института (он железнодорожник-строитель) где-то работал, женился, родился ребёнок. Ростик запил. С женой разошёлся, с работы за пьянку уволили. Вернулся в Алушту, домой. Устроился здесь десятником или прорабом настройке.
… На набережной обнялись мы по-братски, хотя раньше особой близости не было между нами. После обычных расспросов, что, как, где и когда? – Ростик сказал:
– У тебя заработок большой. Давай отметим встречу в ресторане.
Ясный намёк, что за встречу платить должен я, мне не понравился. Никогда не был я крохобором, и тридцати-пятидесяти рублей мне было не жалко. Но не люблю, когда мне пытаются что-либо навязать, что-то решать за меня.
Тем не менее, мы зашли в ресторан "Волна", в тот, что напротив "Красного Криворожья". Я бы с удовольствием предпочёл "Поплавок", но он почему-то был властями снесён, в море даже рельсовых свай не осталось.
… заказали мы водочки, закуски, горячие блюда и просидели часика два, "вспоминая минувшие дни и…" – дальше пришлось бы уже перефразировать Пушкина.
… Октябрь переваливал за половину в ярком сиянии солнца, синеве удивительно спокойного моря, в красках деревьев в горах, тронутых желтизной, ржавчиной, кое-где и багрянцем меж зелёными скопленьями сосен. С каждым днём эти краски спускались всё далее вниз, к побережью, замелькали уже здесь и там среди вечнозелёных магнолий, лавровишни, туи и кипарисов.
По воскресеньям мы со Светланой автобусом уезжали купаться на пустынные пляжи Рабочего уголка. Вода была упоительна, погода, как на заказ: «море смеялось».
… Возвращаясь с пляжа в автобусе с редкими пассажирами, я смотрел на Светлану, сидевшую у окна. За окном синее море, бликами вспыхивая, уходило в голубизну неба, и не было края меж ними. Мимо окон плыли тёмные кипарисы, зелёные сосны, широколистые желтеющие платаны, лунно-голубые невысокие ели, пламенеющие красным огнём кусты неизвестных растений, залитые золотыми потоками солнца в неземной тишине. Я смотрел на профиль Светланы, его мягкие чудные линии пленяли меня, я глаз не мог отвести.
Золотистые полосы света переползали по полу, по сиденьям, по нашим коленям, рукам, падали на лицо. И лицо её в этом золоте было так нежно, так волнующе вдохновенно, что я не выдержал и окликнул её:
– Светлана!
Она обернулась, лицо её оказалось перед глазами и заслонило весь мир.
– Светлана, – повторил я, – я люблю вас.
Светлана подняла глаза на меня и на признание ответила неожиданно. Она спросила:
– Володя, у вас нет девушки?
Я ожидал услышать в ответ, что угодно. Но такого вот не предвидел, смешался. Не нашёлся, как на это ответить. А нужный ответ был так прост: «У меня не любимой»… Больше говорить было не о чем. Моё признание принято не было.
… всю дорогу до дому мы промолчали.
… А я уже был влюблён в эту женщину, и не было сил сразу с нею расстаться. Вечера я теперь уже почти ежедневно проводил у Светланы. Уютно горела в тёмной комнате настольная лампа под абажуром. Светлана проверяла ученические тетради. Мама её, сидя рядом, вышивала, выходила в другие комнаты по делам. Я же сидел на диване и сбоку смотрел на лицо, милее и дороже которого в мире не было ничего. Вновь ощутил я себя маленьким мальчиком, очутившимся в предвоенном году: точно так вот любимая девочка уроки готовит за столом под лампою с абажуром, рядом мама её что-то шьёт, я сижу на диване, любуюсь милым лицом. Всё точь-в-точь, как и было…
… Иногда Светлана голову поднимает, зачитывает отрывки из сочинений учеников десятого класса, из сочинений, которые она проверяет… и я не могу удержаться от смеха. Мы в их годы были смышлёней и более развиты, а прошло с тех пор всего девять лет. Я понять не могу, отчего ж за такое короткое время школьники превратились в непроходимых тупиц, что ни фраза – курьёз! Больших глупостей и нелепостей – не придумать!..
Я по памяти дома изумительные фразы великовозрастных обалдуев записывал – такого придумать нельзя! Но, как все мои записи, и они были мамой утеряны, и я не могу никого ими повеселить.
… Закончив дело с тетрадками, Светлана оборачивается ко мне, и мы ведём долгие разговоры о работе, о жизни, о литературе, об отношениях между людьми. Я не пытаюсь повернуть разговор на наши с ней отношения, о чём тут можно ещё говорить. Я ей не неприятен, это понятно, но каким-то внутренним чувством я понимаю и то, что вне зависимости от того нравлюсь я ей или нет, из Алушты она никогда не уедет, в Крыму у неё связи, многочисленные знакомства, влиятельная родня в Симферополе в облисполкоме или обкоме. И если бы даже наши с ней отношения склонились в сторону благоприятную для меня, то всё равно ничего у меня бы не вышло: нет работы здесь для меня.
Вот когда бы следовало об аспирантуре подумать? А я шёл наезженной колеёй и не представлял, как легко можно поменять одну профессию на другую. Что человек с образованием и головой силы свои приложить может в разнообразнейших сферах. Знания у меня были, не было головы. И вообще это пустой разговор. Для того чтобы что-нибудь изменить, нужно время и время. А его-то как раз и не было у меня. Всегда я опаздывал. Был бы умным, уже в этом году диссертацию б защитил.
Положение казалось мне тупиковым, да оно и было таким.
Тем не менее, тихие домашние вечера рядом с женщиной, которую любишь, были пленительно хороши. И не хотелось их прерывать. И померкли перед ними огни Большого театра, и полетела в Москву телеграмма:
КУПЛЕННЫЕ БИЛЕТЫ ИСПОЛЬЗУЙТЕ СВОЕМУ УСМОТРЕНИЮ НЕУСТОЙКА МОЙ СЧЁТ РАЗУМЕЕТСЯ.
… Шёл конец золотистого, бурого, но ещё кое-где и зелёного месяца октября. Мы по-прежнему по выходным выезжали на пляж, вечерами ходили в кино, больше в летний кинотеатр, где однажды я здорово оконфузился.
… как-то мы припоздали, зрители сидели уже все на скамейках, но свет ещё не был погашен. Идя впереди Светланы, я стал бочком торопливо пробираться между спинами и коленями зрителей двух соседних рядов, бёдрами отирая спины переднего ряда, икрами ног скользя по коленям, сидящих в моём, в нашем ряду. И всё было бы ничего, если б на моём пути не попалась толстенная тётка, в мясистых коленях которой я просто увяз. А она, негодяйка, как гаркнет вдруг на весь зал:
– Лезут тут всякие, а ты их вонючую задницу нюхай!
Я, как ужаленный, в коленях у тётки переворотился, кровь бросила в голову от стыда, что меня так опозорили на глазах у Светланы. Светлана, как и положено воспитанному человеку, и бровью не повела. Будто ничего не слыхала, и вообще этот вопль нас не касался. К счастью наши места были близко, мы сели, и свет сразу погас. Сеанс начался, и во мраке стыд мой рассеялся и забылся. Но ту тётку проклятую не забыл, и с тех пор по рядам пробираюсь передом к носу сидящих. И перед глазами у них не зад мой, а застёгнутая ширинка. Допускаю, что это им нравится. Я же, проходя, каждый раз про себя говорю: «Пардон, мадам… адью, мадам!»
После кино в каждое воскресенье мы поднимались на горку над набережной возле метеовышки, откуда я бесплатно когда-то фильмы смотрел. Сейчас поднимались полюбоваться на фейерверк.
Дело в том, что секретарь Алуштинского горкома к радости отдыхающих оказался страстным поклонником огненной феерии, и денег на иллюминацию неба у моря приказал не жалеть… В жизни не видел столь яркой, обширной и хитроумной пляски огня. Никакие салюты, ну никак не дотягивают до того, что творилось на алуштинской набережной в октябре. Бесновались огненные колёса, разбрызгивая снопы красных искр; слепящие крутящиеся спирали раскручивали в небе пламенеющие хвосты; разноцветьем вскипали высокие пирамиды; взлетали и рассыпались ракеты синие, жёлтые, белые, зелёные, красные… Лопались в небе клубочки разрывов – и стекали вниз водопадом мерцающих звёзд… нет, не могу перечислить всего, что там было, всех этих всплесков горящей стихии, встречаемых ликованьем толпы.
… люди рукоплескали, было очень красиво.
По впечатлению, но совершенно различному, весь этот огненный праздник я мог бы сравнить лишь с ошеломившем меня артиллерийским салютом в ноябре семьдесят девятого года у Дворцового моста на Неве. Над Невой плыли густые низкие осенние облака. С узкой полоски песка у Петропавловской крепости залпами били в небо орудия, и ракеты уходили в нависшие облака. И следом же – облака изнутри озарялись багровым пожаром, и таким же пожаром горела вся Петропавловка, словно крепость при взятии, при бешеном приступе неприятеля.
… При одном из прощаний в первых днях ноября Светлана сказала, что не сможет встретиться со мной завтра: учителям поручили обойти закреплённые за ними дома накануне намеченной на январь Всесоюзной переписи населения.
– Но я могу пойти вместе с вами, – отозвался я, не желая свидания пропускать. (С "вами", – не мог с ней на "ты" перейти).
– Правда? – оживилась Светлана. – Приходите, мне будет веселее.
… Во второй половине дня после уроков мы пошли на доставшийся Светлане участок. Это были хибарки на склоне холма за рекой Демерджи, так называемый самострой, социалистические трущобы. Я подобные и в Кемерово встречал, и в Междуреченске, но не подозревал, что они есть в Алуште. Выглядели они безобразно, неряшливо. Домики, если убогое это жилище домиком можно назвать, были сколочены кое-как из ящиков, досок, фанеры, ржавых железных листов, из всякого подручного хлама. Иногда встречались и мазанки. Улиц не было никаких. Вились узкие тропки. Идёшь по тропке, идёшь и не знаешь в какой тупичок она тебя приведёт. Кое-где перед низкими вросшими в землю хибарками огорожены подобия двориков. На изгородь тоже шло всё, что попало под руку, начиная от спинок железных кроватей, рваных панцирных сеток и кончая… Бог знает чем.
… я впервые попал в мир такой незнакомый.
… Мы стучали в закрытые двери. Нам открывали их женщины, как правило, молодые, многие с грудными младенцами на руках. Мы садились за стол с опросными листами, спрашивали о составе семьи, о доходах и источниках этих доходов, о месте работы хозяйки, мужа её… О месте работе членов семьи догадались не спрашивать. Слишком уж они были малы.
И – странное дело – многие молодицы не знали, где работает, чем занимается муж. Это меня поразило больше, чем убогость жилья и его обстановки в сером свете сочившемся сквозь косые маленькие окошки, бедность одежды, занавесок, скатертей, покрывал – иногда даже очень опрятных, но застиранных и выношенных до предела.
Каковы же духовные связи, думал я, в этой семье, и есть ли любовь и стремление к чему-то иному, выходящему за пределы животных потребностей. Или это просто сожительство по крайней нужде. Женщина для мужчины – удовлетворять половые потребности и обслуживать быт: стирать, готовить еду. Мужчина для женщины – только хоть какая-то опора в жизни. Пусть и плохонькая, ненадёжная, но другой-то ведь нет! И кормилец, какой никакой. Впрочем, редкий мужчина без женщины мог в советское время обеспечить семью. Так что и это на женские плечи ложилось. Да ведь и у женщины половые потребности есть, есть потребность в семье, инстинкт материнства. Это и удерживало столь странный союз, для меня непонятный.
… так попали мы в мир незнакомый и чуждый мне совершенно – будто другая планета, – и становилось мне горько и больно от дикости человечьего бытия в наше "светлое" время. Да и моя ведь среда, чуточку окультуренная, жила теми же самыми помыслами за немногим, за небольшим исключением.
… Несколько вечеров провели мы со Светланой в страшном мире нищеты беспросветной во всех отношениях. И вещественной, и духовной. Но ни разу себе не задал я вопрос: «Почему так живут люди в стране, называемой социалистической? Где же социальная справедливость? Почему никому нет дела до этих людей?» Нет, скользил бессознательно, отмечая противоречия вопиющие, но не анализировал их и не делал выводов для себя. Почему? Уж не потому ли, что знал: «До такого уровня мне не опуститься ни при каких обстоятельствах».
Да, удивился я, но «душа моя страданиями человеческими уязвлена» – нет, не стала. Понимал я, конечно, что социализм – это не богадельня, что здесь – каждому по труду. Но эти-то люди работали… Почему же такой страшный разрыв?.. А о богадельне я зря. Богадельни тоже и при социализме нужны для больных, престарелых. Но и богадельни должны быть благополучны, опрятны…
16.08.97     20.04.01     19.08.04
В ноябре задождило, я чихал, из носа лилось непрерывно. У тёти Наташи нашёлся ментоловый карандаш, который когда-то сразу меня от насморка избавлял. Но такого насморка ещё не было у меня, и карандаш оплошал. Понюхаю – становится чуточку легче, но минут через пять начинает лить снова, и я нюхаю карандаш опять и опять… К ночи я нанюхался до того, что впал в какое-то ненормальное состояние, лихорадочно возбуждённое. Сердце делало тысячу ударов в минуту (пульс, правда, я не считал), билось, рвалось из груди. И от этого я долго не мог заснуть, пребывая в состоянии препротивном. Временами думалось – умираю. Всё же забытье пришло. Зыбкий прерывистый полусон-полубред. Мне снились голые женщины. Я их обнимал, но они ускользали, и я просыпался, распалённый желаньем неистовым. Я засыпал, но желание и во сне не оставляло меня. Снова были объятия, нагое женское тело обжигало меня сладострастием, и… свершилось – я коснулся его, слился с ним, вошёл в глубину… и проснулся, дыша тяжело, сердце прыгало, а плоть моя с наслаждением извергалась. Но и оно, наслаждение, ощущалось с неестественным искажением под воздействием, будь он проклят, ментола.
… утром проснулся я совершенно нормальным, здоровым. Сердце билось спокойно, насморк пропал. Я готов был к новым свиданиям.
Седьмого ноября я прошёл со Светланой в колонне праздничных демонстрантов. День был серый, – изредка накрапывал дождь, – и скрашивали его только красные флаги и транспаранты. Портреты "вождей" наших – не в счёт. Они никогда ничего собою не украшали… А десятого ноября я простится с любимой, не питая иллюзий на будущее, и выехал в Симферополь. Надо сказать, что два месяца вынужденного безделья порядочно надоели, тянуло к работе. Если месяца отдыха от неё всегда было мало, то два месяца – слишком много.
… Я выехал их Алушты пополудни. Небо разъяснилось. Автобус с надсадой шёл в гору, оставляя по левую руку скалистую лысину Чатыр-Дага, окаймлённую понизу и зелёной (сосновой) и ржавою (лиственной) лентами леса. За окном пробегали каменистые срезы возле дороги, скудно поросшие дубовым подлеском, с редкой щетиной стеблей выгоревшей ещё с лета травы, которую ветер лениво колыхал среди осыпей жёлтого, серого и светлого коричневатого щебня.
Что-то до горечи дорогое было в мелькавших мимо меня низкорослых дубках, корявых, чахоточных, с опалёнными листьями скорчившихся у дороги, в иссохшей, изборождённой морщинами трещин бурой корке земли, в хаотичном нагромождении глыб серого камня.
… день угасал. Большое красное солнце катилось по плите Чатыр-Дага и растекалось по ней огненной лавой. Красные отсветы падали на лица едущих пассажиров. День угасал. Перевалив через горы, автобус, виляя, мчал меня вниз к Симферополю. Солнце село, но было ещё светло, когда я вылез из автобуса в аэропорту за час до вылета самолёта. Рейс задержали, а пассажиров отвели в аэропортовскую гостиницу, где для нас в коридорах поставили раскладушки. Я тут же улёгся и мигом уснул. Утром меня разбудили: самолёт вылетал. Я в него погрузился и часа через три приземлился в столице.
… Из Алушты я захватил свой мешочек с монетами и, заехав к Альтшулерам, я отдал его мальчику, как и было обещано. Обещания свои я всегда выполнял. О чём сейчас глубоко сожалею. Нет, не о том, что обещания выполнял и не о том, что отдал, а о том, что пообещал. «Никогда не поддавайтесь первым порывам, – кажется, Бисмарк сказал или Наполеон, – они часто бывают чересчур благородными». Прежде подумайте, не обернётся ли ваш порыв против вас.
От Альтшулеров я тут же уехал. Как-то не вспомнил о прекрасной юной соседке, и направился к брату Мамонтова Володи по адресу, который он дал. Дом его я отыскал на углу улицы Чкалова и площади Курского вокзала в глубине двора, застроенного большими высокими зданиями. Нахожу квартиру по номеру. Она в полуподвале. На звонок открывается дверь, в ней молодой ещё парень, на Володю совсем непохожий. Представляюсь. Он протягивает мне руку: «Сергей», – говорит, что Володя писал обо мне, и показывает квартиру. Да, это полуподвал – окна на уровне тротуара. Но совсем не такой, каким я его представлял. В книгах читал о сырых полуподвальных квартирах с мокрой, обвалившейся штукатуркой. Ничего подобного нет. Здесь сухо. А какая квартира! Три огромные комнаты с высоченными потолками, коридор огромных размеров, кухня, ванная, туалет. Света достаточно – солнечная сторона. И ещё – очень тихо. Рядом бушует вокзальная площадь, по улице Чкалова – части Садового бешеного кольца – в десять рядов мчатся автомобили, а здесь, в глубине каменного колодца, тишина абсолютная. Брюки прохожих не мелькают в окне, не стучат каблучками женские ножки.
… да, квартирка Мастера на Арбате была, конечно, скромнее, но, видно так же тиха и уютна, думаю я полвека спустя. Неудобно спросить у Сергея, кто же родители, что такую квартиру смогли получить. Пробыв до полдника у него, уезжаю во Внуково и к вечеру вылетаю в Новосибирск.
В Новосибирск прилетаю к обеду дня следующего. Здесь зима (а в Москве тёплая поздняя осень!), снег лежит по колена. Лёгкий мороз. А я без пальто, лишь в костюме. Ехать в город, ждать вечернего поезда – нет желания. Хоть и молод, а дрожь на улице пробирает. Возвращаюсь в аэровокзал. Узнаю, что сейчас вылетает на Сталинск десятиместный АН-2, и билет ещё есть. Не раздумывая, покупаю билет и бегу на лётное поле к маленькому биплану. Небо облачно, тихо, полёт будет спокойным.
За мной сразу захлопнули дверь. Я уселся последним на скамейке у правого борта. Осмотрелся. Как в коридоре. По бокам две скамьи, и на каждой по пяти человек (вместе со мною). Иллюминаторы круглые, точно на морском корабле. Коридор упирается в кабину пилотов. Их два. Они шествуют мимо нас по проходу, перед тем как зарыть дверь в кабину один их них указывает на корзину с пакетами из плотной серо-синей бумаги и на бак в хвосте самолёта. Всё понятно без слов: рвать – в пакеты, бросать – в бак в хвосте.
Я сижу, свернув шею в иллюминатор. Завертелся пропеллер, побежала земля. Метров двадцать, не более и, чувствую, – мы зависли. Здорово! Почти без разбега.
… Новосибирск скрылся из глаз, летим ниже облачности, спокойно, даже в ямы воздушные не попадаем. И тут по земле ветерком потянуло, сверху видно: зазмеилась позёмка. Облака подозрительно снизились, вместе с ними снизился и самолёт. Полепил снег, гуще, гуще – и уже почти ничего не видать за его сплошной пеленой. Завыла пурга. Видимость до предела упала. Самолёт над лесами на бреющем полёте идёт над щетиною пихт, торчащих из белого снега. До земли сто метров, не более. Но и пихты скрываются за зарядами плотного снега.
Самолёт ухнул в провал – внутренности мои к горлу швырнуло, дух занялся… Выровнялись, летим – снова яма, снова острое ощущение внизу живота. Но этого мало. Ветер начинает нами, как игрушкой играть. То вздёрнет вверх нос самолёта, так что еле удерживаемся на скамье, чтобы в хвост не уехать, то наклонит к земле – минута… и врежемся! К тому ж и сбоку на бок качает. В иллюминаторе против себя вижу крыло, оно то вздымается вверх, заслоняя собою весь свет, то совсем исчезает из виду, и самолёт летит на боку, а мы, – лёжа на фюзеляже. Потом постепенно выравниваемся.
… через пять минут первый возле кабины хватает пакет и бежит в нос самолёта. Через десять – блюют семь человек. Пока держимся трое, я в том числе. Не скажу, чтобы чувствовал себя хорошо, мутило слегка, но терпимо.
Полёт занял чуть более часа. Вот и Сталинск уже показался, и ветер, похоже, чуть поутих, снега не стало. Проплыли под нами домны и дымные трубы металлургического гиганта, показался аэропорт. Самолёт завернул круг на посадку… и неудержимая тошнота хлынула к горлу, я вскочил, бросился за пакетом и едва успел голову всунуть в него – вывернуло меня наизнанку.
… а самолёт между тем катил уже по твёрдой аэродромной земле.
Вот обидно – минуту не выдержал! Вылезаю из самолёта, а самого продолжает качать. Сама мысль о поездке в такси в Междуреченск выкручивает меня. Больше ехать никуда не могу. Кое-как на автобусе добираюсь до Славы Суранова и сваливаюсь у него на диван, как был, в костюме и шляпе. Славик хватает фотоаппарат и фотографирует меня, растерзанного полётом, между своими детьми.
К вечеру я отлёживаюсь, мы ужинаем фирменным Славиным блюдом – горячими макаронами с маслом и любительской колбасой, предварительно выпив по стакану портвейна.
Утром, взяв такси, я умчался в свой Междуреченск. Дела, которые я там застал, меня не обрадовали. Малышев рассчитался и уехал в Донбасс. Вместо него явился с "Полысаевской-Северной" Быков. Буравлёв его выписал. Вместе с новым механиком учредили и новую должность: помощник механика – так и хочется выругаться! Малышеву и не подумали помощника дать. Заместил её время спустя смуглый очень высокий жилистый Можаровский, по образованию техник.
План в ноябре участок не выполнил, и зарплата моя за вторую часть месяца оказалась непривычно скудной – полторы тысячи всего получил, и ох, как это почувствовалось. Что там ни говори, а с большими деньгами жить веселее. Впрочем, тут же пришло утешение. На шахту пришёл совместный приказ комбината и обкома нашего профсоюза: за занятое первое место в социалистическом соревновании среди добычных участков бассейна в третьем квартале участок премировался ста тысячами рублей, из коих двадцать процентов выделялось надзору, так что ещё тысячи две я получил. Ни в каком соревновании мы, разумеется, не участвовали, нас кто-то в комбинате и профсоюзе соревновал. По итогам работы… Следом за ним получаем решение ЦК профсоюза угольщиков: за второе место в Союзе по результатам работы за третий квартал нас премируют двумя сотнями тысяч, из которых и мне четыре тысячи обломилось. Вот уж воистину – деньги идут к деньгам.
17.08.97     30.04.01     21.08.04
… Меня замещать, пока я в отпуске был, Буравлёв поставил Львовича Изю. Справился, ничего… только рабочие неделю смешили меня анекдотами из Изиной практики. Большинство из них не запомнил, но кое-что в памяти зацепилось.
… Вот проходчики брошены на рытьё котлована возле насосной (для чего? – станет ясно потом), а там рядом наш сварщик работает: к трубам фланцы приваривает. Тут вдруг тухнет сварочная дуга. Сварщик мгновенно обращается к Львовичу: «Нет земли на трубе. Дайте землю». Изя быстро командует ближайшему землекопу: «Паршин, сюда! Кидай землю на эту трубу».
… все, и сварщик, и землекопы валятся на землю от хохота.
Непрофессионалу сейчас поясню. Сварка велась электросварочным аппаратом, электрический ток от него по проводу подходит к прутку электрода. Вторым электродом служит "земля", оголённый конец второго провода от аппарата прижимается (камнем или ещё чем-нибудь) к предмету, к которому что-то приваривают; в данном случае это труба, к которой фланец приваривают. "Нет земли на трубе" – это значит, нет контакта трубы с этим проводом сварочного аппарата. По какой-то причине – труба, может быть, сдвинулась – провод от трубы отошёл. Вот сварщик и просит Изю этот провод прижать. Изя же понимает буквально… и землю натурально даёт.
Это похоже на анекдоты, что в шахте рассказывают о новичках: «Посылают такого: поди, пригони козу к лаве. Он, понятное дело, из шахты идёт, где-то бродит, ловит козу, к концу смены пригоняет её… и… я уже поминал, что "козой" шахтёры называют вагонетку-платформу для доставки леса обычно, на ней вместо кузова по углам четыре чурки торчат.
… Дальше случай уже с бензорезом. Резчик закончил вырезку из листа и просит Изю, находившегося как раз у баллонов, выключить бензорез (то есть вентили перекрыть на двух шлангах, по которым к резаку поступают пары бензина и кислород). Изя бросается к слесарям: «Ребята, где тут рубильник, надо выключить бензорез!»
… В другой раз в конце дня бензорезчик вдруг сокрушается: «Кислорода совсем мало осталось, заглушку не вырежу». Изя советует: «А ты его экономь, экономь. Вентилёк прикрути, а бензинчику побольше, побольше». Снова все заходятся в хохоте: сталь ведь режется при самой высокой температуре, а она в пламени при строгом соотношении бензина и кислорода.
… В ноябре уже летал второй советский спутник с собакой, он был виден невооружённым глазом с земли в темноте вскоре после захода солнца. На земле уже темень, ночь, звёзды высыпали на небе, а спутник в вышине солнцем подсвечивается ещё. В газетах писали, где и когда спутник виден после захода. Пролетел он и над нами и во врéмя самое подходящее. Мы заранее приготовились, вышли на улицу, устремили глаза в сторону, откуда он должен был появиться. И появился, минута в минуту. Маленькая звёздочка среди звёзд вспыхнула у горизонта и понеслась к центру неба быстрее, чем любой самолёт, и, очертив четверть сферы, погасла во мраке, войдя в тень земли. Всё-таки здорово! Так недавно всё это было фантастикой.
… спутники, разумеется, не спускались. Через неделю ли, две собака погибла: пищи, видимо не хватило, а, может, и кислорода. А вскорости появился первый космический анекдот:
– Чем отличается земля от нашего спутника?
– На спутнике собачья жизнь кончилась.
А анекдот-то с подмигиванием, антисоциалистический анекдот. Слава Богу, за анекдоты сажать перестали.
… На участок прислали на практику рабочих – китайцев. Там, в Китае идёт строительство гидрошахт, вот их и прислали у нас поучиться. Я посмотрел их в работе. Что сказать? Трудолюбивы и добросовестны до предела. Когда практика кончилась, и наступило время расчёта, они, зарплату свою получив, от премии категорически отказались: это нам не положено. Все объяснения наши, увещевания, уговоры разбивались о камень: «Мы не заработали этого». Так и уехали, премию не получив. Как уж бухгалтерия из этого казуса выкрутилась? Полагаю, что выкрутилась, и не без пользы для кое-кого. Вряд ли премия ушла в бюджет государства.
… Вот забыл, в прошлую зиму или раньше ещё передёрнул меня ужасом случай с Анатолием Старцевым, нашим выпускником, работавшим механиком на каскаде ленточных транспортёров между двумя горизонтами. С ленты в промежуточный бункер вместе с углём попал отрезок бревна, чурка попросту, и расклинилась эта чурка между стенкою бункера и лентой на барабане. Ну, конвейер тут естественно стал, несмотря на натужное завывание двигателя. Толик, в смене дежуривший, выключил транспортёр и полез в бункер с ломом в руках (вот в Союзе работа для инженера!), чтобы вывернуть чурку. Ломом вывернуть чурку не удалось, топора, чтобы вырубить, не было. Тогда Толик приказал мотористке стать в хвосте транспортёра у кнопок пускателя и по условленному сигналу – взмаху лампой – среверсировать транспортёр, дать обратный ход барабану и ленте. Сам же, будучи в бункере, ухватился за чурку, чтобы выхватить её, если задний ход её выдернет.
То ли мотористка сигнал перепутала, то ли просто ошиблась, и по сигналу включила ленту не так, тут же опомнилась, среверсировала, но уже было поздно – запястье правой руки было практически перерублено – кисть висела на сухожилиях, кровь хлестала ручьём. Толик всё же успел добежать до медпункта, благо это было недалеко. А оттуда уже на шахтной санитарной машине его сразу, кровотечение остановив, увезли в городскую больницу, где, не долго думая, хирурги ему кисть отсекли. Микрохирургии в те времена ещё не было, сейчас бы, пожалуй, могли и пришить.
… я спускался вдоль ленты часа через два после этого случая, и мне по свежим следам всё рассказали. Дикий случай на меня подействовал страшно: я вдруг живо примерил его на себя и содрогнулся от ужаса, представив, как он бежал, держа левой рукой правую кисть, висевшую на предплечье.
… Как прихотлива судьба. Толика больше я не встречал, хотя он работал тут же на шахте – ему нашли инженерное место в конторе. Но кто б мог подумать тогда, что Толик Старцев породнится с Китуниными. Сын Толика – его тогда ещё не было – женится на дочери Юли и Миши, тоже не существовавшей тогда. И что ещё удивительней при обмене квартир эта юная пара попадёт в ту квартиру, к которой жили когда-то Китунины, и которую сдали при переезде в Белово.
… Оба отстойника шламовых вод нашей ОФ переполнились шламом. Из одного шлам грузили, но начали поздно, – надо было бы годом раньше начать, – по второму от шламопровода тёк ручей по угольной пыли до переливного колодца, вода при этом нисколько не осветлялась и, в таком виде, быть принята фабрикой не могла. И вот Плешаков и Крылов нам приказали, как раз накануне моего отъезда в длительный отпуск, завернуть ручей шламовых вод к нам в колодец водозабора. Наши протесты не помогли. Пришлось подчиниться, хотя все понимали, что насосы, АЯПы, могут работать только на чистой, ну, пусть слегка замутнённой, воде.
… наши проворные хлопцы быстро пробили "тоннель" под насыпью шоссейной и железной дорог, отделявшей шламохранилище от колодца водозабора, уложили в канаву трубу и тут же всё и засыпали. А чёрный поток с мельчайшими частицами угля, но всё же недопустимых для насосов размеров, потёк к трубам всáсов насосов. Насосы тут же, разумеется, стали. Пришлось искать выход. А он был только один – держать открытым тарельчатый клапан на трубе забора чистой воды из реки, то есть шламовый поток разбавлять. Но и при этом насос не выдерживал более суток работы. Их у нас было три. Раньше всегда был резерв. Теперь такого резерва не стало. Наступили тяжёлые времена. Из трёх насосов два были постоянно в ремонте. Может быть, это предвидя, Малышев и расстался с участком.
И ещё появилась одна неприятность, невидимая пока. В то время, когда наш насос останавливался, шламовая вода, из колодца через тарельчатый клапан по водозаборной трубе устремлялась в реку. Но река льдом покрылась, засыпалась снегом, и никто об этом покуда не знал.
… По вечерам и в будни, и в дни выходные я по-прежнему захаживал к Сухаревым и Китуниным, но всё чаще стал бывать на холостяцких вечеринках у Свердлова. Там в комнате стоял стол, задвинутый в угол. На столе выстраивалась батарея бутылок и чистых стаканов при них, и стояли тарелочки с бутербродами. Каждый пил, что хотел, сколько хотел, и когда ему вздумается: шёл к столу и сам себе наливал.
… в лёгком подпитии я танцевал с чувством горькой безрадостности – как всегда нет со мною любимой. Звуки рвали мне душу пьяной тоской, и – хотя и дешёвка, но в тон настроению – казались прекрасными. С первых тактов новой мелодии, поравнявшись в танце со Свердловым, я, не подумав, воскликнул:
– Какая прекрасная мелодия!
– Прекрасная мелодия?! – переспросил удивлённо Роальд.
Тут я понял, что свалял дурака, спьяну приняв пошлую песенку за нечто другое.
Патефон пел между тем:
Я не поэт и не брюнет,
Не герой – объявляю заранее, –
Но буду ждать и тосковать,
Если ты не придёшь на свидание.
Итак, я пóнял, что свалял дурака и покраснел от стыда, но танцы уже далеко нас развели, и лицезреть красный стыд было некому кроме партнёрши.
… Раз повёл меня Свердлов к Юре Орфееву. Был такой помощник начальника на одном из участков. Я его знал только в лицо, и ещё знал о нём, что он сын главного инженера комбината "Кузбассшахтострой". Одна из двух комнат квартиры Орфеева была с претензией на салон, и жена его, Гера, претендовала на роль светской львицы и в свободе своего поведения могла бы дать вперёд сто очков любой шлюхе из высшего общества, хотя в том обществе принята не была. Слухи, сплетни, вся личная жизнь всех знакомых и незнакомых пережёвывались весь вечер до мелочей, от чего мне стало явно не по себе. О многом, что для меня всегда было под непременным запретом, что никогда не могло быть высказано вслух о жизни интимной, Гера болтала непринуждённо, и при том бессовестно текстом совершенно открытым.
… в заключение она показала нам гвоздь сезона, салона или как хотите это зовите. Она заявила хвастливо, что обучила кота онанизму, а Юра с готовностью продемонстрировал нам уменье кота. Кот вспрыгнул на валик дивана, Юра сунул руку свою сзади между ног развращённого зверя, и тот, руку Орфеева оседлав, стал ерзать по ней своим маленьким членом. Видно было, что удовольствие получал.
… всё это было так отвратительно, что нога моя больше не преступала порога этой сексуальной квартиры.
20.08.97     02.05.01     22.08.04
… В декабре как-то, возвратившись с работы, слышу в комнате звонок телефона. Подбегаю, трубку беру. В ней голос кого-то из наших: «Володя, тут (он адрес назвал) наши все собрались. Немедленно приходи!» – и, причины не объяснив, голос тут же и отключился. Но я подчиняюсь. Всегда приятно встретиться со своими ребятами из КГИ.
Выхожу, подхожу к указанному мне дому, поднимаюсь на третий этаж. Жму кнопку звонка. В прихожей сбрасываю пальто на кучу навалом лежащей одежды. Вхожу. В комнате шум, гвалт небывалый. Останавливаюсь у косяка, пытаясь понять, что здесь происходит.
… от дверей до окна длинный стол через комнату, скатерть белая и бутылки, бутылки, бутылки. Водка, вина, коньяк и шампанское. Груды апельсинов и желтых китайских яблок с красным пятном на боку и тарелки с нарезанной колбасой, ветчиной, салом, солеными огурцами, винегретом, сыром, мясом крабов, тресковой печенью со стальным жирным блеском. За столом по обе стороны все наши ребята, кагэишники – и не думал, что столько нас много, – а во главе стола у окна… в штатском костюме сидит мой генерал, мой любимый Гусаров.
Завидя меня у дверей, генерал поднимается, выходит из-за стола и идёт мне навстречу. Я шагаю вперёд, и мы, встретившись, обнимаемся. Как я счастлив и горд. Это здорово как – попасть к генералу в объятья, да ещё у всех на виду! Это такое отличие! Генерал по-прежнему ценит меня. Он усаживает меня рядом с собой, говорит, что приехал сюда по путёвке "Общества по распространению научных и политических знаний" и, узнав, что я здесь захотел непременно увидеть меня. Всё дальнейшее расплывается в тостах, продолжается пир товарищества и братства студентов.
… пьян я не был, хотя ничего и не помню, и домой прибыл самостоятельно.
… Этой зимой я вновь пристрастился к лыжным забегам. Может быть снова горечь неразделённой любви гнала меня в бег, в забытье и бездумье. В захватывающем полёте скольжения по лыжне исчезали все беды и горести, оставалось одно ликование тела и духа. «Ну какой же русский не любит быстрой езды!»
Лыжи, ботинки с жёстким креплением, прижимавшим их к лыжам мгновенно, я мог себе позволить купить. И вернувшись с работы после второго наряда, но ещё засветло, а частенько и в самом разгаре ясного зимнего дня, выходил я за город, мчал по твёрдому насту к Сыркашинской горе, тяжело поднимался на эту безлесную сопку и со свистом летел круто вниз, а воздух упруго бил мне навстречу, смягчая падения, которыми неизбежно завершался такой крутой спуск. Поднявшись и отряхнувшись от снега, я, оскальзываясь, снова лез на вершину и скользил вниз уже иначе, наискось очень полого склона шагом длинным с проездом – так мне нравилось больше всего. Катанье без приложенья усилий не доставляло полного удовольствия мне. Всегда приятно преодоление трудностей, если они не безмерны.
Эти часы скольжения по земле – а, скажите, как отличить их от полёта над ней! – наполняли всё тело ощущением силы, молодости и счастья, выметая начисто все тяжкие мысли. Молодость мыслилась бесконечной, мысли же, мысли – они преходящи…
… В декабре дела на участке складывались в общем, неплохо, если не брать в учёт в насосной постоянный аврал. Мы даже план перевыполнили, немного, процента на три, но всё же премия нам полагалась приличная. Однако же Буравлёв премию погубил. Верхоглядство его, шапкозакидательство с нами злую шутку сыграло. Ничего не хотел принимать во внимание и учитывать. Легко было и без этого обходиться, когда было сверх плана и двадцать, и сорок процентов при неизменных расходах электричества, леса, взрывчатки – всё на тонны добычи отлично делилось. Но теперь-то когда тонн этих в натяг, надо было считать, считать и учитывать. Свердлов в сердцах мне говорил:
– Я ведь Андрея предупреждал много раз, надо наладить учёт расхода материалов. Всегда надо знать, в каком мы положении, чтобы во время меры принять. А Андрей только отмахивается – у нас перерасхода не может быть никогда.
– Как делают на участках? – продолжал посвящать меня в хитрости Свердлов. – Там учёт леса ведётся до куба. Если план выполняется, но наметился леса перерасход, тут же сговариваются с ближайшим участком, у которого месячный план наверняка будет завален, – им теперь любой перерасход нипочём, – и выписывают свой лес на этот участок. И премия обеспечена. А у нас… Всё Андрей виноват.
Да, премии надзор участка лишили потому, что участок норму леса перерасходовал, и всего-то на каких-то два кубометра! Было очень обидно: из-за такой чепухи!
… К Новому году, выслав деньги Мамонтову Сергею в Москву, я заказал два набора шоколадных конфет. Одну коробку, поменьше, рублей за пятьдесят-шестьдесят, я просил отправить в Алушту Светлане. Другую, побольше, рублей за сто двадцать, – мне, в Междуреченск. Сергей просьбу исполнил, и коробку огромных размеров (с мой настольный хоккей) я получил точно в срок. В ней было с полсотни крупных, величиною с ладонь, шоколадных зверушек: медведи, волки, зайцы, белки, лисицы. Фигурки были полыми, очевидно, – на коробке было написано: конфеты с ликёром.
… с этой огромной нарядной коробкой, перевязанной накрест красной шёлковой лентой, я и пошёл встречать Новый год к Сухаревой Людмиле.


[1] Крылов вскоре после своего появления на шахте запретил, кому бы то ни было быть в нарядных в спецовке. В кабинетах стало чище намного.
[2] Сопла.
[3] До сих пор каюсь в одном своём промахе. Он ничего не решал, но удовлетворил бы моё любопытство. Я не приказал врезать в ствол штуцер для установки манометра. Так и не знаю в точности, какой напор до нас доходил. Только пределы примерные – от двадцати пяти до сорока.
[4] Не может же один начальник ежесуточно три наряда давать.
[5] Имея в виду свою худобу, сухощавость.
[6] Опять таки имея в виду только совместное звучание этих дух слов. Для меня это важно. "Сухой аспирант" с этими "су" и "асп" – звучит отвратительно.
[7] Участок вентиляции осуществлял на шахте контроль над соблюдением Правил Безопасности и находился в непосредственном подчинении главного инженера шахты. В отличие от него Горнотехническая инспекция – орган Госгортехнадзора – был независимым контролёром.
[8] Как я позже узнал, в Советском Союзе начальству полагались ежегодно лечебные (в размере оклада) и путёвка в избранный санаторий.
[9] Два оставшиеся, с колодцами перелива, предназначены были для осветления шламовых вод, поступавших из трёх первых отсеков, кусковатый уголь где оседал.
[10] У нас была построена только первая очередь фабрики, рассчитанная на обогащение половины проектной шахтной добычи, то есть 5000 тонн. Работало на ней 500 человек.
[11] Врассыпную, не связанный.
[12]Van Klibern Вэн Клайберн в английском звучании – американский пианист, занявший первое место на Первом конкурсе пианистов им. Чайковского в Москве. По принятому в русском языке правилу чтения иностранных слов, оно было прочитано по латыни.
[13] К сожалению, лет через двадцать, когда ребята у меня подросли, ничего подобного не было и в помине. В их времена, во времена брежневского застоя, качество пало так низко, что ни о какой настоящей игре в том "Хоккее", что я им покупал, и речи быть не могло, так всё было расхлябано и болталось.
[14] Настоящее имя – Георгий, видимо не хотел, чтобы Жорой его называли.
[15] А они и были в самом деле героическими для многих, независимо от того, на какой стороне эти многие воевали: на красной или на белой.
[16] 96 % чистого алкоголя.
[17] Так вот всегда: кто-то делает, а пишет другой. Тысячу раз прав Анатолий Фоменко: тем, кто творил историю – некогда было об этом писать, те же, у кого и истории не было – сами писали, выдумывали и разукрашивали её.
[18] Почему вправо всегда заворачивал, я сейчас сообразить не могу. Видимо по той же, что и все вращающиеся сверху слева вниз направо движущиеся предметы, будь то пуля или снаряд, выпущенные из нарезного оружия. При стрельбах всегда учитывается это поправкой на деривацию.
[19] Отделы "разведки и контрразведки", по существу. Подчиняясь формально руководству организации, предприятия и содержась за их счёт, они были фактически информаторами КГБ.
[20] Внизу по обе стороны рабочего диска две фрезы вырезали в цилиндре выработки углы, отчего она и становилась сводчатой, а не круглой в сечении.
[21] Места, точки эти, определены планом, утверждённым главным маркшейдером шахты.
[22] Надо было бы по патрубку в будке на трассе в овраг породу спустить, да как-то вылетело это из головы.
[23] Это только в теории. На самом же деле участок губили, и я не противился этому.
[24] Да уже за это одно надо было быть дураком, что б его по возможности не обманывать.
[25] Вторая из тех четырёх, что проектом "Союзгидромеханизации" предусматривались в четырёх её гигантских печах. Третью и четвёртую не завезли после того, как я проект этот отверг.
[26] Перекрывающий щель между мостом и дорогой.
[27] Немного себя оградив – по вине пострадавшего написали. Это для оплаты значения не имело, но вину в некоторой степени с нас снимало.
[28] Так с XIX съезда партии и до брежневских времён Политбюро называлось.
[29] О Генри.
[30] Через десять лет я найду их нелепыми и безвкусными.
[31] Ума не хватило поехать – на первой остановке и вышел бы.
[32] Полагаю, вы видели, как по волнам мчится быстроходный маленький глиссер. То, задирая нос, взлетает, врезавшись, он на волну и, вылетев из неё, обнажает крутящийся винт и шлёпается кормою на воду, чтобы тут же взлететь на другую волну.
[33] Я почти ежегодно, а то и почаще, летаю.
[34] И. Бродский.
[35] За исключением гарнитура генеральши Поповой, да ещё Воробъянинова.
[36] А социального пособия гуманнейшая советская власть во главе с коммунистами предусматривать не собиралась. В чистом виде проводила в жизнь лозунг: "Кто не работает, да не ест!" Умирайте, бабушки, с голоду!
 
 
  Сегодня были уже 29 посетителей (33 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно