1977 год
Год начался окончанием ужина за праздничным столом. Музыка заиграл, пары затанцевали. И меня танцевать потянуло, но, сколько в дам я не вглядывался, ни одной приятной более или менее не нашёл.
А утром снова солнце, снег и мороз, и медленные прогулки по лесу, и в теле прежняя тяжесть, а в сердце острая боль. О чём я думал тогда?.. Во время этих прогулок… Мне неизвестно. Или боль постоянная в сердце отвлекала от дум?
Из-за этой вот боли мой лечащий врач направила меня в Киев в Республиканскую больницу на консультацию. Осматривала и выслушивала меня женщина лет тридцати пяти, сорока, кандидат наук, доцент кафедры мединститута, неторопливая, очень внимательная и толковая. Проделав со мной все неизбежные в таких случаях манипуляции и просмотрев мою электрокардиограмму, она сделала вывод: «Никаких данных за ишемическую болезнь сердца у вас нет. У вас распространённый остеохондроз шейного, грудного и поясничного отделов позвоночника. Остеохондроз и даёт вам, возможно, боль в сердце». Она же и подсказала мне, как проверять, заключается ли причина боли в сужении сердечных сосудов или нет: «Примите таблеточку нитроглицерина, если боль не утихнет, через несколько минут примите вторую, и так до пяти. Если и после этого ничего не изменится, то причина явно не в ухудшении кровоснабжения сердечной мышцы».
Но мне не легче от этого.
Потолкавшись в Киеве среди людей, в санатории обострённо чувствую своё одиночество, и от полного безделья, наверное, донимает меня нестерпимое желание женщины. Но не любой. Скучаю по Лене.
В один из вечеров сидя за столом в своём номере, пытаюсь выразить своё настроение на бумаге. Первые строчки легко появляются сразу:
Вечерний город. Глазницы темниц.
Стеклянный блеск плоскостей стен.
Блики чужих равнодушных лиц –
Статистов люминесцентных сцен.
На этом мысль застопоривается. Сколько не чиркаю карандашом по бумаге, никакого продолжения не выходит. Приходится с досадой оставить это занятие. Выхожу на улицу. А там буйствует луна, сияет снег, манит лес, чередуя тени со светом, и голубым серебром сверкает, словно отполированный, лёд замёрзшего озера.
А потом накануне отъезда пошёл дождь. Я в метро еду к маме прощаться. Поезд метро вырывается из горы на мост над Днепром, и косые полосы дождя чертят по стеклу окон борозды. И вижу: в чёрном стекле, как в зеркале, лицо стоящей передо мной молодой красивой женщины в головном уборе сходном с чалмой. Лицо её так прекрасно, что невозможно глаз от него оторвать. Так бы всё стоял и смотрел на неё. Какие природа создаёт чудеса! Но наслаждение зрелищем длилось недолго. Через два перегона она вышла на остановке, а затем вышел и я.
Простившись с мамой, я обещал, что летом приеду навестить её с мальчиками.
В скором поезде, уходящем из Киева поздно вечером, я опять оказался один в купе с молодой женщиной. Я не успел её как следует рассмотреть: она стразу попросила меня выйти, захотела переодеться. Когда я вернулся в купе, она уже лежала, укрывшись одеялом. Утром я увидел за столиком миловидную женщину, она не красилась, лицо её было приятно без краски, и я мысленно её похвалил, что не пытается выглядеть лучше, чем есть. Мы разговорились. Работала она в швейном объединении, на южной окраине Ворошиловграда, что рядом с мебельным магазином, где я покупал гарнитур. Кем она работала там, я позабыл, но не швеёй. Возвращалась она из Киева, куда ездила в больнице проведывать мужа больного туберкулёзом. Я вспомнил отца, и мне стало жаль эту милую женщину. Хотелось её ободрить, но чем её ободришь кроме дежурных фраз, и я молчал, лишь кивая сочувственно.
Показалось, что она ко мне расположена, и возник вдруг великий соблазн, защёлкнуть замок на двери, поцеловать её в шейку и… так велико было моё нетерпение после почти месячного поста. Но тут же я и отрезвел. Это ведь не влюблённость влечёт, это нестерпимая похоть. Как же Лене, любимой своей, я в глаза посмотрю, если поддамся соблазну. Месяц терпел, так и ещё несколько часов потерплю. И стало мне вдруг понятно, почему часто мужчины заводят романы в командировках. До сих пор я считал это только распутством. Оказалось, есть сила, которую превозмочь почти невозможно, а может и не почти… Но у меня до такого сумасшествия не доходило. Или потому, что в этот момент привлекательной женщины не было рядом? И мы не были с нею наедине.
Поезд подходил к перрону, за окном мелькали лица встречающих, и я глядел, всматриваясь в окно, хотя знал, что никто меня не будет встречать. А хотелось, что бы кто-нибудь встретил.
Я вышел из вагона, конечно же, на перроне никого из близких мне не было. Я пошёл на трамвайную остановку, дождался трамвая и поехал домой…
Думы о маме не оставляли, и с Леной мы пришли всё же к выводу, что если удастся обмен на трёхкомнатную квартиру, забрать её к себе. Поэтому ордер на мамину квартиру, кстати сказать, выписанный на моё имя, я пока не сдавал.
Изложив все обстоятельства, я подаю заявление на имя председателя горсовета с просьбой выделить нам трёхкомнатную квартиру в центре города взамен наших квартир, тоже расположенных центре. При этом я, конечно, утаиваю, что мама выписалась из квартиры. Если горсовет что-то пообещает, то привезём маму и снова пропишем.
Через какое-то время нас письмом приглашают к заведующему коммунальным отделом городского совета. Он говорит, что у горсовета нет возможности удовлетворить нашу просьбу, и на этом наш порыв иссякает.
Мы даже не додумались расклеить объявления на столбах.
Волей-неволей приходится одер сдавать, но сдавать его ЖЭКу я не хочу, я звоню Сереченко в Укрниигидроуголь, говорю ему, что я получил в своё время квартиру от института, а сейчас, когда мама помещена в интернат, я хочу ордер и ключи не ЖЭКу, а ему передать. Может быть институту удастся отстоять эту квартиру для своего сотрудника. Сереченко с готовностью принимает моё предложение: «Спасибо, Владимир Стефанович, приезжайте».
Через несколько дней мне звонит начальник ЖЭКа: «Почему вы ордер и ключи в институт передали? Вы должны были их ЖЭКу отдать».
«Ага, – думаю я, – стало быть, выгорает дело у Сереченко», и отвечаю:
– Я сдал ключи и ордер туда, где их получил.
Начальник ЖЭКа чертыхнулся и отключился.
Я доволен, что квартира не досталась ворюгам[1]. Но и мы её потеряли. Был я дурак дураком. Не знал, как умные люди в таких случаях поступают. Но ведь и ультиматум тут сыграл свою роль. Поздно мы спохватились.
… В конце января получаю вызов неврологической ВТЭК, на этот раз не областной, городской. Размещается она в полуподвале 3-й больницы, что была тогда на улице Ленина возле конфетной фабрики. Сижу на скамейке в освещённом тусклыми лампочками коридоре, ожидая, когда меня вызовут. Волнуюсь: как-то на этот раз обернётся. Ведь без пенсии – катастрофа. Народ толпится, возле дверей, тоже все в беспокойстве, для многих, как и для меня, пенсия единственный источник существования. Пересказывают казусы, происшествия на комиссиях, повторяют возмущение тем, что безногому каждый год надо показывать, не отросла ли нога.
Вызывают меня. Вхожу, здороваюсь.
Показываю членам комиссии вызов на февраль месяц в клинику неврозов Харьковского НИИ неврологии и психиатрии, и комиссия без волокиты продлевает мне инвалидность на год. А может быть, тут роль сыграло и то, что инвалидность в прошлом году мне установила областная комиссия и против её авторитета городская не захотели идти?
В Харькове я попадаю в большую палату, человек на восемь. Люди лежат разные, разных "сословий", но все, в общем-то, неплохие. А один работяга-шофёр крепкого сложения, всегда подтянутый, аккуратный, прямо берёт надо мной своеобразное шефство, защищая меня от колкостей, которыми больные обмениваются иногда. Ко мне он обращается уважительно, не иначе как профессор, но в этом обращении нет ни тени иронии. Ему каждый день жена приносит передачу из дому, и он всегда делится ею со мной.
В палате он рассказывает: «Это у меня вторая жена. Первая была лентяйка, неряха, ни черта по дому не делала, хотя я зарабатываю неплохо, и она, как сыр в масле, каталась. Не ценила меня. И вот я нашёл женщину, отдаю ей на хозяйство четыреста рублей[2] в месяц – и всегда к моему приходу на столе горячий вкусный обед, утром на тумбочке у кровати, чистые выглаженные трусы, завтрак готов, в квартире опрятно. И я ею доволен, и она за мной, как у бога за пазухой».
… В коридоре вышагивает молодой парень-студент. У него какой-то невроз, лечится под наблюдением врача голоданием[3]. Голодает уже двадцать дней. Пьёт только воду. Спрашиваю его: «Тяжело? Есть очень хочется?» «Нет, – отвечает. – Совсем не хочется. Первые пять дней было трудно, а потом уже нет».
… Кто-то принёс отпечатанный на машинке рассказ Алексея Толстого "Банька" и во время тихого часа, когда все лежали накрытые одеялами на кроватях, прочитал нам его. Рассказ был о том, как к барину в баньку приводили молоденьких девушек, и как он с ними совокуплялся. Рассказано было ярко, талантливо, сочно, и когда я взглянул на лежавших в палате, то не мог не расхохотаться: плоские одеяла, лежавшие на больных стали похожими на палатки, натянутые на торчащих шестах. Моё одеяло тоже не было исключением. Такова сила слова одарённого человека…
Вечером двадцать третьего февраля, к концу дня Советской Армии, шофёр, домой отлучавшийся, вызывает меня и ещё одного пациента на лестничную площадку: «Надо праздник отметить». Достаёт из сумки стаканы, бутылку вина и тут же на подоконнике разливает вино по стаканам. Вообще-то режим нельзя нарушать, но как с хорошим человеком не выпить? Выпили, закусили.
Получаю письмо от Лены. На узком листочке бумаги крупно размашисто:
«24/II
Вова!
Коротко о наших/делах.
23 хотела поговорить/с тобой, но поговорила с сан. пропуск/ником, который не дал невролог. отд.!!!
Дети пошли в школу./Занимаюсь с ними по музыке каждый/день (и с Димой,/и с Илюшей).
Сегодня в 12:20/иду с Димой к/Л.И. Худяковой[4].
Ходить на плаванье/пока не советует/врач.
Страшно устаю –/прихожу с работы/и сразу "бухаюсь"/в кровать!!!
Как твои дела?
Не звонишь пото/му что денег не хватает???
Мы все целуем тебя.
P. S. Бросай/приезжай домой/скучно.
Лена».
Не знаю, почему домой не звонил.
Режим в клинике свободный, можно взять пальто и пройти прогуляться по городу. Но ходить было не куда, и я бродил по территории института. И вот вечером у одного из корпусов нос к носу сталкиваюсь с женщиной, что в прошлом году с дочкой загорала на пляже у сетки около нас. Узнали друг друга.
Каких только неожиданных встреч не бывает на свете?!
Я спросил, что она делает здесь. Оказалось, что дочка лечится в клинике, а она, чтобы быть рядом с дочкой, устроилась санитаркой в отделение, где дочка лежала. Снова подумалось, как это страшно, когда ребёнок неизлечимо больной, и страшно вдвойне, если он психически неполноценен.
Студент выходит из голодания. В первый день ему дали немножечко фруктового сока, разбавленного водой. Во второй чуть больше. Потом добавили жиденького картофельного пюре. Я и сам знал, что после длительного голодания человеку нельзя много есть, надо постепенно приучать желудок к еде. Иначе – смерть.
А всё-таки странно, как можно не мучаясь без пищи прожить тридцать дней. В книгах пишут, что люди от голода сходят с ума, своих детей пожирают. Или это при медленном длительном недоедании?
Не знаю, помогло ли ему голодание…
Меня всесторонне обследуют и никаких органических нарушений во мне не находят. Всё во мне идеально. Только вот на рентгеновских снимках черепа обнаруживают обызвествление шишковидной железы. Говорят, что это пустяк. Много позже узнаю, что шишковидная железа вырабатывает гормон, вызывающий сон. Не от этого ли моя мучительная хроническая бессонница. Как только сон мне удаётся наладить, хотя бы с помощью снотворных, я чувствую себя довольно неплохо. Повторяют диагноз, поставленный Панченко. Видимо, по инерции, нечего больше сказать.
В марте возвращаюсь домой.
Поездки в Киев при сопровождении мамы, затем в санаторий, затем месяц почти пребывания в Харькове выбили меня из колеи обучения в школе лекторов-международников. Не помню, по какой причине я ходить туда прекратил. Доклада, конечно, не написал и "диплома" не получил.
Весна на исходе, подбираем в траве во дворе маленького воробышка, выпавшего из гнезда. Ищем гнездо, нигде не находим и тогда забираем его к себе домой. Кладём его в старую зимнюю шапку – она вместо гнезда будет ему. Мальчики называют его сразу Пудиком, Когда-то я им прочитал чудесный рассказ Горького о воробышке "Пудик". Они, видимо, запомнили его, а может, я вновь напомнил. Так или иначе, Пудик начал у нас жить в детской комнате. Мы пытались покормить его крошками хлеба – не хочет, творог тоже не ест. Ума ни приложим, как же нам его выходить. Во дворе над травою порхают коричневатые невзрачные бабочки вроде моли, ловим их и приносим нашему малышу. Он охотно их поедает. Но сколько ж надо их, чтобы его прокормить. С того дня все мы в свободное время тем и заняты, что ползаем во дворе по траве, ловлей бабочек занятые.
Пудик наш подрастает, начинает вылезать из гнезда, но летать ещё не умеет. Я с мальчиками собираюсь навестить мать, а после на пару недель свезти их в Крым к тёте Наташе.
… Вот уже и июнь на дворе. Списываюсь с тётей Наташей, что после поездки к маме, я приеду в конце месяца к ней с ребятами недельки на две, пока дядя Ваня не вернётся из санатория.
Она принять нас согласна.
Пятнадцатого июня я у окошечка городской железнодорожной кассы предварительной продажи билетов:
– На двадцатое до Киева три купейных, два взрослых и один детский. Желательно две нижние полки: инвалид и двое детей.
– Только плацкартные, – отвечает кассирша.
На мгновенье задумываюсь. Вот дела-а! Но не ехать же в общем вагоне с его хождениями, сквозняками?! Решаюсь:
– Может быть, на двадцать первое есть?
Молодая миловидная кассирша – туда-сюда тумблером:
– Диспетчер, диспетчер, на Киев на двадцать первое три купейных, – дописывает в журнал, повторяя вслух: – Восемнадцатое, девятнадцатое, двадцатое.
Это значит верхняя полка, нижняя, верхняя.
– Нельзя ли две полки нижние – маленькие дети? – противно просящим голосом говорю я.
– Других нет, – отрезает кассирша.
Лихорадочно думаю: «Как быть. Придётся Диме ехать на верхней. Опасно. Но он как будто не падает».
– Давайте, – говорю я и тут же спрашиваю, хотя наверняка знаю ответ: – А, скажите, нельзя ли мне здесь сразу купить или забронировать на первое-второе июля билеты от Киева до Симферополя?
– Нет.
И хотя ничего неожиданного для меня в этом ответе нет, не могу сдержать своего раздражения: «Ерунды такой сделать не могут».
– Нет? Ну, тогда на шестнадцатое июля три обратных билета от Симферополя до Ворошиловграда, купейных.
Она снова заработала тумблером. Секунды тянутся томительно долго. Наконец, диспетчер отзывается: «На шестнадцатое билетов нет».
Однако, как же легко ошеломить меня. Я растерянно и тоскливо молчу. Я ведь тёте Наташе писал, что шестнадцатого уедем. И тут же спохватываюсь:
– Ну, тогда на семнадцатое.
– Что же вы сразу не говорили, – сердито бросает кассирша. Палец – на тумблер, туда-сюда: – Диспетчер, диспетчер!
Снова текут нудные неприкаянные секунды. Кассирша сидит за окошком, я стою, в очереди глухой ропот: «Ну что он там, берёт что ли?»
Пропавший диспетчер всё-таки объявляется: «На семнадцатое билетов нет».
Это уже как удар обуха. Но, спохватившись, я тороплюсь: «А на восемнадцатое?»
Но диспетчер уже отключился.
Снова залитая светом в своей стеклянной клетке кассирша щёлкает тумблером, но мне кажется, что это я в неистовом белом освещении выставлен на всеобщее обозрение, неуклюжий, несообразительный, вызвавший всеобщее недовольство своими вопросами, парализовавшими очередь и кассиршу. Очередь уже много минут стоит без движения, и её раздражение мной нарастает. Чувствую это своей взмокшей спиной.
И после долгого ожидания:
– На восемнадцатое билетов нет.
Я уже не говорю, а шепчу:
– А на девятнадцатое? – и, сообразив, добавляю: – Двадцатое?
Кассирша бесстрастно долбит:
– Диспетчер, диспетчер, диспетчер…
– Что вы там, – нервничает третья от меня дама, – задерживаете кассира. Дома надо решать, когда ехать.
– Диспетчер, диспетчер, на двести шестьдесят шестой на какое ближайшее число (наконец, она хоть додумалась!) обратно три купейных билета.
– На двадцать четвёртое, – слышится голос диспетчера.
– На двадцать четвёртое. Будете брать?
Вот так сюрприз.
– Двадцать четвёртое? – я просто парализован: «Я же договаривался с тётей Наташей на две недели, до четырнадцатого или пятнадцатого, а тут – двадцать четвёртое. Ещё десять дней. Что делать? Может из Киева выехать позже? Ладно, потом разберусь. Ничего сейчас не придумаешь».
– Будете брать?
– Давайте. Два взрослых, один детский. Две полки нижние, пожалуйста.
Началась процедура выписывания шести билетов и нескольких квитанций. Я перевожу дух и, обернувшись к офицеру за мной, для чего-то оправдываюсь: «Надо же, как с билетами плохо!» Мне стыдно, что сразу не сообразил спросить коротко: «Билеты на ближайшее число». Да кто же мог знать, что ближайшее не окажется ближе мне нужного. А вообще я несобранным стал. Раньше такого со мной не случалось. Беда…
Расплатившись, отодвигаюсь с билетами в сторону и тщательно проверяю, всё ли правильно в них. Кажется, всё. Значит, двадцать первого июня выезжаем в Киев, а двадцать четвёртого из Симферополя домой.
… А дома – разгром: ободранный потолок и никаких материалов. Весь в напряжении – успею ли закончить ремонт до отъезда?
Пудик остаётся на попечении Лены.
… Двадцать первого июня в четыре часа пополудни поезд отходит от платформы. Ребята прилипают к окну. Дима вскорости потерял интерес к заоконным пейзажам, и мы стали с ним играть в шахматы. Голова у меня болела, гудела, и я при всём старании не смог его обыграть. Дима, выиграв, сияет. Илюша же – у окна неотрывно, смотрит, спрашивает: «Когда же шахты?»
Вагон – гэдээровский, беленький, чистенький, сразу видно, что фирменный поезд. Ребятам вагон тоже понравился.
… Разносят чай, пора и поужинать. Вытаскиваем припасы и идём мыть руки. Туалет тоже необыкновенно чист и сух, сияет белизной и никелем. Это уже небывалое что-то.
… Дима забирается на верхнюю полку. На нижней – едет старик. Надежда на обмен, которую я теплил в себе, не сбылась. Был бы кто помоложе, может и завёл бы об этом с ним разговор.
Задёргиваю занавеску и опускаю штору, тщательно – насколько это возможно – затягиваю занавеску в щель между рамой и шторой, чтобы на Илюшу не дуло – он с наветренной стороны. Впереди целый месяц, упаси бог простудить хлопцев!
Но нельзя же всё время думать о возможных бедах и неприятностях. Отгоняю от себя дурные мысли, но заснуть не могу долго.
Нащупываю рукой соседнюю полку. Дима от края далеко. Успокаиваюсь, но не очень уверенно. Не надолго. И ещё много раз за ночь посматриваю на него.
В середине ночи зашевелился Илюша, зовёт:
– Папа, писать хочу!
Тело и голову разламывает от усталости, неохота пошевелиться, но делать нечего, натягиваю спортивные брюки и спускаюсь вниз. Илья голыми ногами стоит на половике, ищет на ощупь свои туфли. Тихонько ругаю его: «Зачем же ногами на грязный пол?!» Нахожу ему туфли и веду его в туалет. Далеко заполночь засыпаю. Сон беспокойный, тревожный.
Двадцать второе июня – годовщина войны. Рано, но мы уже в сборе. Заставляю ребят плотно поесть – неизвестно, когда ещё будем обедать. Остатки печенья запихиваем в Илюшин рюкзак. Рассовываю в чемоданы вещи. В большой – складываю то, что может понадобиться в Киеве. В маленький – что не нужно будет до Крыма. Оставлю его в камере хранения до отъезда, чтобы с двумя чемоданами не таскаться.
Проверяю облигации трёхпроцентного займа. Три кладу в карман, десять в газетном свёртке, как мне кажется, кладу под бельё в большой чемодан. Всё остальное с обратными билетами у меня в потайном кармане трусов.
Что-то ждёт нас в Киеве? Беспокойно немного. Как мать?
Впрочем, к этому я готов, это я уже видел, но испытываю чувство, похожее на досаду – лучше бы всего этого не было. Как будто от нас что-то зависит. Но досада есть. На кого и на что? На то, что случилось?
И ещё одна забота донимает меня: как доберёмся до Симферополя. Вроде бы особых трудностей не должно быть, но всё-таки… уже лето[5].
Достаю план Киева и разыскиваю расположение предварительных касс железной дороги и Аэрофлота. Железнодорожная – далеко от метро, в общем, это не такая беда, но вспоминается длинная очередь в семьдесят каком же году?.. Полдня стояния за билетами не вдохновляет…
Касса аэрофлота недалеко от станции метро "Крещатик" по Октябрьской улице. Это и решает мой выбор. К тому же я обещал Илюше, что в этом году прокачу его на самолёте.
… Вот уже Дарница. «Сейчас, – говорю, – скоро будет Днепр».
Тянутся вереницы плоских двенадцатиэтажных домов, довольно однообразные здесь они кажутся немного наряднее, аккуратнее, чем у нас. Или это эффект расстояния?
Громыхает под поездом мост. Ребята кричат:
– Днепр!
– Ну что, побольше, чем Северский Донец? – спрашиваю я у Илюшки, который по своей упрямой вредной привычке противоречить дразнил меня пред этим: «Донец больше Днепра! Донец больше Днепра!»
Проезжаем протоки, главное русло. На этот раз Днепр меня впечатляет. Раньше он не казался большим. Может быть, были свежей впечатления о Волге, Оби, Енисее? Вряд ли. А сейчас он мне кажется если и не могучим, то внушительным всё же.
На середине Днепра тычу пальцем в золотое сияние маковок белых церквей в зелени деревьев крутого обрыва к Днепру:
– Смотрите, видите купола церквей там, над обрывом. Там был Древний Киев – матерь городов русских. Оттуда есть и пошла Земля Русская.
Заливчик на правом берегу забит моторными лодками. «Миллион лодок», – говорит Илюша. «Да, – отвечаю я, – если все они выйдут в Днепр, то в Днепре и не протолкнёшься».
Едем уже в городе, между холмов, вроде бы по малообжитому большому оврагу, склоны которого сплошь в зарослях кустарников, между ними большие группы деревьев, то ли лес, то ли парки, то ли запущенные, сады. Показывается и уходит старое кладбище, церковь с зелёными куполами – тоскливо отозвавшись в душе. Позже прочту или услышу, что родители заслоняют нас от смерти, и когда уходят они – тут преграды нет больше, и наша очередь настаёт. Ясно ощутил это в семьдесят четвёртом и семьдесят пятом годах, когда Лена потеряла отца, и после инсульта у мамы, а теперь ещё чётче – и такая незащищённость от этого, такое острое чувство, что настал уже наш час, что уже скоро, через год, десять лет, двадцать от силы, и всё будет кончено. Как это у Рильке в "Пиете":
Когда мы наш с тобою час обрящем?
Уже – ты слышишь? – смертный час нам бьёт.
Но не от этого вроде моя тоска, оттого, что вроде бы уже не живу, ни на что не годен, совсем бесполезен. Но об этом лучше не думать.
… Уже пошли городские дома, пересекаем улицы, поезд замедляет ход, тянется вдоль перрона и останавливается у вокзала.
Ребята влезают в рюкзачные лямки, я подхватываю чемоданы, и мы выходим из вагона. Утро солнечное, на перроне длинные тени, прохладно, тянет несильным ветерком. Поднимаемся в галерею. Ребята удивлены – здание над поездами. Проходим в вокзал. Чудовищная многометровая и многопудовая люстра хрустальным сталактитом нависает над залом, в который мы вошли сверху. Спускаясь по лестнице, мы проходим под люстрой почти. Ребята, то ли притворно, то ли испуганно по-настоящему, жмутся к краю. И строят предположения: «Вот если б такая грохнулась!»
Идём к выходу из зала на привокзальную площадь. Заметив возле него дверь с табличкой СБЕРКАССА, я заворачиваю туда. В маленькой комнатке у окошка контролёра два человека. Возле кассира нет никого.
– Можно обменять у вас облигации трёхпроцентного займа?
Женщина смотрит меня так, что я чувствую на губах у неё жёсткое: «Нет!» Но она, помедлив, произносит: «Если немного. Денег ещё мало».
Я протягиваю три облигации и получаю шестьдесят рублей. Теперь можно и не скрести по карманам. Там у меня что-то около двадцати, да у Димы есть двадцать.
В подвале вокзала направляемся в камеру хранения к шкафчикам. Между многочисленными рядами редкие фигуры людей. У автоматических камер это так непривычно, что я останавливаюсь и говорю вслух:
– Наверное, мест нет…
– Сколько угодно, – отвечает проходящий мимо милиционер. Смуглое кругловатое лицо, вздорные бакенбарды и курносый нос – что-то в нём есть от Ноздрёва! – и фуражка… с гербом… города Киева. Мысль о гербе, сознаюсь, пришла ко мне позже.
Тут и я замечаю, что в однообразных плоских рядах тут и там есть открытые дверцы, и возле них нет никого, не возятся люди с баулами, чемоданами и узлами. Мог бы и сам догадаться: «Свободно!»
Проходим вглубь ряда, я ищу номер, запоминающийся легко. Тысяча четыреста семьдесят три, тысяча четыреста шестьдесят один – вот если б тысяча четыреста пятьдесят четыре (дата падения Византии прочно сидит в моей голове!). Но тысяча четыреста пятьдесят четыре закрыт, а свободен тысяча четыреста пятьдесят – это тоже легко очень запомнить.
… Достаю из чемодана ребятам свитера и заставляю надеть: на улице ведь прохладно. От джинсов оба категорически отказываются, несмотря на все уговоры.
С трудом запихиваю в камеру оба чемодана и рюкзаки. Шепчемся, придумывая и запоминая шифр: Е (Елена) 763. Между Димой и Илюшей разгорается спор: кому набирать шифр? Дима уже вертит рукоятки набора, Илюша вырывает дверцу из его рук. Дело чуть не доходит до драки.
– Мальчики, – утихомириваю я их, – ещё ни один раз закрывать камеру будем. Сейчас Дима шифр наберёт, а ты, Илюша, в другой раз. Зато ты сейчас бросишь монетку в щель и захлопнешь дверцу.
Илюша согласен. Дима, чувствуется, готов заныть – ему тоже хочется дверцу захлопнуть – но сдерживается. Дима заканчивает набор, я на передней стенке дверцы до отказа проворачиваю все рукоятки, Илюша хлопает – щёлк! По очереди подёргали дверцу – не подаётся.
Проходя мимо таблички с правилами пользования автоматической камерой хранения, внимательно их прочитываю. Ага, вот об оплате. Пятнадцать копеек за трое суток, после этого по десять копеек.
– За каждые сутки после трёх по десять копеек? – уточняю я вслух.
– За каждые, – подтверждает фланирующий по залу камеры хранения милиционер.
«Значит, через трое суток надо приехать, шифр набрать заново», – прикидываю я про себя, упуская из виду, что проезд будет стоить дороже.
Милиционер проходит. Ребята переглядываются и хихикают. Дима тянет меня за шею и шепчет: «Остап Бендер!» «И я так подумал, – вмешивается Илюша, – и я!»
Мгновение я ничего не понимаю, но, поймав Димочкин взгляд, начинаю кумекать: энергичное лицо, взлохмаченные бачки и… «Милицейская фуражка с гербом города Киева!» – говорю я, заговорщески подмигнув, и смеюсь вместе с ребятами.
Поднявшись вверх, пересекаем вокзальную площадь. День яркий, площадь залита солнцем, но резкий ветер пронизывает до костей, а я – в одной рубашке. Укрываемся в вестибюле метро, я размениваю серебро на медяки и даю каждому по монете. Илюша, сунув в прорезь пятак, бросается вперёд, боясь, что захлопнутся створки. Я шучу: «Обождут!» На эскалаторе едем глубоко вниз. Илья в упоении повторяет: «Метро! Метро!» Через одну остановку выходим на Крещатике на улицу Октябрьской революции. Где-то здесь должна быть и касса. И тут же вижу это слово, выгнутое из неоновых трубок, и замечаю спускающиеся вниз молочного стекла буквы: АЭРОФЛОТ.
Мальчики рассматривают в окнах макеты разных пассажирских самолётов с разрезанными, для обозрения внутренности салонами с десятками кресел: «Ух, ты!»
Очередь – три человека. На какое же число брать билет? На второе. Но нахлынувшее острое нежелание задерживаться долго в этом городе, заставляет меня непроизвольно спросить:
– До Симферополя на первое июля есть?
… Итак, на первое июля на пятнадцать часов с несколькими минутами у нас билеты в кармане. Одна тяжесть спала. Прикидываю с ребятами: где-то в семнадцать будем в Симферополе и, если с троллейбусом повезёт, то в девятнадцать будем в Алуште. А теперь снова в метро, за чемоданом и к бабушке.
На солнце за стеной здания жарко, но за углом ледяной ветер рвёт рубашку, как сумасшедший. Вот тебе и Крещатик в июне! Пробегая, всё-таки глянул – продают с лотка крупную отличнейшую сухую клубнику. Цена – один рубль. Но брать нам её сейчас не резон: не во что, да и некогда – Илюша в свитере, но дрожит, ноги замёрзли.
Маленький мягкий чемодан оставляем в камере хранения, остальные вещи забираем с собой. Ребята без возражений натягивают на ноги джинсы.
Киевский метрополитен меньше московского. И станции и поезда заметно короче. Только сейчас обратил на это внимание.
– А по мосту ехать будем, – спрашивает Илюша.
– Будем, будем, – успокаиваю его.
И когда поезд вырывается из подземелья, он с ногами забирается на диван. Дима тоже прильнул к стеклу. По реке идут теплоходы, баржи, моторки. Под нами протоки, зелёные острова, языки днепровских заливов. И за всем этим снова коробки домов, улицы, автомобили.
Дарница. Автобус уже на остановке стоит и ещё пуст. Мы усаживаемся с комфортом. Показываю из окна на двенадцатиэтажный изгибающийся по окружности дом, который мы объезжаем. Насчитываем двадцать два подъезда. Дальше не разобрать, то ли дому конец, то ли за изгибом не видно. Ничего себе домик! Городок поместится!
Проезжаем развязку дорог, автобус кружит по ней, как по старым крымским дорогам. За ней широкая эспланада, пространство, напоминающее пустырь, по окраинам которого высятся здания. Парк что ли со временем будет? Вот и улица Шолома Алейхема. Скоро приедем. Поворот. Улица маршала Жукова. Лес. Знакомые здания.
– Дима, Илюша, выходим, – зову их. – Быстрее!
Автобус ушёл, я, подхватив чемодан, быстро иду к одноэтажному зданию проходной, ребята за мной.
Толкаю одну дверь, проходим через вторую – и мы во дворе. Перед нами пятиэтажный корпус с лоджиями, соединённый стеклянным переходом с бетонной глыбой кинотеатра. Дворик перед парадным выложен квадратными плитками, в зазорах между которыми разрослась густая трава. Издали его можно принять за зелёную лужайку.
– Мне не нравится, когда трава между плитками, – говорит Илюша. Дух противоречия в нём с роду заложен. Недаром тётя Наташа называет его "мальчик-наоборот".
– А мне, наоборот, очень нравится. Как лужайка, – возражаю я.
– Что же тут красивого? – спорит он.
С чемоданом в руках вхожу с ребятами в стеклянное великолепие вестибюля и попадаю под пристальный взгляд высокой женщины, что стоит у дверей напротив, у лестницы. Под её взглядом прохожу наискосок к дивану по другую сторону той же двери, ставлю возле него чемодан и, чтобы инициативу не потерять, решительно направляюсь к женщине. Она в белом халате у столика дежурной – вероятно дежурная медсестра. Хороший с нею контакт – меньше неприятностей при посещениях, хождениях и, кто его знает, при чём ещё.
К счастью, цепкий взгляд, схвативший нас у порога, вблизи превращается в мягкие улыбающиеся глаза на широком приятном добром лице, где светлые волосы – легкомысленными колечками по щекам. Когда я заговариваю с ней, губы её растягиваются в улыбке.
– Мы к Быковой из двести десятой палаты.
Она напрягается, но не может припомнить. А я продолжаю:
– Я даже не знаю точно, где она сейчас. У неё в апреле был инсульт, в мае она была в больнице. Где мне её искать?
На лице – ни проблеска.
– Она здесь недавно, с декабря. Я её привозил.
Ах, это старушка такая, – озаряется она радостью, – её вчера привезли.
Не зная ещё, что значит это "её привезли", я холодею, но всё-таки спрашиваю:
– Ну, как она?
– Да ничего.
Поняв, что мать жива, я не вдаваюсь в расспросы.
– У вас вещи можно пока оставить? – спрашиваю я.
– Можно. Да вы к директору зайдите, – откликается она, он заявление подпишет, – и тут же спохватывается: – Ой, его сейчас нет. Он уехал. Я вам дам ключ от одиннадцатой комнаты, а вы потом к нему зайдёте, оформите.
– Конечно, – говорю я, довольный тем, что уже сейчас можно бросить все наши манатки.
Она мило улыбается, подавая ключ, а я ещё больше оценю её любезность завтра и ещё через несколько дней, когда будет дежурить другая представительница прекрасного пола.
Мы оставляем чемоданы в комнате, пересекаем холл перед столовой и поднимаемся на четвёртый этаж. Вот и комната двести восемьдесят восемь, которую сестра назвала. Стучу и одновременно спрашиваю:
– Можно?
Стучу снова. Слышу сквозь дверь слабые слова:
– Входите.
Вваливаемся в комнату. Слева – две кровати. На ближайшей к нам – мать. Голова в сбившемся белом платке, жалкие седые комы торчат из-под него беспорядочно. Лицо тёмное, старое, кожа чешуйчатая, глаза мутные, цвета белесого гноя, один лаз больше другого. Да-а…
– Здравствуй, мама, – бодро говорю я, – ну, как твои дела?
– Здраств сын, я ужэ нэ ждал тэбя, – говорит она грубым голосом с сильным грузинским акцентом, приводящим меня в содрогание.
От неожиданности я растерян, ошеломлён.
– Здравствуй, бабушка, – звонко говорит Дима.
– Здраст, мои внучкы, заждалс я вас совсэм. Ну, подыйды ко мнэ, дай я на тэбэ поглэжу.
Дима неуверенно подходит. Мать пытается рукой притянуть его и поцеловать. Дима наклоняется к ней. Мне неприятно.
Илюша испуганный стоит у порога.
– Ну, здоровайся с бабушкой, – поощряю его.
Он говорит робко:
– Здравствуй, бабушка.
– Ну, ыды ж, что ж ты там стал?
Илюша в нерешительности мнётся на месте.
– Ну, ыды ж ко мнэ, дай я тэбя поцэлуй в щэчку. Я так за вэм соскучылс.
Илюша опасливо приближается к матери и его постигает Димина участь, А я вспоминаю, как в детстве были мне отвратительны поцелуи дряхлых старух-родственниц на Кубани, когда мы приходили к ним в гости.
Мать лежит в белой рубашке с незастёгнутым воротом, отчего обнажается её дряблая грудь. Одеяло скомкано и сбито к ногам. От кровати, мешая проходу, тянется белый крученый шнур через комнату наискось к белому щитку с розетками, сигнальной лампочкой и кнопкой вызова. Вторая кровать разобрана, но никого на ней нет.
– Снов ко мнэ посэлыл старух, – жалуется мать. – Бэзобраз что дэлаэт. Со свэту сжыват в могыл.
Я смотрю на неё. Она плачет. Слёзы мутные, как и глаза её, катятся по щекам. Острая жалость не даёт мне говорить и тягостный стыд. Стыд за то, что для матери ничего сделать я не могу. Других чувств нет у меня. Мне очень жаль этого безобразно беспомощного человека, потому что этот человек – моя мать. Я не испытываю к ней никаких чувств, но мне стыдно, что это моя мать, что она здесь, что я, взрослый человек, передвигающийся на своих ногах бессилен что-либо изменить в её участи. И думаю о себе: «Чем такая жизнь – лучше смерть».
Мама просит отвести её в туалет. Он здесь же, в прихожей перед комнатой. С одной стороны дверь в него, с другой – дверцы шкафа. Помогаю маме подняться. Но она еле передвигает ноги. Захожу сзади неё и своими ногами подталкиваю её ступни. Держусь этаким бодрячком, а на душе… Когда мама укладывается в постель, любопытство пересиливает приличия, и я спрашиваю маму тихонько, чтобы ребята не слышали: «Мама, вот ты сейчас такая беспомощная, а хочется жить?» «Хочется», – говорит она мне. Вот так-то, прав Симонов, неизвестно, как сам себя поведёшь, когда такое с тобою случится. Но сейчас я предпочёл бы быструю смерть.
Но пора подумать и о ребятах. Уже два, а с утра мы не ели.
Мы спускаемся к себе на первый этаж. В комнате четыре кровати. Щелястый паркетный пол не натирался, да, наверное, и не был отмыт ещё с дней окончанья строительства. Цементная пыль прямо на зубах скрипит. Но есть прихожая, туалет, умывальник. Это всё, что нам нужно.
Быстренько переодеваемся, доставая вещи из чемодана. Проверяю, лежит ли под газетой пакет с облигациями. Холодок заползает в грудь – пакета нет. Успокаивая себя, ощупываю рубашки, майки и прочие вещи. Пакета нет. Но я точно помню, что вложил пакет в чемодан под бельё под газету и с тех пор чемодан из рук я не выпускал. Какой-то час в комнате здесь он пробыл один, но ключ-то был у меня, и никаких признаков нет, что с тех пор сюда кто-то входил. Единственное утешение: наверное, перепутал и положил пакет в тот чемодан, что оставил в камере хранения.
… Находим столовую, берем суп гороховый, котлеты с вермишелью и компот. Что-то осматриваем в городе. На обратном пути заходим в магазин, покупаем колбасу, сыр, масло, кефир, сахар, хлеб. Договариваюсь с мальчиками о поездке на Киевское водохранилище.
Двадцать третье июня. Захожу к матери, после чего с ребятами едем осматривать Киевскую Софию. Но собор зарыт. Заходим с Илюшей в туалет за углом на территории храма. Дима остаётся снаружи. По выходе не находим его. Ищем и видим, что он у ограды с каким-то мужичонкой стоит. Завидев нас, хмырь этот смывается. Спрашиваю у Димы, что он хотел. Но ответа не помню. Часы что ли выманивал.
От Софии пошли по Владимирской улице, набрели на диетическую столовую, пообедали. Потом спустились к Бессарабскому рынку, кажется, купили черешни. Возвратились пораньше, чтобы застать директора. Тот заявление подписал, но сказал, что долго у них оставаться нельзя, надо завтра или послезавтра комнату освободить. Я ответил, что нам некуда до первого числа деться, но попробую переговорить с ребятами из ЦК Компартии Украины, быть может, они помогут с гостиницей. Опять проблема!
Двадцать четвёртое июня. Утром поехали к Днепру на метро. Вышли на станции, что перед входом в тоннель на правом берегу, спустились вниз к пристани. Взяли билеты на прогулочный теплоход по Киевскому водохранилищу, именуемому чаще как Киевское море. Пошли вверх по Днепру. Ребята на носу, смотрят. Подходим к шлюзу. Интересно, как это на самом деле происходит. Теплоход и ещё кое-какие суда заходят в шлюз и останавливаются пред закрытыми воротами. Сзади нас шлюз закрывается, под передними воротами вскипает вода, впускаемая в шлюз из водохранилища. Теплоход поднимается – это видно по стенкам шлюза, они уходят под воду, но не совсем, разумеется. Надпись предупреждает, что фотографировать в шлюзе запрещено. Но мне интересно запечатлеть этот процесс, и я тайком, не поднося аппарата к глазам, фотографирую с живота, прицеливая камеру на глазок. Вот уже наша палуба и на уровне стен. Бурление воды впереди прекращается, ворота раскрываются, и мы выходим в водохранилище, берега далеко отступают в обе стороны от нашего теплохода. Полюбовавшись на окрестные виды, я с Илюшей и Димой спускаюсь в буфет. Есть свежее жигулёвское, пиво и я беру себе две бутылки, а ребятам – по бутылке ситра и пирожные, а также бутерброды с сыром и колбасой. Пируем, наслаждаясь видами за окном.
На обратном пути заплываем в шлюз, опускаемся вместе с водой до уровня её в реке, и выходим в Днепр. На этом путешествие наше заканчивается. Обедаем, Дима остаётся в нашей комнате в интернате, мы с Илюшей поехали уже не помню куда.
Двадцать пятое июня. Осматриваем музей Отечественной войны, затем какими-то улицами и закоулками ниже Крещатика бредём в поисках столовой аж до Бессарабского рынка. Возвращаемся назад по Крещатику до ресторана "Метро", там и обедаем. Выстаиваем очередь за черешней, Дима возвращается в интернат, а мы с Ильёй едем на вокзал. С трепетом достаю чемодан – слава богу! – пакет с облигациями в нём. Забираю пакет, оставляя чемодан в камере до отъезда.
Двадцать шестое июня. Идём на Владимирскую горку. Памятник Владимиру Крестителю над рекой. Рядом смотровая площадка, с которой – вид дивный на Днепр и заднепровские дали. Возвращаясь, на спуске к Крещатику замечаем "Стереокино". Берём билеты, идём в зал. На входе каждому выдают поляризационные очки. Усаживаемся на свои места, надеваем очки. Ребятам это просто, мне же нужно надеть их поверх своих очков, напяливая их, я ломаю нечаянно дужку. Очки держатся и без неё – да вот незадача, как сдать их на выходе. Очевидно, придётся платить. Но начинается фильм, и я об очках забываю. Фильм видовой, но стереоэффект поразительный. Ветви цветущих деревьев вытягиваются к нам с экрана, стайка воробьёв, вспорхнув с них, россыпью брызгает в зал, птицы растворяется в темноте над нашими головами. Рыбы тоже под водой прямо в зал выплывают. Мчащийся паровоз вылетает с экрана так, что невольно шарахаешься. Ребята в восторге. Но сеанс окончен, мы идём к выходу, и я рассказываю ребятам о беде, приключившейся с моими очками.
– Папа, давай их мне, я со своими сдам, – говорит мне Дима.
Я отдаю ему очки с переломленной дужкой, он кладёт мои и свои одни на другие и подаёт контролёрше, та их принимает, не глядя, и опускает в картонку. Пронесло! Ай да Дима! Но вообще-то поступил я безнравственно. Всё проклятая бедность!
После кино осматриваем деревянный городок, которого уже совершенно не помню. Затем обедаем в какой-то столовой и выходим к Золотым воротам. Ворота не впечатляют. Их собственно нет. Два бугра старой кирпичной кладки метра на полтора выглядывают из земли.
На Крещатике замечаю на лотках такую же превосходную клубнику, как в первый день, и тоже по рублю за килограмм. Жаль, не во что брать. Но искушение велико и я покупаю три килограмма в полиэтиленовый пакет. Надеюсь, осторожненько довезу. Тут же заходим в магазин за продуктами. Увидев в витрине сахарную пудру, покупаю килограмм. Это будет, наверное, лучше, чем клубнику с сахарным песком есть – не будут песчинки скрипеть на зубах.
Но, как не берёг, обнаруживаю, что клубника сильно помялась, когда в своей комнате начал выкладывать её в кастрюлю, позаимствованную в столовой интерната. Её надо срочно употреблять. Мою её под проточной водой и выкладываю на тарелки, засыпая сахарной пудрой. Пудра ожиданий не оправдала – слипалась на мокрой клубнике в комочки, тем не менее, мы с удовольствием ею закончили ужин.
Двадцать седьмое июня. С утра несколько раз звоню в ЦК Пастухову. Телефон не отвечает. Вероятно в командировке. Начинаю звонить Гамачеку, он берёт трубку.
– Валентин Анатольевич, – говорю я ему после приветствия, – я приехал с мальчиками своими навестить мать в республиканском интернате, но тут не разрешают на несколько дней останавливаться, не можете ли вы помочь мне с гостиницей.
– Владимир Стефанович, – отвечает Гамачек, – вы позвоните в строительные отдел М., это наш инструктор, из Луганска, вы знаете его?
– Да, да, – говорю я, – знаю, он даже в гостях был у меня.
– Ну вот, он как раз гостиницами курирует, он вам всё устроит, – продолжает Гамачек и даёт мне его телефон.
Я звоню М., называю себя, и повторяю свою просьбу. Он просит позвонить минут через пять. Через семь минут я звоню, и М. спрашивает, устроит ли нас номер в гостинице "Москва"?
– Конечно, устроит, – я рад безмерно.
– Тогда подойдите до вечера к администратору гостиницы, спросите номер для Платонова.
Я благодарю. К вечеру мы переезжаем в гостиницу "Москва", где я когда-то останавливался в люксе, забронированном для министра угля. Номер приводит мальчиков в восхищение. Всё чисто, блестит. Две застланные кровати, диван, стол, телефон, по которому некуда нам звонить, телевизор, хрустальное блюдо с кувшином на нём и стаканами, сияющая ванная комната, где ванна и душ. С удовольствием искупались, помылись горячей водой. Потом заказали чай у дежурной по этажу и поужинали в своём номере чаем с булочками и бутербродами.
Двадцать восьмое июня. Одевшись, идём сразу в буфет завтракать. После этого направляемся в исторический музей, но он закрыт на ремонт, тогда мы идём в музей Ленина. Там то же пальто, пробитое пулями, что и в аналогичном музее в Москве, тот же "Ролс-ройс", на котором раскатывал по Москве дедушка Ленин. К нему у нас тогда был огромнейший пиетет – ещё бы: из людей самый человечный, самый честный, самый справедливый! В музее пустынно, похоже, мы единственные посетители в этот час. Заходим в туалет, и он меня поражает, такого блеска и чистоты я не видывал и в ЦК. Постарались! Что значит, ценят вождя!
Обедаем в гостинице в ресторане, вечером еду в Дарницу к матери.
Двадцать девятое июня. Отправляемся в Киево-Печерскую лав-ру к мощам. Протискиваемся там узкими подземельями. Я тут уже был и всё мне знакомо. На ребят, по-моему, мощи впечатления не производят. Так же как и на меня. Наверху, на площади в лавре, видим могильные плиты Искры и Кочубея. И Столыпина. А я и не знал. И чему нас только учили?
Были несколько раз на главпочтамте, проходя под железобетонным сильно вынесенным вперёд козырьком у главного входа, тем самым, который обрушится на десятки голов невезучих людей лет десять-пятнадцать спустя. Нам повезло, на нас, как видите, не он обрушился. Пытался позвонить в Алушту, сообщить тёте Наташе о дне приезда, но ничего у меня не вышло. Что-то там с телефоном, трубку никто не берёт целый день.
Тридцатое июня. С утра едем купаться на Днепр. С дарницкой стороны переходим протоку и выходим к тихому заливчику со спокойной водой. Плаваем, загораем немного на песочке на берегу. Днём я снова пытался дозвониться в Алушту, но, как и вчера, безрезультатно. Послал тёте Наташе телеграмму. Обедаем в ресторане, собираем вещи, готовясь к отъезду.
Вечером едем к маме прощаться. Я обещаю ей приехать осенью, в октябре.
Первое июля. Позавтракав, мы едем за чемоданом и, захватив его, выезжаем в аэропорт. Самолёт вылетает по расписанию. Хотя мог бы и не вылететь. В салон заходит пилот и спрашивает хозяина багажа, называя номер квитанции. Пассажиры достают квитанции, смотрят. Смотрю и я и обнаруживаю, что назван номер одной из наших квитанций. «Я», – говорю я пилоту. Он просит меня выйти с ним. Я выхожу, подходим с ним к ленточному транспортёру, с помощью которого грузчики загружали багаж в фюзеляж самолёта. Рядом с транспортёром лежит Димин рюкзак с выдранным клапаном. Ясно. Был брошен грузчиками на транспортёрную ленту небрежно, ремнём зацепился за торчащую стойку, и вот результат. Пилоты отказывались принять у грузчиков повреждённый багаж и вылетать, пока те не уладят дело с владельцем. Было досадно, что порвали рюкзак, но не хотелось задерживать вылет самолёта составлением акта о повреждении рюкзака. В конце концов, это мелочь. Вещи из рюкзака не вываливаются, а клапан отодран по шву и его легко будет пришить. Я сказал, что претензий никаких не имею, подписал какую-то об этом бумагу, и злосчастный рюкзак был погружен в самолёт.
Самолёт выруливает, взлетает, мальчики, прильнув к иллюминаторам, смотрят, как от нас отстаёт, вниз уходит земля. А когда выше облаков самолёт забирается, удивляются, что под нами они лежат, как снега.
Страшно довольны, что довелось в самолёте лететь.
В сумерках добираемся до Алушты. Тётя телеграмму мою получила, а дозвониться мы до неё не могли, потому что у них, в Алуште, изменили номера телефонов.
Второго июля мы уже плаваем в море.
Илюша на пляже, показывая на место, где только что был и исчез в песке жук, говорит: «Жук впитался в песок». Мне фраза понравилась. Образно.
Восьмого июля у морвокзала видим объявление об экскурсии на Демерджи и записываемся на неё, хотя нас и предупреждают, что при плохой погоде экскурсию могут и отменить.
Десятого июля чуть свет – на ногах. Экскурсовод, пожилой, но довольно крепкий невысокий мужчина, собирает нас у морвокзала, троллейбусом мы доезжаем почти до самого перевала и оттуда уже начинаем пеший поход. Идём по дороге с небольшим подъёмом, проходим выше села, и тут, у подножия Демерджи, экскурсовод говорит:
– Обратите внимание на этот орех, – он показывает пальцем на огромное старое дерево. – Здесь снимали фильм "Кавказская пленница", и это дерево показано в фильме. Все внимательно осматривают это дерево и неспелые ещё грецкие орехи на нём. Кто-то вроде его узнаёт. Я не помню. Смотрел фильм давно, лет семь-восемь назад. Мои мальчики тоже его как будто бы узнают. Может быть. Они ленту смотрели гораздо позже меня, так что у них в памяти всё свежее.
По мере подъёма всё больше и больше открывается живописный вид на окрестности. Восхищение ими трудно сдержать.
Подходим к скалам, идём по крутой узкой тропе межу скал над обрывом. Экскурсовод развлекает нас байками и легендами. Ребятам россказни его нравятся, они так и прыскают.
Поднимаемся на гору, а там, наверху, плоскогорье, как степь, и разнотравье в цвету. Как мир наш красив во всех его проявлениях! Ребята по примеру других экскурсантов срывают цветочки, собираясь набрать букетики, я их останавливаю: «Если каждый прохожий начнёт рвать хотя бы по одному цветочку, то вскоре тут ничего не останется. Здесь ведь за лето десятки тысяч проходят».
Тут же вершина, а может, одна из вершин. Отсюда распахивается уже полный вид на Алушту и море. Вид на долину, горы, леса, виноградники. Всё это, только с другой точки, с Чатыр-Дага, я уже видел однажды. Но для ребят это всё ново. Впрочем, не знаю, так ли это их впечатляет, как впечатляет и впечатляло меня.
Семнадцатого июля едем в Ялту. И Дима, и Илюша со мной. На этот раз по приезде я благоразумно на вечер обратные билеты беру. Снова автодром, потом поляна сказок.
Восемнадцатого узнаём об экскурсии в Севастополь на автобусе. Хотя мы и предпочитаем самостоятельную езду, но тут случай другой – Севастополь далеко, а целый день в нём провести, не имея обратных билетов, боимся. Поэтому и едем с экскурсией.
С раннего утра девятнадцатого выезжаем на автобусе в Севастополь дорогой по побережью. Проезжаем Ялту, едем выше Ливадии, "Ласточкина гнезда" – дальше я не бывал. Минуем окраины Симеиза, Алупки, проезжаем высоко над Форосом, он под скалистым обрывом где-то внизу. Рядом с ним место будущего кратковременного пленения первого и последнего президента СССР Горбачёва. Пока же там нет правительственной резиденции, и вообще эти места курортниками мало обжиты, здесь обрывы скалисты и под ними нет почти пляжей.
Над виляющей дорогой кое-где со склона нависают бетонные козырьки. Мальчики спрашивают: «Для чего это?» Объясняю, что склоны гор здесь очень круты, случаются камнепады, особенно во время сильных дождей, вот дорогу в таких местах козырьками и прикрывают, чтоб камнями едущих людей не побило.
За Форосом дорога отворачивает от моря на север, затем поворачивает к Севастополю на северо-запад.
В Севастополе весь день занимает осмотр достопримечательностей. Прежде всего, знаменитой "Севастопольской панорамы" (объёмно изображён момент боя на Малаховом кургане 6 июня 1855 года во время Крымской войны), самого Малахова кургана, прославившегося обороной и в Отечественной войне, океанариума, где за стеклом, по обе стороны стеклянного коридора плавают рыбы и прочие представители фауны Чёрного моря.
В конце дня прежним маршрутом добираемся до Алушты.
Вот и двадцать четвёртоё. Прощаемся с тётей Наташей и дядей Ваней, вернувшимся из санатория. Дядя Ваня, как всегда волнуется перед отъездом, торопит, боится, чтобы на троллейбус до Симферополя не опоздали. Оба провожают нас до троллейбусной остановки.
… и подъём по дороге к Ангорскому перевалу, слева – Чатыр-Даг, справа – Демерджи, последний взгляд на повороте на синее-синее море, которое тут же исчезает из глаз, заставляя с грустью который раз повторять: «Прощай же, море, не забуду твоей торжественной красы, и долго, долго слышать буду твой шум в вечерние часы».
Вечером поездом мы уезжаем из Симферополя, на следующий день Лена встречает объятьями нас на перроне вокзала.
Очень скучал без неё во время поездки. Отдохнувший мозг побуждается чувствами к творчеству, само собой дописывается ещё в прошлом году задуманное, но не получившееся стихотворение, посвящённое Леночке:
Я мыслями не отпускал тебя:
в разлуке были вместе ты и я.
И эти мысли были мне наградой –
тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Любимая, ты вся всегда во мне:
как в мироздания бескрайней глубине
заключены мы все, наш каждый атом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Вершины плоских гор,
обложенные ватой,
укутанные в запахи и чабреца и мяты,
в разрывах облаков
горят цветным нарядом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Брюхатые неповоротливые тучи
сшибаются, цепляются за кручи,
в свирепом бешенстве
нас осыпая градом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Мы терпеливо ходим по музеям.
На древности глядим, как ротозеи
уже десятый день, наверно, кряду.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
"Икарус", словно нянька из села,
уснувших сыновей усталые тела
колышет над кружащей автострадой.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Смеются брызги над счастливым морем,
в нем глубину и нежность мы откроем,
сравнимую с твоим
прощальным взглядом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Вода раскалена истомой женских тел.
К тебе любовью лишь поставлен
мне предел.
Когда б ни ты, я б сделался пиратом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
То в светлой дымке, то в огне
твоё лицо ночами снится мне
с улыбкой зацелованной и смятой.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
Сумятица, бессонница ночей –
в плену я в узел сбитых простыней,
мне без тебя вся жизнь была бы адом.
Тебя здесь нет, но ты со мною рядом.
… бедная, почти месяц ей одной приходилось гоняться за мошками, добывать корм для Пудика. Воробьишко подрос, вспархивал, но не летал. Мы попробовали держать его в лоджии, он свалился с перил, крыльями замахал и спланировал на отмостку под лоджией, ограждённую мною густо-переплетёнными плетями винограда. Вмиг по ту сторону виноградных плетей появился с хищным взглядом котяра. Прыжок – и он съест нашего Пудика! Мы гаркнули на него, замахали руками, кот испугался, исчез. Я спустился под лоджию, поднял Пудика, предал его Лене, и она унесла его в комнату. Но прошла неделя ещё, и он начал в комнате перелетать с кресла на тумбочку, оттуда на стол, на шкаф, везде оставляя следы своего пребывания. Пора было пробовать, как на воле он полетит.
Всем семейством мы вышли во двор, за дорожку асфальта туда, где трава, я подбросил Пудика высоко, как мог, вверх, и он полетел к ближайшему дереву и исчез за ветвями. Мы бросились к дереву, но ни в ветвях, ни под деревом его не нашли. Мы обшарили траву в округе – Пудика не было. Куда он подевался, мы понять не могли. Словно в воздухе растворился. Что с ним стало?.. Выжил или в зубы кошки попал?.. Досадно…
С осени я вновь восстанавливаюсь в школе лекторов-междуна-родников. Настроен решительно дело довести до конца и получить документ на право чтения лекций.
В октябре, правда, собирался на недельку к матери съездить, проведать, как ей обещал, но простыл, разболелся. Написал ей об этом и о том, что приеду попозже.
Девятнадцатого ноября с утра вдруг звонок. Звонит директор Днепровского пансионата. Говорит: «Ваша мать, Быкова Вера Пантелеевна, сегодня ночью умерла, похороны назначены на завтра на четырнадцать часов». Спрашивает, приеду ли я на похороны. Я отвечаю: «Да, конечно приеду».
На душе тяжело, всё же, что ни говори, а мать это мать. С детства защитник и самыё близкий человек, который любит тебя ни за что-то, а таким как ты есть. Всё остальное наносное. От глупости, от неумения трезво во всём разобраться.
Лена в трудную минуту не оставляет меня. Говорит: «Я тоже с тобою поеду». Звонит в училище, договаривается с директором.
Я звоню в Киев, в ЦК. Пастухов, слава богу, на месте. Рассказываю о беде постигшей меня, спрашиваю, не сможет ли он помочь мне с гостиницей на одну ночь с двадцатого на двадцать первое. Алексей Петрович в ответ только:
– Ты знаешь наш дом приезжих?
– Знаю, бывал там, и не раз.
– Там вот и остановитесь, там будут знать.
Скорым поездом выезжаем в Киев. Приехав туда утром дня следующего, сразу направляемся в интернат. Там нас проводят к отдельно стоящему за интернатом неотапливаемому зданию-залу, служащему, видимо, специально для церемонии похорон. На улице снег и небольшой мороз. В зале же, кажется, ледяной холод.
На столе стоит открытый гроб, обитый красным сатином. В гробу мать. С трудом её черты узнаю. Особенно удивляет меня её нос, в жизни никогда она не была горбоносой, а тут прямо черкешенка или грузинка какая-то. Подхожу попрощаться, целую мать в лоб, он твёрд, как камень, и холоден.
Идёт траурная церемония. Я не выдерживаю и рыдаю, как когда-то рыдал при потере отца. Это снова рубеж. Никогда, никогда мамы больше не будет.
Гроб несут к автобусу, ставят его на пол, мы с Леной и члены комиссии по организации похорон садимся на сиденья, автобус трогается и отвозит нас на кладбище "Лесное". Оно и в самом деле в лесу. Меж деревьев – могилы.
Записываем адрес могилы:
Быкова Вера Пантелеевна. Киев, Дарница, кладбище "Лесное", квартал 12 (перекрёсток 8,9,11,12 кварталов), 3-й ряд, 4-я могила.
После похорон возвращаемся в том же автобусе в интернат, где нам отдают мамины вещи и сорок пять рублей, что мама скопила из пенсии. Выдавали её на руки семнадцать с половиной рублей, но она понемногу их тратила за услуги, оказываемые ей персоналом. Хотя персоналу брать деньги строжайше запрещено. Но где у нас запрет исполняется. Скуден жизненный уровень у людей, у санитарок у нянечек, вот и выманивают они лишний рубль у беспомощных стариков за то, что помоют или сделают для них что другое, необходимое им.
Из вещей какую-то ценность представляет лишь шуба, но мы не собираемся её брать. Лена спрашивает, кто досматривал маму последнее время? Нам указывают на санитарку, и мы отдаём ей мамину шубу. Платья, платки раздаём персоналу. Сорок пять рублей оставляем себе. Поминки на них не устроишь.
К вечеру, окончив похоронные тягостные дела, едем из Дарницы в центр к цирку, оттуда я интуитивно нахожу путь к "дому приезжих". На самом деле дом этот – квартиры на одной лестничной площадке в подъезде пятиэтажного дома. Нажимаю кнопку у дверей слева, там комнаты на четверых, там живёт и "хозяйка" этого заведения. Она и открывает дверь. Я называю свою фамилию, она подходит к двери справа (там я никогда не был), открывает её, вводит нас, и любезно сказав: «Располагайтесь», оставляет нас одних.
Мы оказываемся в нарядной двухкомнатной квартире с хорошей мебелью. Это люкс получше, чем министерский, в гостинице "Москва". Зал с красивым ковром на всю комнату, правда, в нём нет пианино, спальня с двумя кроватями и тоже с ковром, кухня с холодильником и сервантом полированного дерева, за стеклом которого посуда, в банках – соль, сахар, перец, чай. Это нам кстати. Кипятим воду на газовой плите, завариваем чай, и ужинаем сладким чаем, хлебом, сыром и колбасой, по дороге купленными в магазине.
Настроение чуть улучшается. Лена утешает меня. Как же я ей благодарен. Как люблю мою милую и единственную…
… Возвратившись домой, приступаем к своим занятиям. Лена в училище, я в школе лекторов.
Приезжие лекторы из Москвы обрисовывают международную обстановку, иногда пытаются разъяснить, как нам удаётся сохранить военное равновесие с Соединёнными Штатами, которые на вооружение тратят многократно большие суммы, чем мы.
Говорили, что правительство США закупает оружие у частных фирм (или там размещает заказы), а поскольку те стремятся к огромным прибылям, то запрашивают с правительства непомерные суммы. У нас же нет гонки за прибылью. И наше государство получает на госпредприятиях оружие по себестоимости, поэтому нам оно стоит намного дешевле, чем США.
Объяснения эти представляются сейчас мягко сказать недостаточными. Тут и то, что утаивали, что своим работникам мы гораздо меньше платили, чем в Штатах, и то, что и по другим статьям бюджета много средств на военные расходы текло. Все военные училища, например, и вся "покупаемая" ими учебная техника финансировались по статье: просвещение. Бюджет у нас был закрытый, и как внутри него средства распределяются, знало только правительство. Но тогда об этом жульничестве я не догадывался, и многие объяснения мною, безусловно, принимались на веру. Как я не пытался подвергать всё сомнению, но система видимо к этому уже приучила, поскольку ничего проверить было нельзя. Иных сведений, чем давала официальная пропаганда, добыть было негде.
Касались на лекциях и вопросов нашей экономики. В четыре раза более низкую производительность труда, чем в Штатах оправдывали тем, что нам заново из руин после войны пришлось промышленность поднимать. Но это уже и тогда воспринималось с большим недоверием: сумели же Западная Германия и Япония за десять лет воспрянуть из ещё больших руин. А мы и за двадцать до их уровня не поднялись.
Отставание в сельском хозяйстве выводили из внешних условий, из работы в зоне рискованного земледелия. Но мы ведь знали, что обезлюдела деревня, что в центральных областях заброшены и зарастаю осинником миллионы гектар земли…
Всё это заставляло задумываться, о причинах такого положения. Вот что я записывал в записной книжке осенью этого года.
Одна из наших бед – всеобщая пассивность. Следствие, видимо, некоторых традиций и нынешних тенденций, присущих советскому строю, когда при провозглашаемой демократичности строя масса людей отстраняется от всякого участия в принятии решений, лишена всякой возможности влиять на события, даже самые незначительные, даже самые местные. Всё идёт помимо их воли. Их желания, их мнения в учёт не берут, да их никто и не слышит, и не желает услышать.
И вершатся дела неразумные, безрассудные. О сумасбродстве Хрущёва, враз оставившего страну без мяса и молока, я уже в своё время писал. И всё это делалось при полном попустительстве со стороны "коллегиального руководства" партии и страны. Почему они допускают до такого, что никто не смеет возразить одному человеку. Почему во время не одёрнут его, пока силу он не набрал. Ведь уже был пример со Сталиным. Можно было на нём чему-нибудь научиться. Так нет, всё вернулось на круги своя. В результате повсюду господствует полная безответственность.
И так сверху до низу. А и выскажет кто своё мнение по ничтожнейшему вопросу, то это воспринимается раздражённо руководителем, если, конечно оно (мнение) не совпадает с взглядами, руководящими указаниями "самогó".
И, конечно, безответственность и оттого ещё, что нет действительных выборов. Нет ответственности перед избирателями. Потому, что кандидатура в бюллетене одна. А чтобы стать кандидатом, надо быть угодным начальству (партийному). Станешь – выберут обязательно Избирательная система, когда в избирательных комиссиях нет людей независимых, не гарантирует достоверность подсчёта голосов.
Нет и гарантии тайного голосования снизу доверху.
При выборах, например, комитетов партийных и общественных первичных организаций, голосующие не имеют возможности уединиться. Урна стоит тут же в зале. При желании вычеркнуть кого-либо из бюллетеня голосующие делают это на виду у других. Ограничение числа кандидатов числом членов выборного органа, в случае если в бюллетене вычеркнут кто-то из лиц, обладающих властью, грозит неприятностью всем, кто был замечен в вычёркивании, во всяком случае, они могут быть взяты под подозрение.
Вероятность последующих ущемлений, придирок в отместку за такое голосование, создание вокруг человека нездоровой, как говорят, обстановки вынуждает многих людей, не готовых идти на обострение отношений с начальством, сразу же опускать бюллетень в урну, хотя у них и есть желание кого-нибудь вычеркнуть.
Это не значит, конечно, что не голосуют против, но факт остаётся фактом: тех, кто что-то вычёркивал в бюллетенях легко можно взять на заметку.
Аналогичное положение и при выборах в Советы народных депутатов всех уровней, в том числе и в Верховный Совет СССР. Здесь тоже на место всегда только один кандидат. Правда, кабинки для тайного голосования на избирательных участках тут есть, но урны расположены не в них, а поскольку кандидат только один заходить в кабинку не обязательно. И вот "сложилась практика" в кабинки не заходить, – чтобы не заподозрили в голосовании против, – а опускать бюллетени в урны сразу же после получения их, демонстрируя этим свою поддержку кандидатов, рекомендованных властью.
В этих условиях тот редкий избиратель, который зайдёт в кабинку, будет замечен и
Возможно, не каждый заходящий в кабинку, вычеркнет кандидата, но если окажутся бюллетени, поданные против него, то каждый, заходивший в кабинки, может быть заподозрён. И стало уже каким-то дурным тоном заходить в эти кабинки. Неловко как-то, не по себе. Будто ты "враг народа".
Вот и выбирают таких, как Брежнев, в Верховный совет. Создаваемый культ его уже попросту неприличен. Эти постоянные его награждения, эти хвалебные гимны ему кроме раздражения не вызывают ничего.
А люди всё понимают. Недаром же сразу после того, как в декабре прошлого года чилийский диктатор генерал Пиночет предложил обменять генсека Чилийской компартии Луиса Корвалана, находившегося в чилийской тюрьме, на сидевшего в лагерях советского диссидента[6] Буковского, и такой обмен состоялся, в народе получил хожденье стишок:
Обменяли хулигана[7]
на Луиса Корвалана.
Где б найти такую б.ядь,
чтоб на Брежнева сменять.
… Занятия в школе международников идут своей чередой, и я уже обдумываю начало своей "дипломной" работы. Намереваюсь начать с того, что советские люди в конце тридцатых годов жили с постоянным ощущением неизбежности надвигающейся войны, и продолжить:
«Если мы теперь не живём с постоянным ощущением возможного военного на падения, предстоящей смертельной схватки с врагом, как люди тридцатых годов (привести отрывки стихов поэтов Кульчицкого, Павла Когана – и, задохнувшись "Интернационалом", упасть лицом на высохшие травы и уж не встать…), то этим обязаны возросшей мощи нашей страны, в том числе и военной, ещё раз демонстрирующей жизненную силу нашего строя».
Знал ли я, что лгу сам себе?
[1]Кто не знает, что в ЖЭКах одни жулики и пьянчуги работают?
[2] Это очень приличные деньги по тем временам.
[3]В то время в ходу была теория лечебного голодания.
[4]У Димы обнаружено искривление позвоночника (сколиоз) – результат непродуманной, на мой взгляд, замены в школе удобных парт с наклонной откидной крышкой на обычные столы. Для исправления этого недостатка он ходит в областную поликлинику на лечебную физкультуру и лечебный массаж к прекрасному врачу-физиотерапевту Худяковой Лидии Ивановне.
[5] Летом билеты надо заранее покупать
[7] В советской печати Буковского называл хулиганом.