Хроника одной жизни
  1979 год
 

 
                                       1979 год

И вся то наша жизнь есть борьба.
 
Сегодня, десятого июня две тысячи седьмого года, начиная очередной год воспоминаний моих, когда мозг мой выеден непрерывной многомесячной болью, и отупение, кажется, достигло предела, когда мысли с трудом складываются в корявые фразы, с го-речью думаю, сколько же времени за последние десять лет было потрачено зря на какие-то бытовые заботы, кажущиеся сейчас совершенно ненужными. Очень долго в жизни не задумываешься о быстротечности времени, и, как настанет момент, что его уже не осталось, и ты даже жалкий замысел свой не в состоянии осуществить, грустно становится. Много в прошлом не сделал по глупости, многого не доделал, что до сих пор почему-то вызывает досаду, но всё же то уже далеко, настоящее же, сделавшее почти недоступным завершение последней работы моей, воспринимается несравненно болезненнее. К этому примешивается ещё и осознанье того, что, как ни плохо писал раньше я, сейчас пишу ещё хуже и хуже, исчезают последние детали из памяти, и даже событий не остаётся. Многие годы видятся совершенно пустыми. Но сдаваться не хочется. Хотя и знаю, что работа эта не нужна никому. Нужна мне, и я ещё попробую побороться.
… Комиссию городской неврологической ВТЭК я прошёл без осложнений, ещё на год инвалидность продолжена.
По телевидению показывали профессора доктора Вейна. Он в Союзе по снам главный специалист. Рассказывал обо всех фазах сна, о важности всех их по совершенно разным причинам, и как они в клинике нервных болезней Первого московского ордена Ленина[1] медицинского института изучают и лечат больных с расстройствами сна всевозможного происхождения.
Я загорелся идеей к Вейну попасть, может он сон мне наладит. Все головные и сердечные боли мои и тяжёлые напряжённые состояния исчезали, когда был я спокоен, не волновался, и когда с помощью снотворных мне сон удавалось наладить.
Белобородов, мой лечащий невропатолог, указал мне на способ, как самому на консультацию к известным специалистам попасть. Способ спорный, как я убедился потом, но в моём случае он один раз себя оправдал. Надо было поехать в Минздрав СССР с историей болезни на руках. Но кто же вам историю болезни на руки выдаст? В те времена это запрещалось категорически. Однако Белобородов пошёл мне навстречу, в НИИтруда мне копию с неё перепечатали, Белобородов заверил её своей подписью и треугольной печатью поликлиники, и как-то мне удалось заверить её ещё и круглой гербовой печатью. Не помню, с гербом СССР или с украинским гербом. Но это не имеет значения.
Имея такой документ на руках, я отправился в столицу, в Москву. Там прямо с вокзала я поехал по адресу, выданному Мосгорсправкой в Минздрав. Милиционер, стоявший у входа указал мне на ближайшую комнату, в которой за столом сидел дежурный по министерству врач-мужчина. Подчёркиваю это. Была бы женщина, всё могло бы сложиться иначе.
Он, выслушав мою просьбу и просмотрев пухлый том истории болезни моей, ни слова не говоря, выписал мне направление на консультацию в клинику.
Было поздно, и я поехал к Самородовой Зине в надежде переночевать у неё. Жила она по-прежнему в Кузьминках в двухкомнатной хрущёвской квартире с сыном, но кроме сына был ещё Николай, инженер, с которым Зина сошлась. Зная о наличии Николая, я по дороге в Кузьминки зашёл в магазин и купил поллитровку.
Мы сели ужинать в кухне, – сын, Дима, спал уже в проходной комнате, – я поставил бутылку на стол, и тут Зина как-то неодобрительно на меня посмотрела… Может быть, Николай выпивал? И это её беспокоило. Но выпили мы умеренно, грамм по сто пятьдесят. Николай, моих лет примерно мужчина, чуть ниже и несколько полноватый, был молчалив, но после того как мы выпили, и я начал ругать большевистские преступления – не знаю, что поводом для того послужило, – и у него язык развязался. Оказалось, что кто-то из родственников у него, то ли дядя, то ли отец был репрессирован в тридцать седьмом, а, говоря по-русски – расстрелян. Такие дела. Больную тему затронул.
Мне поставили раскладушку, в той комнате, где Дима спал, а утром я был уже в клинике. В окошке регистратуры мне сказали, что к Вейну попасть можно, лишь предварительно побывав на консультации у врача его кафедры. И меня записали к врачу. Часа два пришлось подождать до начала приёма.
Приняла меня кандидат медицинских наук Мальцина Валентина Степановна, женщина не примечательная ничем, кроме схожести отчества. Я преподнёс ей коробку конфет "Чернослив в шоколаде", которую я дома с трудом по знакомству достал, она стала отказываться. Я сказал, что отказаться нельзя, ибо это фирменные конфеты Ворошиловградской конфетной фабрики, таких больше в Союзе нет, и она спрятала коробку в ящик стола. Мальцина внимательно выслушала меня, посмотрела историю болезни, проделала все, что делают в таких случаях невропатологи, молоточком постучала по коленкам, пяткам, локтям, поколола тупой иглой, почертила полосы на животе и написала мне справку:
«… имеются остаточные явления перенесённой нейроинфекции с лёгкой заинтересованностью гипоталамуса, астенический синдром, эмоциональные нарушения, расстройство сна, вегетативно-сосудистая дистония со склонностью к артериальной гипертензии. Явления шейно-грудного остеохондроза». Дальше начинается какая-то чертовщина. На бланке справки чернилами дата написана: 19/I 1977 г.
Ну не мог я никак в январе 77-го года быть в Москве. В санатории под Киевом был, в Ворошиловграде комиссию проходил. А в Москве не был.
Чертовщина продолжится, если взглянуть на заключение Вейна. Там дата: 25/I 1977 г. А между этими событиями я был послан на консультацию в клинику Корсакова (психоневрологическую, которая во дворе рядом стояла). Там уже написано иначе 31 января 1979 года. Год правильный совершенно, но число?.. Если числам в первых документах поверить, то 25-го вечером я катил в поезде в Ворошиловград и 31-го в Москве оказаться не мог. Что они там все с ума посходили?!
… получив справку от Мальциной, я сказал, что всё же в отношении сна хотел бы проконсультироваться у профессора Вейна. «Ну, если хотите, – ответила Мальцина, – это нетрудно устроить. Только профессор консультирует по четвергам, сегодня же пятница, и на этой неделе консультаций больше не будет» «Что ж я до следующего четверга подожду, – сказал я, и тут Мальцина направила меня на консультацию к Корсакову.
Я стремился в клинику к Вейну лечь на обследование, но мне заявили, что это невозможно, в клинику принимают лишь москвичей, и ещё жителей Российской Федерации по направлениям облздравотделов,.
Это меня опечалило, но не смутило. Я позвонил в ЦК партии к Гондусову. Он теперь там работал инструктором.
Я поведал ему о своей беде, приведшей меня в Москву, и он, спросив с собой ли у меня партбилет, сказал, чтобы я приехал к нему в ЦК на Старую площадь в такое-то время, назвав подъезд и номер комнаты на втором этаже. «Пропуск будет заказан, – добавил он.
Ночь уже властвовала над городом, – зимой ночь в Москве начинается рано, – но улицы заливал жёлтый электрический свет, когда я поднялся наверх из метро на станции площадь Дзержинского[2]. Напротив бесчисленными окнами светился магазин "Детский мир", в открытые двери входили и выходили толпы людей, горели окна и в глыбе здания КГБ, но туда никто не входил, и парадные двери были закрыты. Я повернул вправо, где света было поменьше и где, за зданием Политехнического музея в виде чугунной часовни памятник русским воинам, павшим в русско-турецкой войне при освобождении Болгарии[3], окутывал полумрак. В длинном здании с многочисленными подъездами, протянувшемся вдоль Старой площади, я высчитал четвёртый подъезд и на втором этаже, идя по длинному, высокому и абсолютно пустынному коридору, изумляясь огромным резным дубовым дверям, отыскал нужную комнату. То есть над дверьми-то были два номера, не один, но один из них и был нужен мне, и, когда я вошёл, там и оказались две комнаты, разделённые общей прихожей. Дверь в правую комнату, кстати, такая же огромная дубовая и резная, впрочем, как и все двери в этом здании, была приоткрыта, и в ней за столом я увидел Александра Фёдоровича.
Я шагнул в эту комнату, поздоровался, и обнаружил, что Гондусов не один. Далее стоял второй стол и за ним человек, но его я не рассмотрел. Гондусов встал мне навстречу, пожал руку, взял меня за предплечье и вывел в приёмную, говоря: «Заведующий отделом сейчас в командировке, вот мы в кабинете у него и поговорим». Он отворил дверь второй комнаты, ввёл меня, и мы сели за приставной столик. Мебель и здесь, и в комнате Гондусова поразила меня своими размерами и тем, что подстать дверям это была тяжёлая громоздкая старинная мебель, совершенно не похожая на нынешнюю модную полированную.
За приставным столиком и потекла наша беседа. Александр Фёдорович расспрашивал меня о Зотове, Мозалёве, Дёмине. Но я мало что мог ему о них рассказать. Я, скажем прямо, ими нисколько не интересовался, так же как и они мной.
Вернувшись к тому, что меня привело в Москву и к нему, Александр Фёдорович сказал: «Знаешь, Володя, эти столичные знаменитости ни черта лечить не умеют. Сколько я к ним не обращался – всё бестолку. А вот как следую тому, что мне старый земский доктор в Брянке сказал, то и помогает».
Мне Гондусов посоветовал принимать контрастный душ, пуская то горячую, то холодную воду. Очень взбадривает.
Затем он, придвинув ко мне стопку бумаги, продиктовал мне комплекс упражнений, способствующих уже бог знает чему, тоже, наверное, оздоровлению организма. Я все советы добросовестно бегло, стенографически почти что, записывал. Хотя, должен сознаться, я эти заметки так начисто и не переписал никогда. То ли времени не хватало, то ли, скорее лень была упражнениями этими заниматься. Нудное дело. Но утреннюю зарядку всю жизнь делал я ежедневно, пока случай не лишил меня этой возможности.
Рассказывая Гондусову о том, чем я занимаюсь, я упомянул о выступлениях с лекциями на международные темы, показав ему пачку корешков путёвок прочитанных лекций, на всякий случай захваченных мной. Он это дело одобрил и позвонил по телефону в отдел ЦК, занимающийся медициной.
«Тут у меня, – назвав себя, сказал он, – сидит бывший работник Ворошиловградского обкома партии, он у меня инструктором был. Сейчас он на инвалидности по болезни, но ведёт лекционную идеологическую работу. Нельзя ли его подлечить в клинике нервных болезней Первого московского мединститута?»
Что ему в трубку ответили, мне неизвестно, он мне только сказал: «Пойдёшь сейчас в шестой подъезд к (он назвал фамилию и комнату), и покажи обязательно, если спросят, путёвки свои».
На этом мы и расстались. Шестой подъезд оказался чуть дальше и сбоку в разрыве этого длинного здания, которое поначалу принял я за сплошное. Я открыл дверь. За ней был гардероб и лестница, по которой спускались с ворохом картонок знакомые лица. Один из них был живший в одном доме со мною Мазур Иван Фёдорович, с которым мы ехали когда-то, обнявшись, в машине и пели: «С чего начинается Родина…». Сейчас Мазур стал заместителем Шкловского, то есть зам зав финхозотделом обкома. Второе лицо был Эдуард Николаевич Николаев, директор издательства "Ворошиловградская правда". Мы поздоровались, но они интереса, каким образом и зачем я оказался в ЦК, не проявили и я, пройдя мимо них, поднялся по лестнице.
Никаких корешков лекций у меня не спросили, а средних лет миловидная женщина вышла из кабинета и буквально через минуту вернулась с письмом на бланке великолепной финской бумаги, вверху которого крупно красными буквами типографским способом отпечатано:
ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КОМИТЕТ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Текст письма, отпечатанного на пишущей машинке, выглядел гораздо скромнее:
Заведующей неврологическим
отделением клиники и т. д.
Прошу проконсультировать, а при необходимости и госпитализировать больного Платонова В. С.
… Когда я приехал с этим письмом к Самородовой Зине, и она, и Николай, взглянув на красный гриф высшего органа партии, в один голос сказали, что с таким письмом мне отказа не будет.
Оставалось решить один нелёгкий вопрос, где мне прожить несколько дней до консультации Вейна. Ясно, что у Зины в такой тесноте я оставаться не мог.
Неожиданно выручил меня Николай. «У меня дед сейчас в больнице лежит, – сказал он, – живёт в квартире один, сейчас квартира пуста, можешь пока в ней пожить. Ключ у меня есть».
Мы тут же туда с ним и поехали. Была квартира Николаева деда в первом этаже панельного дома в другом районе, но не так уж далёко. Там я и остался. Две с землистыми стенами освещённые тусклыми лампочками комнаты, одна из них проходная, спальня и кухня. Очень уж была квартира запущена, неопрятна, но что взять с одинокого старого человека? Простыни на широкой кровати скомканы, грязные, как и наволочка на подушке. Было неприятно раздеваться и ложиться на них. Я порылся в шкафу, вытянул из стопки чистые простыни, они тоже серыми застиранными оказались, и были не глажены, но не так сильно измяты.
В шкафу в комнате я нашёл несколько книг, одна чрезвычайно заинтересовала меня. Это был том послевоенных воспоминаний высокопоставленных лиц гитлеровской Германии, от генералов и до министров, недавно переведённая на русский язык.
Придвинув к кровати торшер с пластмассовым матовым абажуром, имевшим вид усечённого конуса, я улёгся в кровать и начал книгу читать. Лампочка в торшере такая же маленькая, как и под потолком, испускала гнусный жёлто-коричневый свет, и в этом свете разбирать слова было трудно. Я тут же решил, что завтра куплю новую лампочку.
Назавтра я заехал в кассу предварительной продажи билетов Павелецкого вокзала за билетом на двадцать пятое число, намереваясь уехать в Ворошиловград вечером после консультации Вейна, в магазинах купил новую, стосвечовую, лампочку, хлеба, сыра, масла, колбасы и картошки. Теперь завтраки и ужины были мне обеспечены.
Вечером, ввинтив новую лампу в торшер, я улёгся в постель и при ярком свете уже продолжил интересное чтение. О подготовке войны с Советским Союзом и о самой войне вспоминал министр труда Тодт, прославленный фельдмаршал Манштейн и ещё с десяток других лиц менее значительных, чем они. В разгар этого увлёкшего меня чтения, я почувствовал сильный запах пластмассы, вскочил. Но было поздно. В боку перегретого большой лампочкой абажура зияла оплавленная дыра… Я чертыхнулся.
Ничего хорошего не было: тебя в квартиру пустили, а ты вещь испортил! И как я сразу не догадался, вкрутив лампочку, абажур снять с торшера?! Теперь-то я его снял, да он уже ни на что не годился.
Досада отравила мне вечер, в содеянном придётся признаваться, что не очень приятно, но книгу всё же я дочитал. И в ней меня поразило вот что. Все писали о совершенно разных вещах, о разных сторонах политики, экономики, военного дела, но изо всех приведенных сведений вытекало одно, Германия безобразно, катастрофически не была готова к войне. И не только к войне зимней и затяжной… Но и летней, если б Сталин так нашей обороной и Красной Армией не распорядился, что почти весь первый и главный эшелон её не попал к Гитлеру в плен.
Чем я все эти дни занимался, что смотрел, что видел?..
Конечно, в клинике нервных болезней я после выходных дней побывал, сдал письмо ЦК, мне ответили, что меня поставят на очередь, когда очередь подойдёт мне пришлют вызов. Тут же я сходил в клинику Корсакова, но, разумеется, не 31 января, где мне написали: «у больного полиморфный неврозоподобный синдром». И порекомендовали к принимаемым мною лекарствам добавить амитриптиллин.
Амитриптиллин – это антидепрессант, а поскольку никем никакой депрессии у меня обнаружено не было, и не чувствовал я себя угнетённо, то мне этого лекарства и не добавили. Да и не нужно было оно.
Да, сделал я попытку и прорваться в Институт Мозга, как мне Белобородов рекомендовал, к академику Шмидту. Однако там мне популярно объяснили, что Институт занимается только болезнями, связанными с нарушением мозгового кровообращения, и мне у них делать нечего. С моим диагнозом академик меня и не примет. Профиль не тот.
Ну, не примет, так и не примет. И слава богу, что профиль не тот. Этого мне ещё не хватало!
Двадцать пятого я был у профессора Вейна, предварительно побывав у Самородовой Зины и отдав ключ Николаю. Перед ним я покаялся в испорченном абажуре, изъявив готовность стоимость его возместить. Но Николай махнул только рукой и сказал: «Ерунда!»
… Александр Моисеевич Вейн сидел в большой сумрачной комнате с показавшимся мне почему-то низким потолком, хотя я вошёл в неё из высокого коридора. С холёным благородным лицом, похожим на лицо испанского гранда, с усиками и бородкой клинышком, в белой шапочке и в белом халате он сидел за столом в окружении своих аспирантов и преподавателей кафедры в таких же одеждах, рассевшихся на кушетках и стульях. Мальцина докладывает ему историю болезни моей. Вейн о чём-то расспрашивает меня, потом задаёт вопрос, чем занимался я до начала болезни.
– Был научным сотрудником в институте, – отвечаю ему, – готовил кандидатскую диссертацию.
– Диссертацию? – переспрашивает меня Вейн таким тоном, словно теперь всё понятно ему: перетрудился тупица и от чрезмерного усердия и перенапряжения заболел.
Я внутренне возмутился: «Всё давалось мне чрезвычайно легко, никогда мне не приходилось сверх меры перерабатывать», – но не помню, чтобы я это высказал вслух. А надо бы высказать.
Вейн продиктовал, а Мальцина записала: «У больного имеется астено-невротический синдром невротической природы, сочетающийся с траврическими нарушениями (выпадение волос). Желательно исключить первичную заинтересованность эндокринных желёз». Тут же мне выписали и направление в Институт Эндокринологии, я покинул профессора Вейна и поехал в названный институт. Там я попал к главному врачу, который сказал, что сегодня обследования уже закончены, и что я только завтра пройти их могу. Я посокрушался: стало быть, мне придётся сдавать билет на поезд, но главврач меня успокоил: «Да вы это обследование и Ворошиловграде можете пройти, в каждом областном центре есть необходимая аппаратура».
Распрощавшись с ним, я отправился на вокзал.
В Ворошиловграде в эндокринологическом отделении областной больницы напоили меня раствором соли какого-то радиоактивного изотопа йода, посадили пред аппаратом, который считал в течение часа число вылетов a, b, или l "волно-частиц" из моей щитовидки. Результат был таков – «незначительное увеличение активности щитовидной железы». Мне объяснили, что практически это никакого влияния на здоровье моё не оказывает, и со щитовидкой было покончено навсегда. Отчего волосы мои редеть, правда, не перестали.
… Зима кончилась. Рассупонилось солнышко, как сказали великие юмористы, расталдыкнуло лучи свои по белу свету, и захотели ребята мои на велосипедах кататься. Тут выяснилось, что Дима за год на 12 сантиметров подрос и подростковый велосипед его "Школьник" ли, или "Ласточка" стал ему мал, коленки за руль задевали.
Илюша за год подрос вдвое меньше, но и ему уже на детском велосипеде кататься стало невмоготу. Впрочем, он меня сейчас уверяет, что ему купили "Орлёнок". Может быть, может быть… Но Дима-то оказался без велосипеда. А в городе нашем ни в одном из магазинов не было велосипедов для взрослых людей. По-Воланду прямо: «Что это, чего не хватишься, ничего у вас нет».
Такова была наша социалистическая система, переходившая в коммунизм: «Всё для человека, всё во имя человека!» – провозглашал с трибуны съезда обрюзгший с едва поворачивающимся во рту языком[4] Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза. Председатель Президиума Верховного Совета СССР Маршал Советского Союза товарищ Леонид Ильич Брежнев. Не помню уже, добавляли ли при обязательном этом дико звучащем для русского уха титуловании ещё и Лауреат Ленинской премии за укрепление мира между народами, Лауреат Ленинской премии по литературе[5], четырежды Герой Советского союза, Герой Социалистического труда. Особенно, как ни странно, меня донимало это «Товарищ Леонид Ильич Брежнев». Или просто – товарищ Брежнев, или без Брежнева – Леонид Ильич. Я чертыхался, при детях поносил бесстыжесть наших правителей, чувство меры совсем потерявших, слыша по телевизору эти официальные к Брежневу обращения. Лена сердилась: «Чему ты детей учишь?!» Я отбивался: «Учу лесть и ложь ненавидеть».
Кстати, анекдот по поводу этого брежневского призыва.
Чукча – делегат съезда, – вернувшись к себе на Чукотку домой, увидя плакат со словами «Всё для человека, всё во имя человека!», – гордо сказал: «Я видел этого человека!»
Анекдоты о чукче в период правления Брежнева огромное распространение получили, хотя, помню, и при Сталине в мои студенческие времена ходил один анекдот:
Завезли на Чукотку туалетное мыло. Чукча купил целый ящик, потом вышел из дому, идёт и грызёт кусок мыла. Ему говорят: «Зачем ты ешь его? Ведь это же мыло!» Чукча в ответ: «Мило не мило, деньги платила, кушать надо».
Конечно, не чукчи сами по себе виноваты, а то, что они были забиты, необразованны, кроме льдов, чума, оленей, тюленей, лодок и на горизонте судов не видели ничего.
… Но я от велосипедов сильно отвлёкся. Правда другая причина ещё более отвлекла. Двадцать девятого апреля почти день в день, как и у Илюши в прошлом году, у Димы случился острейший приступ аппендицита в канун дня рождения. Скорая помощь его увезла в ту же четвёртую городскую больницу в Камброде, там ему сразу и вырезали воспалённый аппендикс.
Позднее Дима рассказывал:операцию сделали сразу же после поступления в приемный покой. Перед операцией, меня завезли в палату переодеться, и санитар перепутал двери в коридоре. Заезжаем в комнату, а там на полу лежат несколько человек, закрытых простынями, одни пятки торчат, да еще запах муторный. В общем, завезли меня в мертвецкую по ошибке…
В тот же вечер мы его навестили. Лужи на полу на этот раз не было. Димочка спал.Заживление разреза шло у него не в пример Илюше долго и тяжело. Несколько дней у него не спадала высокая температура, мы с Леной ежедневно навещали его, предавали какие-то передачи. С ним в палате оказался Григорий Кононович Корниец, кадровик из НИИТруда, бывший мой сослуживец, с которым снова сведёт меня жизнь.
Диму выписали их больницы, и тут мне пришёл вызов в клинику нервных болезней в Москву. Явиться к 25 мая.
… В клинике женщина, заведующая мужским отделением, здесь почему-то два отделения – мужское и женское, знакомится с моей историей болезни и спрашивает меня удивлённо: «Как вам с таким диагнозом дали вторую группу?» Ну, что я могу ей на это ответить?
В приёмном покое я сдаю свои вещи, костюм, делая при этом большую ошибку, не взяв свои брюки, и ухожу в синем хлопчатобумажном спортивном костюме.
Меня помещают в огромную угловую палату (здание дореволюционной постройки) с двумя окнами во двор (на большой сад и на клинику Корсакова) и с тремя окнами на торцевую смежную сторону, из которых косо просматривается улица Россолимо.
Коек в палате восемь, по четыре друг против друга, между ними широкий проход, в конце которого стол, на который нам перед сном ставят четыре треугольных пакета кефира, по полпакета на брата. Кефир в Москве, надо сказать отменный, пьём его с удовольствием.
Моя кровать вторая справа от входа, то есть у той стены, где три окна. Дальше лежит то ли грузный, то ли какой-то отёкший молодой человек лет двадцати с непомерно большой головой, бывший студент, он поднимается на кровати, садится, но не встаёт – ноги не действуют. Рассказывает, что всё началось с лёгких болей в ноге, боли усиливались, стало трудно ходить, когда сделали пункцию[6], то сразу поставили диагноз: рассеянный склероз. Болезнь неизлечима, постепенно охватывает все части тела, правда, говорят, что удаление вилочковой железы приостанавливает её – на это одна надежда осталась.
Да, этому человеку не позавидуешь: медленно месяцами или даже годами умирать в полном сознании. Ужас!
Сразу запомнился и больной напротив почти, у глухой стены на первой кровати слева от входа, он шофёр, но в отличие от харьковского шофёра ко мне вроде бы нейтрален, но в разговорах и спорах всегда поддерживает мне сторону противоречащую мне, а иногда и просто враждебную.
Но до этого пока далеко.
Просчёт мой с брюками выясняется тут же, оказывается тут весьма либеральный режим, и не то чтобы разрешают, но смотрят сквозь пальцы, когда больной на несколько часов исчезает после принятия процедур, под предлогом гуляния в саду клиники Корсакова. Ну, а кто проверит, что ты в это время был не только в саду? Можно и в город сходить, что и делает кое-кто. Но как в город сходишь в трико?
Я пытаюсь на другой день свою ошибку исправить и, явившись в приёмный покой, прошу выдать мне мои брюки. Но хранительница отвечает, что этого сделать не может до выписки, так как вещи сданы в камеру хранения. Не уверен, что нельзя было мои брюки оттуда извлечь, но я не сумел найти к этой твёрдокаменной бабе подхода.
… В десять часов начинается для меня первый обход. Вместе с зав отделением входят лечащие врачи, тут, выходит, не один врач ведёт всю палату. Меня представляют молодой не красивой, но и не дурной женщине, которая в нашей палате будет вести только меня. Мне её представляют: кандидат медицинских наук (называют имя и отчество) Шмидт. Я тут же соображаю:
– Вы не родственница Владимира Николаевича Шмидта?  – имея в виду того самого, академика, спрашиваю её я.
– Я его дочь.
Вот так-то, а академику не попал, зато дочь его – мой лечащий врач. Впрочем, очень скоро я убедился, что быть дочерью академика и кандидатом наук ещё не значит быть хорошим специалистом. Она слабо прислушивалась к моим жалобам на самочувствие, и назначаемые ею лекарства мне не только не помогали, но и ухудшали моё состояние.
Прибыл я в клинику в удовлетворительном, я бы сказал, состоянии, принимая на ночь таблеточку эуноктина[7], известного также под именами радедорм и нитрозепам в зависимости от страны, откуда его завозили.
Здесь же все дома принимаемые лекарства Шмидт мне отменила и назначила новые, совершенно не приняв во внимание, что для меня главное – сон. О результате через несколько дней можно судить по заметкам, которые я делал в больнице. Их привожу я и с единственной целью ещё раз напомнить себе, с чем мне приходилось бороться всю мою жизнь, что в себе приходилось преодолевать, чтобы как-то трудиться и что-либо делать. Как ни странно, всё это забылось, кажется мне плохо только сейчас, с прошлого года.
27.05.79. С вечера сна не было. Оцепененье, полузабытье, но всё слышу и могу в любой момент открыть глаза, но не хочу этого делать. В 24:00 от включения яркого света проснулся окончательно. Долго лежал. Храп не давал забыться, раздражал, возбуждал, доводил до тоскливого отчаянья. Часа в два заснул. Проснулся в пять. Голова в темени раскалывается, тяжела в лобной части, в затылке небольшая боль сквозь лёгкое онемение. В голове тягостно ко всему, и кажется, будто изнутри миллионы маленьких коготков мелко-мелко её разрывают на части. Но это лишь приближение к истине, самого состояния словами не передать. Острая боль в сердце.
Возможные причины:
1. Смотрел долго фильм "Великая Отечественная".
2. Разговоры соседей при засыпании.
3. На ночь не дали тазепам (успокаивающее и снотворное).
Других не вижу.
После 16:00 (до этого прилёг отдохнуть на часок, но не заснул) дикая боль в темени, боль в затылочной части внизу, в голове тяжесть. Поужинал, выпил горячего чаю – стало легче.
28.05.79. Заснул не сразу. Спал лучше. Проснулся окончательно в 5:20 утра. Нестерпимая боль в темени, онемение в области макушки. После зарядки на улице боль чуть ослабла. Затуманенность головы, усталость. Общая слабость, неустойчивость.
После завтрака боль в темени снова усилилась, как будто голова проломлена ломом. К вечеру боль несколько поутихла. Потом появилась боль в лобной части.
На мошонке возник очажок сыпи, зуд.
29.05.79. Сон поверхностный, зыбкий. Тазепам, очевидно, не помогает. Голова несвежая, болит, будто ежа засунули в голову.
Взвесили – вес 67 кг. Да, здорово я сдал с 82-х в 64-м году.
Пожаловался на зуд на мошонке, но Шмидт этому значения не придала. Я попросил консультацию дерматолога. Обещала.
К 11 часам нестерпимая боль в темени и несколько слабее во лбу. Слабость, качание (не наружно, а внутренне) в голове и во всех мышцах. Болит сердце. Головной болью раздавлен, придавлен. Полежал. К 13 часам стало чуть легче. Но мыслить не могу. Ломит затылок.
После обеда гулял два часа, стало чуть легче.
30.05.79. Сон тревожный, но спал, временам просыпаясь, примерно с 23 до 5 часов. Голова болит, но терпеть можно. После зарядки в 7 часов слабость, темнеет в глазах, когда поднимался по лестнице.К 8 часам головная боль усилилась – темя и левая часть затылка.
9:35. Голова болит дико. Слабость, просто дрожит всё во мне и качается.
Вечером нервозность. Болит голова. Раздражают шум, разговоры. Дерматолога не было.
В этот же день я узнаю, что научный руководитель клиники, под наблюдение которого я стремился попасть, доктор, профессор Вейн, ведёт только женское отделение. Вот так штука… Эта новость огорчает меня, но тут я поделать ничего не могу.
Несмотря ни на что каждый день делаю утреннюю гимнастику у стены здания во дворе.
… Мне назначили массаж головы. И тут я обнаружил, что дело это весьма деликатное, не всякий сможет делать его. Это искусство. Надо знать, что, где и как надо массировать. Кажется, медсестра-массажистка массировала лоб, темя, затылок, ниже него сосцевидные отростки совершенно одинаково, но если она объявляла, что сегодня будет массаж возбуждающий, то и в самом деле от неё уходил я взбодрённый, а если делала расслабляющий, то и я расслаблялся.
… Начал заниматься с психологом. Молодая приятная женщина, кандидат ли она, забываю спросить. Здесь в клинике все врачи женщины, кроме Вейна. Мужчины предпочитают идти в хирурги и гинекологи. Хирурги зарабатывают побольше, а что их влечёт в гинекологи?..
Занятия с психологом развлекают меня. Хотя тесты её позабылись. Просит меня, например, называть, не задумываясь, подряд одни существительные, причём по сторонам комнаты не смотреть, глазами не шарить.
Упёршись глазами в стол, наобум начинаю: «Самолет, небо, крыло, колесо, фюзеляж, мотор, бензин, скважина, бур, железо, металл, бронза, медь, олово, сплав, бриллиант, изумруд, топаз, кольцо, обод, бублик, салат, мороженое, молоко, корова, рога, телёнок, курица, цыплёнок, петух, лебедь, утка, птица, зверь, лев, волк, лисица, медведь, зебра, лошадь, море, пароход, корабль, лодка, весло, руль, винт, и так далее. Сначала слова выпаливаю как пулемёт, затем речь моя замедляется, потом слова уже с трудом приходят на ум. А моя исследовательница отмечает что-то в блокнотике. Не догадываюсь спросить. Вообще веду себя в клинике во всём, как робкий несмышлёный телёнок. Чем это объяснить?
Ну, конечно, она считает слова, сколько за определённый промежуток времени я их произнёс, при этом возможно учитывает группы слов, близких по роду.
Занятия ежедневные, в один из таких дней она начинает читать мне стихи:
И Шуберт на воде,
И Моцарт в птичьем гаме,
И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
Внимали шум толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шёпот,
И в бездревесии шептались листы,
И все, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
Стихотворение нравится мне, я говорю: «Это уже философское что-то». Она подтверждает. «Кто его написал?» – спрашиваю я её. «Мандельштам», – отвечает. И начинает мне пояснять: «Шуберт на воде – у Шуберта есть баркарола, "Песнь на воде". Моцарт в птичьем гаме – Моцарт в окружении дивных порхающих звуков. Гёте, свищущий на вьющейся тропе – В Веймаре к дому, где жил Гёте, ведёт по склону холма вьющаяся тропа.
Я с первого повторения запоминаю два этих четверостишья.
31.05.79. С утра будто легче немного. Но в голове слабость, очумелость. Спал плохо. Заснул в 23 или в 23:30, проснулся в 5.
В 10:15 после начала занятий с психологом усилилась боль в темени, слегка отдаёт и в затылок, в затылке лёгкое онемение. Болит сердце, усталость, слабость.
После массажа головы странная слабость, с трудом по лестнице поднялся к себе на второй этаж. При чтении боль нестерпимая в голове. Дерматолог не появляется.
На занятиях с псигологиней моей ведём разговоры на разные темы. Даже непонятным мне образом приходим к теме естественного любопытства, влечения мужчины к женщине и женщины к мужчине. Она читает мне наизусть массу стихов. Для себя открываю, что Маршак не только прекрасный переводчик сонетов Шекспира и стихов других английских, шотландских поэтов, но и собственные его стихи превосходны.
Пора в постель, но спать нам неохота,
Как хорошо читать по вечерам,
Мы в первый раз открыли Дон Кихота,
Гуляя по долинам и полям.
И вот он скачет…………………………..
Что будет дальше, знаем по картинке:
Крылом дырявым мельница взмахнёт,
И будет сбит в неравном поединке
В него копьё вонзивший Дон Кихот.
Жалуюсь, что в последние годы память заметно ухудшилась. Моя собеседница говорит, что для лучшего запоминания кроме механической, слуховой, зрительной памяти надо привлекать память ассоциативную. То есть осознавать взаимосвязь написанных слов с объединяющими их событиями, с явлениями их породившими…
Она читает мне ещё стихи Маршака, читает хорошие стихи других современных поэтов, и я удивлённо спрашиваю её, откуда она всё это знает. «У нас в провинции ничего этого нет».
– Из толстых журналов.
Мг-г, я регулярно выписываю, по крайней мере, два толстых журнала… Впрочем, их ведь больше гораздо, за всеми не уследишь. Это надо в областную библиотеку регулярно ходить, а на это сил не хватает.
01.06.79. Сон тревожный. Боль в темени, в сердце. На зарядке сонливость, на занятиях напряжение, усталость, слабость.
На место выписавшегося больного у глухой стены на койке рядом с шофёром, как раз напротив кровати моей поместили новенького. Молодого инженера одного из московских заводов. Потягивал ногу. Жаловался на боль в ней. Сегодня его взяли на пункцию. Побаивался. Врачи объясняли ему, что это совершенно безвредной действо, а результат нужен для постановки диагноза.
Я поёживался от мысли о вмешательстве в спинной мозг. Я бы, пожалуй, не согласился. А если иного выхода нет? Всё равно, страшновато. Слава богу, мне ничего такого не предлагают.
02.06.79. Утеряна история болезни с письмом из ЦК. И то, что её неделю не могут найти, выбило меня из колеи. Не сама по себе эта история, а то, что в связи с этим после энергичного начала обследование совершенно прекратилось.
Подавленность. Тоска. Отчаянье.
Проснулся в 2 часа ночи. Не мог совладать с этими чувствами. Была у меня надежда на клинику: или уточнение диагноза, лечение и улучшение или уж точная определённость, что ничего сделать нельзя. Но и эта надежда исчезла.
Работать не могу и в то же время пенсия – единственный источник средств к существованию ненадёжен. Это, видимо, подсознательно вызывает тревогу.
Мысли об этом, сжимающая сердце тоска не давали спать.
К утру дикая боль в темени, во лбу, за глазами, переносицу выламывает, выворачивает.
Саднит в затылке от макушки до сосцевидных отростков как будто всё выдрано в голове и при этом онемение лёгкое. Сильно колет в сердце.
Мучительно, навязчиво всплывают строчки за строчками: «И вдоль перронов вытянувшись в ряд о многом сердцу говорят вагоны…» и «Цветная осень – вечер года…» Это собственные стихи Маршака, которые я запомнил на занятиях с психологом.
В самом деле, ассоциации помогают быстрее запомнить.
В голове ощущение сдвига одной части относительно другой, скулы сдавливает какая-то сила. Очень тяжело. Еле заставил себя встать.
Накануне вечером с 21-го часа до 22-х смотрел "Великую Отечественную" по телевизору. До этого разговаривал, от чего возбуждение, которое не проходит и ночью.
Днём всё то же. Читать, смотреть не могу. Резко усилилась боль в голове на уровне сосцевидных отростков. Тревога затаённая… Плавными волнами накатывается внутренняя дрожь, как будто меня берут за грудки и внутри всё содрогается.
Потеря истории болезни с письмом ЦК болезненный удар для меня ещё и потому, что я намеревался его (письмо то есть) из истории болезни изъять. Надеялся, что оно поможет мне при обращении в другие медицинские учреждения. Редкий руководитель, убедившись, что за человека хлопочет ЦК, не поймёт, что у человека есть связи, и необязательно будет ждать, чтобы и к нему из ЦК написали… Ах, как досадно!
03.06.79. Спал лучше. Но голова в темени дикой болью проломлена. Ватное онемение в голове. За переносицей и правым глазом выламывает.
Много гулял по Москве. Головная боль от правого глаза через темя – раскалывающая. К вечеру чуть ослабла.
Да, я много хожу по Москве, хотя проблема штанов не решилась. Дня два спустя после моего поступления в клинику больной, выписывавшийся из нашей палаты, услышав очевидно сетования мои по поводу верхней одежды, подарил мне свою розовую сорочку – распашонку на выпуск. Я её выстирал в душевой, выгладил, и верхняя половина моего туловища преобразилась. Стала вполне приемлемой для глаза человека на улице. Правда, синие спортивные брюки с этим видом не сочетались. Приходилось вид делать, что не замечаешь такой вызывающей дисгармонии.
В таком легкомысленном виде прежде всего я побывал, разумеется, в ГУМе, Лена просила шторы на окна купить. В отделе, где продавалась материя, лежали вверху на полках штуки гардинной ткани, развёрнутые слегка и свисавшие вниз широкими (полтора метра) полотнищами разных расцветок. И среди них штука синтетического приятного салатно-зелёного полотна из ГДР с зеленовато-серебристыми листьями в тон. Я ходил около, как кот возле масла, так захотелось мне эту материю сразу купить. Но цена!.. Тринадцать рублей за метр.
Я прикинул. На два окна нужно четыре полотнища по три метра длиной, это двенадцать метров; а так как хотелось закрыть не только окно, но и протянуть портьеры от стены до стены, то их придётся наставить, и, стало быть, к этому надо добавить ещё два полотнища, шесть метров ещё. Это больше двухсот рублей. Таких денег у меня не было. Рублей за сто бы купил. А за двести не мог. Тем более что деньги нужны были мне не только на обратный билет, но и на другую покупку. Велосипеда для Димы.
Одна надежда была на выигрыш в лото. До этого я билеты учреждённой где-то в начале семидесятых годов государственной еженедельной лотереи "Спортлото" не покупал, хотя они и стоили всего тридцать копеек, знал ничтожную вероятность выигрыша. В Москве же, так захотелось приятное Леночке сделать, понравившиеся мне шторы купить, что к каждому розыгрышу стал покупать по билетику. Но проходило очередное воскресенье, и я не выигрывал ни рубля. Каждую неделю вечером ездил я в ГУМ – шторы висели. Но однажды их уже не было… Грустно.
В один из дней прилёг, как часто делал, после обеда заснуть, проснулся, а соседи мне говорят: тебя твоя знакомая врач проведывать приходила. Не захотела будить. Я глазами моргаю, понять ничего не могу. А они на меня: «Что ж ты сидишь? Пойди хоть поблагодари!» Тут только сообразил, что это, наверное, Мальцина ко мне приходила.
Пошёл по коридору, за лестничной площадкой в другом крыле мне указали на её кабинет, но её там уже не было: ушла домой. В кабинете кроме мальцинского стола ещё два стола стояли, за одним – задержавшаяся её сослуживица. Я с нею разговорился, стал расспрашивать, занимаются ли здесь исследованиями сна больных. Она мне ответила, что сейчас не занимаются, раньше исследования проводили, а участвовала в них она с Вейном.
«Так нельзя ли мой сон обследовать? Вот уже много лет мне никто не может помочь».
– Ну, для этого возле вас врачи круглосуточно должны несколько дней с приборами подежурить.
Я понял, что никто даром сидеть возле меня не будет, и, совершенно не представляя, из каких источников я могу это сделать, всё же сказал:
– Я могу оплатить это дополнительное дежурство. – На что получил тут же ответ:
– Вряд ли кто согласится. К тому же нужен чистый месячный фон от лекарств, а вы здесь уже принимаете транквилизаторы и снотворные.
Я только вздохнул:
– Что же меня то не предупредили? – но это был вопрос риторический. Видно было, что исследования свои Вейн провёл, диссертации его сотрудники защитили, а далее их уже ничто не волнует. Ничто их не касается.
Дерматолога нет, как нет. Надоело напоминать. Зуд до невозможности донимает.
04.06.79. Спал дольше (С 23 до 6), часто просыпался. Мучительные сны: будто работаю над праздничным оформлением, а времени в обрез. Утром навязчивые стихи. Вчера ничего не читал, не смотрел. Головная боль полегче, чем вчера утром, но всё равно очень сильная, тяжёлая, давящая. Голова тёмная.
К 10 часам дикая боль. Полежал. К 16 часам стало легче.
К Мальциной сегодня я заглянул с букетом цветов, купленных очень дёшево у уличной торговки. Я скорбно посетовал, что нет в моей голове чистого фона. Мальцина утешила меня тем, что можно будет дома месяц отдохнуть от лекарств и снова приехать. При этом не гарантировала, что сном моим кто-либо займётся. Веру в это я потерял совершенно. Да и в каком буду я состоянии, если месяц снотворных не принимать. По возвращении домой я убедился, мучительное моё состояние в клинике во многом объяснилось тем, что на ночь давали мне тазепам, а он на меня не действовал совершенно. Другим помогал, а мне вот – нисколько. Вон, Ленина ближайшая подруга, Света Рауде, засыпала от него, как сурок.
… днём вижу Вейна Александра Моисеевича, он стоит вверху на ступеньке лестницы, ведущей на третий этаж, в белом халате и шапочке, представительный, высокий, красивый, с бородкой а ля Генрих IV. Женщины, очевидно, от него без ума. Он – в толпе студентов, окруживших его, стоящих и рядом, и на ступенях ниже него, и господствует над этой толпой. Что-то ей объясняет. Студенточки в белых халатах и шапочках глядят на него с обожанием. Студенты-мальчики тоже. По-видимому, лекция только закончилась, и его забросали вопросами.
Я хотел было чуточку переждать и, когда окружение схлынет, к нему подойти. Но потом передумал. Что я этому преуспевающему светилу? Если он не ввёл в практику лечение сна, значит это ему нисколько не нужно. И не будет он что-то делать ради меня, безвестного пациента…
… В клинике проходит семинар невропатологов, заведующих кафедрам мединститутов. В толпе их, выходящих из нашего здания, вижу старого знакомого своего, профессора Евгения Николаевича Панченко, но не решаюсь к нему подойти. То ли стесняюсь, то ли опасаюсь, что он обидится за то, что я езжу к другим лечиться и консультироваться. И чего это я? Ведь он не лечит меня лет тринадцать уже. Только встречаясь, здороваемся.
… Сообщили результаты анализа спинномозговой жидкости инженеру, что лежит через проход напротив меня. Диагноз – не пожелаешь врагу, страшный: рассеянный склероз. «Будешь через все те стадии проходить, что и я», – утешил его грузный юноша с рассеянным склерозом, лежащий рядом со мною. Ну и ну, помолчал бы уж лучше!
И чего только не насмотришься в клинике. Вот юнец ещё, худенький невысокий похожий на школьника-старшеклассника. Во всём абсолютно нормален. Но гляжу, идёт к лестнице по больничному коридору, вдруг неведомая сила подбрасывает его вверх на полметра, оборачивает вполоборота, и он шагает назад, наверное, по инерции. Тут уже он сам поворачивается и продолжает путь в прерванном направлении.
Парень этот часто сидит на скамейке рядом с девушкой из соседнего, женского отделения. Та с ним разговаривает совершенно спокойно и тут гавкает громогласно: «Гав!» И снова нормальная речь до следующего непроизвольного лая, который может повториться и через час, и через день. Расспрашиваю медсестёр и женщин-больных, которые лежат в одной палате с девицей: «Отчего это так у неё?» Неуверенно отвечают: кажется, в детстве собака её испугала, гавкнула неожиданно. То, что от внезапного собачьего «Гав!» сердце может в пятки уйти и вообще разорваться – это я понимаю. Но чтобы такое случилось?..
Вообще, мне кажется, что для этих больных место в клинике по соседству. Врачам, впрочем, виднее… Впрочем то впрочем, а не умеют они отличить грань между расстройством психическим и нервной болезнью. Нет видимой опухоли в мозгу, тромба в сосуде – и не знают, куда болезнь отнести, к какой категории…
05.06.79. Спал лучше. Утром чуть легче. К 10 часам очень сильная боль в голове. Слабость. Во время тихого часа, когда расхаживал по Москве, приходил дерматолог. Меня искали повсюду, но не нашли. Однако скандала не вышло. Оправдался тем, что гулял в саду клиники Корсакова. Да тем, что в тихий час не консультировали никогда, не было такой практики в клинике. Досадно, второй раз не собираются дерматолога мне заказывать.
А гулял я, как понимаете, не в корсаковском саду, хотя сад был хорош и огромен, и психов, которые были бы неприятны, в него гулять не пускали, у них был закрытый режим.
Обычно маршрут мой был таков: от улицы Россолимо переулками и между домами, минуя уличку Льва Толстого, и далее мимо церкви Николы Хамовниках до станции метро "Парк Культуры, что на скрещении Зубовского бульвара и Комсомольского проспекта. Метро же развозило меня в разные места города.
Но и в окрестностях клиники было что посмотреть. На улицу Льва Толстого, примыкавшую к клинике, выходила хамовническая усадьба графа Льва Николаевича Толстого, великого русского писателя. Я там побывал, и мои узкие спортивные брюки в обтяжку никого не смутили.
Теперь-то усадьба графа не кажется мне необычной, но тогда удивила бедностью что ли, или простотой. Двухэтажный барский дом был деревянный со скрипучею лестницей, с комнатами по обок неё дочерей. Прямо с лестницы на втором этаже попадаешь в большую гостиную с огромным вытянутым овальным столом. За ним вся семья собиралась обедать. В углу стоял шкаф со столовым сервизом, в другом углу был, не помню уже, рояль или пианино. За гостиной кабинет графа в какой-то каморке, там стол небольшой, за которым писал, и сундук, где граф тачал сапоги. На столе лежит лист, исписанный рукой малолетнего Ванечки, любимого сына писателя, по всему очень талантливого. В восемь лет он уже рассказы писал. И умер. И вот эта несправедливость – любимый способный маленький мальчик… и смерть – так кольнула, так задела за сердце, что не смог слёз сдержать.
Всё в усадьбе до чрезвычайности скромно. Против дома одноэтажное деревянное здание. Там и кухня, кладовые, прочие службы – все во дворе. Блюда с пищей даже зимой через двор в дом слуги носили. Как-то странно для графской усадьбы… Зато был большущий, ныне сильно запущенный, сад с некошеною травой и утоптанными тропинками. Тот именно сад, что оградой отгородили от усадьбы сейчас и отдали клинике Корсакова. Зачем этой клинике сад, если душевнобольных в него гулять не пускают? А вот нервные из клиники Бехтерева незаконно этот сад посещали, и особенно парочки по вечерам.
… Далее за усадьбой Толстого, ближе к станции за чугунной оградой на зелёной лужайке в полукруге высоких раскидистых тополей, наглухо прикрывавших её от машинной и людской суеты Комсомольского проспекта и Зубовского бульвара, высилась недавно отремонтированная и снежно белеющая стенами своими церковь. Стены по-над окнами, как-то по-детски обведены свежей, яркой краской, красной, зелёной, и от этого она казалась по домашнему доброй и наивно нарядной.
Между чугунными столбиками я прохожу в открытую калитку и иду по чуть примятой тропинке к окованным железом дверям. Двери церкви закрыты, но на них в рамочке печатное объявление, что воскресная служба проводится с (указано) часов до (тоже указано) чуть ли не митрополитом.
Рядом с дверьми чугунная литая табличка. На ней значится, что церковь построена в CVI веке, при Иване Грозном ещё.
Когда же в один из дней я прохожу мимо церкви со стороны Комсомольского проспекта, то сердце моё заходится от восторга. Среди куп высоких деревьев церковь почти не видна, но в густо-голубое небо над ними из гущи зелени возносятся башенки с горящими в лучах летнего солнца золочёными куполами и золочёными же крестами на них. И в голове сразу слагается строчка:
И в солнце праздничная синь горит крестами.
… В воскресенье вижу распахнутые двери. Вхожу. Полумрак. В большое и очень высокое помещение из окошек вверху сочится дневной свет, но его мало, углы церкви тонут во мраке. Зато сияет серебром и золотом окладов икон богатый иконостас. И десятки колеблющихся свечных огоньков пред ним. По нескольку тоненьких свечек стоят у колонн на подставках. Людей в церкви немного. Не больше десятка, они просто теряются в окружении. Слева женщина у иконостаса стоит на коленях, отбивает земные поклоны. Священник в дорогом облачении читает проповедь или молитву, слова я не могу разобрать – церковнославянские. Служка размахивает кадилом, обходя проповедника, и клубы ароматного ладана плывут от него, тают, но запах доносится и до меня, стоящего недалёко от входа – ближе к иконостасу я подойти как-то стесняюсь.
Осеняю себя крестным знамением и ощущение благостного покоя, умиротворения охватывает меня. Подхожу к лотку-прилавку у входа, покупаю парочку самых тоненьких свечек (всё деньги!), ставлю в подсвечники у колонны за здоровье всех ныне живущих и за упокой умерших. Я неверующий, но что-то разлито неземное в воздухе этой церкви, в блеске позолоты, в мерцанье огней, в полумраке, в снопах света из окошек под куполом, что мистически действует на меня.
Постояв немного, я ухожу.
… Есть у меня и другой путь для прогулок. Это для пеших. Я выхожу на Большую Пироговскую улицу (параллельную Россолимо) и спускаюсь по ней вниз в виду Москва-реки за домами. Она выводит меня на площадь Новодевичьего монастыря. Я много наслышан о Новодевичьем кладбище, много знаменитых людей здесь похоронено, много здесь интересных надгробий выполнено известными и неизвестными мастерами. Помню, Ковальский ещё в восхищении о надгробии Собинова рассказывал. Лебедь. Какой? Умирающий?
Хочу на всё это посмотреть своими глазами. Но меня встречают запертые ворота. На них табличка. Не табличка – доска. На красном (с чёрными зёрнами) гранитном отполированном поле золотом буквы: "Ввиду ремонта кладбище временно закрыто для посещений. Родственники допускаются по пропускам".
Видно долог будет ремонт, если доску такую повесили. И снова вспоминается афоризм советских строителей: «Нет ничего более вечного, чем времянка». Но оказывается афоризм здесь совсем не причём. Возвратившись в больницу и рассказав о неудачном своём посещении кладбища, узнаю, что кладбище закрыли после осквернения могилы матери Брежнева. Москвичи её похоронами там возмущались. За какие заслуги? Их можно понять. Но могилы осквернять всё же не по-человечески.
Не попав на Новодевичье кладбище, иду осматривать Новодевичий монастырь, к которому, собственно, кладбище и примыкает. Здесь много построек, но я направляюсь к открытым дверям храма. Служба там не идёт, и не знаю, почему он открыт. Музей тут, может быть.
По проходу иду в главное помещение. Подхожу к богатому золочёному иконостасу, увешанному иконами до потолка, и среди лиц Богородицы на иконах вверху вижу лик дивный не еврейского типа, как обычно, и правильно, деву Марию изображают. Но мне именно такой тип женского еврейского лица всегда неприятен отталкивающе. А тут красота такая, замечу при этом, чем-то напоминающая лицо Кохарь Ларисы, что глаз не могу отвести.
Под иконою подпись: Икона Смоленской Божьей матери.
Долго стою в любовании.
При выходе замечаю в притворе на стене точно такую икону, только в более бедном окладе. Точная копия. И подпись такая же. Я останавливаюсь и снова любуюсь лицом. Это страсть моя с детства – красивыми женскими лицами любоваться.
И вот странность какая, когда я через много лет (возможно уже в несоветские времена) повёз Леночку (она это категорически отрицает) специально показать эту икону, то на месте её в иконе над тою же надписью оказалось совсем другое непривлекательное типично еврейского вида лицо. Я глазам своим не поверил. Прошёл в притвор, и там икону Смоленской Божьей матери отыскал, и там оказалась та же еврейка что и в молитвенном помещении… Как это объяснить? Может быть, раньше икона была не настоящей, в том смысле, что не Смоленской… а потом её заменили?
… Прохожу я по Большой Пироговской улице и дальше, туда, где Москва-река делает петлю у Ленинских гор (слава богу, опять Воробьёвых), огибая Лужники и поворачивая на северо-восток к Парку Культуры. Стадион закрыт, я поднимаюсь по лестнице на двойной мост над рекой. На одном уровне по нему мчатся автомобили, на другом – застеклённая станция метро над рекой, откуда хорошо просматриваются Лужники и есть выходы к лестницам на оба московских берега.
Иногда, я поворачиваю наверх, где Большая Пироговская переходит в Зубовскую улицу
… Выхожу как-то утром между домами на Большую Пироговскую, мимо меня вверх проходит автобус и останавливается метрах в пятидесяти у остановки на Зубовской улице. Из автобуса через заднюю дверь по ступенькам спускаются две женщины одна за другой и, спустившись на землю, задерживаются, стоя вплотную к автобусу. Двери автобуса закрывается, он трогается, и у меня на глазах, шаркнув стенкой своей по спине одной женщины, опрокидывает её. Она медленно неуклюже валится на тротуар, нога её попадает под заднее колесо.
Автобус уходит, а женщина остаётся на тротуаре. Платье её завернулось наверх. Голая (лето!) вытянутая нога окатывается потоком крови, и из вывороченных лохматых кусков красного мяса торчат, сходясь под углом, два сахарно белых обломка кости. Меня всего передёргивает – зрелище не для нервных людей.
Ясно, открытый перелом голени. У-у-у! Прямо по коже мороз.
Бегу к телефону автомату, накручиваю 03. Через минуту подъезжает и скорая помощь. Я близко не подхожу, неприятно, издали наблюдаю, как санитары над ней наклоняются, что-то делают и на носилках сзади всовывают в машину.
Для себя делаю вывод, выйдя из машины, сразу шагай в сторону от неё, не задерживайся у борта.
… От Зубовской улицы, прейдя на другую сторону на стыке Зубовского и Смоленского бульвара, углубляюсь в тесные улочки, и по левой стороне одной из них, кажется, Пречистенки, но тогда она называлась иначе, на старинном доме вижу табличку: "Дом-музей А. С. Пушкина".
Моя странная легкомысленная одежда не смущает служителей, и, купив билетик, я поднимаюсь по лестнице на второй этаж и осматриваю комнаты. На столах под стеклом копии рукописей, рисунки. В комнатах какие-то вещи, которые не запомнил и о которых не знаю, подлинные они или нет. На стенах портреты поэта. Это, само собой, копии.
Производит впечатление правка стихов. При его гениальности – и такая работа. Почти нет ни одной не перечёркнутой строчки, очень много замененных слов. То есть написалось сначала не точно, приблизительно, а потом началась большая работа по нахождению именно тех выражений и слов, которые только одни и нужны и их ничем не заменишь.
Попытался я навестить и музей Достоевского. И почему он в Москве? Насколько знаю, он жил в Петербурге… А-а! – он родился в Москве. Музей находился в другой части Москвы, от нас в стороне, тут уж добираться пришлось в метро и на автобусе. Но музей оказался закрыт на ремонт, и я вернулся из этой поездки ни с чем. Впрочем, нет. Рядом оказался музей палеонтологии, но и он был закрыт, зато открыт был поблизости сельскохозяйственный музей. Названия не запомнил. Тут даже за вход деньги не брали. Всё в музее напоминало ВДНХ, и огромные снопы пшеницы, ржи, овса, и небывалой величины дыни, арбузы и тыквы. В зале фруктов в резных стеклянных вазах на ножках лежали крупные кисти просвечивающего на свет янтарного винограда и иссиня-чёрные кисти, и желто-розовые полосатые яблоки, и груши "Бера", жёлтые и даже немного коричневатые, настолько спелые, что казалось, тронь их, и сок брызнет из них.
Я нисколько не усомнился, что это свежие настоящие фрукты, которые заменяются через несколько дней. Одно только меня занимало, куда их девают после замены? Распродают, как на выставках обещают? И об этом я смотрительниц музея спросил. Мне серьёзно ответили, что конечно распродают. В конце дня после показа.
Что-то недоброе послышалось мне в их серьёзных словах. И тут, спохватившись, я понял, что это не свежие фрукты, а муляжи восковые. Но как же сделанные искусно! Голову на отсечение отдаю – и вы бы их от настоящих не отличили.
Видом не показав, что попал я впросак, так дурацки поверив виртуозной фальшивке, я быстро из этого музея бросился вон.
06.06.79. Спал примерно с 23 до 5. Несколько раз просыпался. Очень сильная головная боль. После 10 часов, то есть после занятий, колотила дрожь внутренняя, просто места не нахожу. С 11 боль дичайшая в голове, в темени – нестерпимая.
В конце занятия психологиня моя поручает мне написать к завтрашней встрече рассказик, в котором все слова до единого начинались бы с одной буквы, ну, хотя бы, с "к" или "п".
Прихожу в палату, сажусь на кровать и в тетрадке начинаю писать, то есть не писать ещё, а думать, с какой бы буквы и с чего бы начать. «Павел поохотился поутру, почесал пузо, подумал: принесу попадье пескарей, попрошу поджарить, покормить получше попа…» – нет, чепуха какая-то получается, причём здесь пузо, да и о чём дальше писать после этого пуза.
И тут на листочке вроде бы само собой написалось: Солнце светит стылым светом, стёкла сонные скучают, стон сосулек серебристых слился сверху с сосен снежных.
Не составило особого труда сообразить, что эти ритмические строчки не что иное, как начало нерифмованного стихотворения, которое я и получил, расположив их в виде четверостишья:
Солнце светит стылым светом,
стёкла сонные скучают,
стон сосулек серебристых
слился сверху с сосен снежных.
Далее легко продолжилось:
Снег сияет сотней свечек,
скачут стайками синицы,
светлоокой синевою,
счастьем,
сладко стиснет сердце.
Тут вдохновение напрочь покинуло меня, я не знал, чем закончить. Может быть, мысль какая и была, да не выражалась она никак словами, начинающимися только с буквы "с", а это было важно принципиально.
Всё-таки не совсем удовлетворившую меня концовку (четвёртая строка не выходила) я кое-как приладил.
Счастьем станет созерцанье
совершенного созданья,
сотканного синим сном…
После такой тяжкой работы, не могло быть и речи о продолжении рассказа о Павле, почесавшем пузо, или о Кирилле, катившем кадку к кладовке. Уже не помню, для чего он её туда катил.
Наутро я представил своё сочинение на суд доктору. Она сначала им заинтересовалась и даже хотела его переписать, но потом интерес её как-то пропал. Полагаю, что с поставленной мне психологической задачей я справился не вполне или вовсе не справился. Но об этом мне не сказали.
07.06.79. Спал плохо. Сильная боль в голове. Слабость.
А вот в музей Советской Армии меня в моих штанах не пустили. Служительница на входе загородила проход: «Здесь музей, а не…» Я не дал ей закончить: «Я в музей и иду».
– Но какой у вас вид? Вы в спортивных штанах.
– Ну и что? Штаны как штаны, я в них в музеях Толстого и Пушкина был, и мне ничего не сказали.
– Я вас не пущу.
– Но у меня нет других. Я участвую в спортивном пробеге ветеранов войны от Владивостока до Бреста, – вдохновенно вру я, вот в Москве мы на день отдохнуть задержались, хочу и ваш музей осмотреть.
– В таком виде я вас не пущу.
И сколько я с нею не препирался, что музеи существуют для трудящихся масс, для того, чтобы они в них ходили, повышая образовательный уровень, это у Толстого и Пушкина понимают, суровая дама была непреклонна. В конце концов, я плюнул и удалился, взглянув снаружи на театр Красной Армии, выглядевший в плане в виде звезды. Но звезда эта видна с самолёта, а с земли не видна.
08.06.79. Полузабытье с 23 до 2. Просыпался бы вроде и сон продолжал видеть. В голове легче и не такая она мутная. Но минут через пять боль стала усиливаться и через полчаса уже нестерпимая. Полузабытье с 4 до 6 часов. Боль в голове целый день дикая. Весь перекручен. Мутит. Лихорадочность – прилив крови к голове.
В палате я обнаружил ничейный тонкий журнал, но точно, не – "Огонёк". Листаю его и нахожу стихотворение, которое впервые, услышал в новогоднем телефильме Эльдара Рязанова "Ирония судьбы" или "С лёгким паром". Стихотворение тогда же ещё мне очень понравилось[8], но на слух не запомнилось сразу. И автора его я, конечно, не знал. И вдруг:
Александр Кочетков
БАЛЛАДА О ПРОКУРЕННОМ ВАГОНЕ
– Как больно, милая, как странно
сроднясь в земле, сплетясь ветвями, –
как больно, милая, как странно
раздваиваться под пилой.
Не зарастёт на сердце рана –
польётся чистыми слезами,
не зарастёт на сердце рана –
прольётся пламенной смолой.
– Пока жива – с тобой я буду, –
душа и кровь нераздвоимы, –
пока жива, с тобой я буду, –
любовь и смерть всегда вдвоём.
Ты понесёшь с собой повсюду –
не забывай меня, любимый, –
Ты понесёшь с собой повсюду
родную землю, милый дом.
– Но если мне укрыться нечем
от жалости неисцелимой,
но если мне укрыться нечем
от холода и темноты?
– За расставаньем буде т встреча –
не забывай меня, любимый,
за расставаньем будет встреча,
вернёмся оба – я и ты.
– Но если я безвестно кану –
короткий свет луча дневного, –
но если я безвестно кану
за звёздный пояс, в млечный дым?
– Я за тебя молиться стану,
чтоб не забыл пути земного,
я за тебя молиться стану,
чтоб ты вернулся невредим.
Трясясь в прокуренном вагоне,
он стал бездомным и смиренным,
трясясь в прокуренном вагоне,
он полуплакал, полуспал,
когда состав на скользком склоне
вдруг изогнулся страшным креном,
когда состав на скользком склоне
от рельс колёса оторвал.
Нечеловеческая сила,
в одной давильне всех калеча,
нечеловеческая сила
земное сбросила с земли.
И никого не защитила
вдали обещанная встреча,
и никого не защитила
рука, зовущая вдали.
С любимыми не расставайтесь,
с любимыми не расставайтесь!
с любимыми не расставайтесь! –
всей кровью прорастайте в них, –
и каждый раз на век прощайтесь!
и каждый раз на век прощайтесь!
и каждый раз на век прощайтесь!
когда уходите на миг!
Там же была напечатана и история написания этого стихотворения (в год моего рождения по случайному совпадению), когда случайность же, а именно внезапный отказ от отъезда, чтобы на лишний день задержаться с любимой, спасла автора от смерти в потерпевшем крушение поезде. В этом крушении погибли все пассажиры. Не уцелел ни один.
… во время войны стихотворение было любимо на фронте и воспринималось, как написанное как раз в связи с войной.
Я прочитал стихотворение больным нашей палаты. И неожиданно встретил их непонимание элементарной образности сравнений и вообще злобную ожесточённость в неприятии его.
Особенно возмущался шофёр: «Ну что это: – Короткий свет луча дневного. – Бессмыслица!» Его поддержал и инженер, у которого рассеянный склероз обнаружили, и ещё двое больных у окна, где столик стоял для ночного кефира. Трое других промолчали. Меня не поддержал в споре никто.
Я думал, это просто неразвитость собеседников, их неспособность почувствовать и пережить, но возможно тут сказалась и звериная ненависть бескультурья к культуре, к интеллигенции, в последнем я смог на другой день убедиться.
По радио зазвучала одна из симфоний Бетховена, я с наслаждением слушал её, и тут снова шофёр мне заметил, что это не музыка, а бред сивой кобылы. Я возмутился, сказал, что это Бетховен, всеми признанный гений. Чего вообще-то не стоило говорить. Что им гений?! Да это и не доказательство…
Тогда он понёс, что все симфонии и оперы выдумали евреи, чтобы дурачить народ и на том наживаться. Инженер опять же с готовностью поддакивал ему. Тут уже антисемитизмом запахло, и я возразил, что Бетховен и Моцарт – немцы, Верди – итальянец, а Глинка, Бородин и Чайковский – русские композиторы. И не к чему валить всё на евреев.
Тут перешли и на писателей, что и они сидят на шее народа, загребают непомерные гонорары. О гонорарах писателей и музыкантов я не знал ничего, большие они или не очень, ведал лично лишь то, что некоторые из них (возьмём Сергеева-Ценского) люди состоятельные довольно, и я справедливо парировал: «Это ваше добровольное дело ходить на концерт[9] или книжку писателя покупать – никто вас насильно не заставляет». На это никто не ответил. Крыть было нечем.
09.06.79. Дикая головная боль.
10.06.79. Воскресенье. То же…
Лето. Москвичам приносят из дому передачи. За завтраком ли, обедом и ужином в столовой соседи за столиками аппетитно жуют с картофелем свежие огурцы и редиску. В больничном меню овощей никогда не бывает, а так хочется иной раз редисочкой на зубах похрустеть. Каждый раз, проходя от метро мимо маленького магазинчика с вывеской "Овощи. Фрукты", что в улочке при подходе к церкви Николы в Хамовниках, заглядываю в него. Но там полки пустые, продаётся только прошлогодняя полугнилая картошка. Съездить на рынок я не могу, овощи там слишком дороги, я не могу позволить себе так тратится на себя…
И вдруг – чудо. Нет, не даром же существует сельское социалистическое хозяйство, колхозы, совхозы! Магазин завален редиской. Она насыпана горой от пола выше прилавка по всему магазину, и хотя очередь велика, я уверенно встаю в хвост. Через час я покупаю два килограмма отличной редиски всего за двадцать копеек. По десять за килограмм.
К обеду мóю редиску, сажусь за стол и, выхлебав суп, принимаюсь за котлету с картошкой, сунув редисину в рот… Я хочу её разжевать – зубы мои её не берут, она сделана словно из дерева. Полагая, что это случайность, я беру вторую редиску, но и она деревянна. И так все до одной. Ну что после этого могу я сказать по поводу госторговли. Зачем брали в колхозе такую редиску?! Да что им за дело! Был бы выполнен план. Такова вся система.
Взять хотя бы гречневую крупу, лет пятнадцать назад её было везде – завались. И в столовых, и в магазинах. Через пять лет не стало нигде. Бывает, правда, в Москве. Сейчас езжу по городу и ищу крупу в магазинах, чтобы домой привезти. Иногда наскочу, куплю килограммовую пачку ядрицы – в одни руки больше не продают. В другой раз куплю пачку продела. Уже пачек шесть в тумбочке накопил, чтобы домой отвезти… А планирую десять.
Так что же с гречкой случилось? До начала шестидесятых годов она в планах шла отдельной строкой. И её сеяли в колхозах, в совхозах, и деньги за неё получали – она подороже пшеницы оплачивалась. И вот какому-то руководящему дураку пришло в голову растворить её в общей строке зерновых, а гречка раза в три менее урожайна, чем та же пшеница, и план по урожайности зерновых с гречкой не выполнишь. Вот и свели гречку с полей, а вместе с ней и те пчелиные ульи, куда пчёлы мёд гречишный сносили, опыляя гречиху.
… и никто не подумал с тех пор дурь эту исправить.
… В воскресенье с утра как-то очутился в городе возле большого универсама при открытии магазина. Зашёл посмотреть. В застеклённых витринках прилавков молоко и кефир, небольшой выбор колбас, сорта два полукопчёных, и варёных два сорта. Два сорта сыров голландский и брынза. Но все витрины ими заполнены. Я из магазина уже выхожу, как к нему подкатывает автобус, следом второй, третий, четвёртый. Из раскрытых дверей ссыпаются люди с баулами, с чемоданами, с сумками и врываются в магазин.
У прилавков очередь, толчея.
Я останавливаюсь на улице и с любопытством жду, чем всё это кончится. Люди поодиночке, нагруженные покупками, возвращаются и влезают в автобусы. Через полчаса магазин уже пуст. Я вхожу в него посмотреть. На прилавках, в витринах – хоть шаром покати. Приезжие очистили их основательно. Теперь до закрытия магазин будет пустым, завоза больше не будет, на мой вопрос отвечает мне продавщица. Да я и сам это знаю. Видел, слоняясь по городу. В продовольственных магазинах после обеда нет ничего.
Разве в центре удаётся купить треугольный пакет шестипроцентного молока, очень вкусное и прохладное молоко жажду хорошо утоляет.
Вот такие дела. Доэкспериментировали с сельским хозяйством. Продовольствия в провинции нет. Мало-мальски снабжаются лишь столичные города, да шахтёрские регионы. Худо в стране с продовольствием. Мне и раньше рассказывали, что из Подмосковья и ближайших к Москве областей за мясом и колбасой жители снаряжают посыльных, домом ли целым иль улицей сбрасываясь и оплачивая проезд. А те в чемоданах на всех дефицитные продукты привозят.
Перефразируя Ленина, можно с уверенностью сказать, что социализм – это строй всеобщего дефицита.
… но я всё ещё верю во что-то.
11.06.79. Чуть легче.
Время идёт, и пора позаботится об обратных билетах. Сказали, что выпишут после пятнадцатого числа. Еду в предварительные кассы Павелецкого вокзала, они в стороне от него самого, на восток остановки две на трамвае. Купейных билетов нет. Поздно я спохватился, да я ведь даты не знал. Решаю лететь самолётом, разницы в цене практически нет, четырнадцать и пятнадцать рублей. Почему раньше не додумался?
По укоренившейся в последние годы привычке ходить по городам пешком, проезжая на городском транспорте при необходимости одну две остановки, я от предварительных касс выхожу на Новоспасский мост, а от него по какой-то из улиц поворачиваю в направлении Кремля. Есть большая прелесть в хожденье пешком особенно с картой. Многое неожиданно открываешь, да и части города связываются между собой в единое целое.
Вот и сейчас по левую руку вижу кирпичные стены монастыря. За которыми главы церквей. Мне кажется, над входом было написано "Донской монастырь", а может быть и "Даниловский", но сейчас, сверяясь с описаниями и картой, я склонен верить, что вышел к Новоспасскому монастырю. Очевидно, обрывочные знания у меня в голове смешались, и память, вероятно, подводит. Дело в том, что Новоспасский монастырь сначала под именем Спасского был основан сыном Александра Невского князем Даниилом на месте, занимаемом теперь Даниловым монастырем. Но недолго был Спасский монастырь на этом месте. Сын Даниила, Иван Калита перенес монастырь на Кремлёвский Боровицкий холм. В дальнейшем же при сооружении новых зданий Кремлевского дворца оказалось неудобным существование здесь монастыря, так как он оказался в районе дворцовых построек, которые окружили его плотным кольцом.
Великий князь Иоанн III решил перенести монастырь на другое место верстах в пяти от Кремля. По своему новому местоположению Спасский монастырь стал называться Новоспасским.
… Но почему Донской у меня в голове? По сходству первого слога в словах Донской и Данилов, с места которого перемещался упомянутый монастырь?
Проход в монастырь был открыт, и я вошёл туда. Во дворе не было ни души. Двери церквей были закрыты пудовыми висячими замками, и не было похоже, чтобы их открывали в обозримое время. Точно также были наглухо закрыты вытянувшиеся вдоль стены низкие помещения для монашеской братии. Никакой братии, конечно, в монастыре не было. Но вот на здании возле ворот висела доска, свидетельствующая о существовании здесь какой-то советской конторы. Но контора тоже оказалась закрытой.
Или это привиделось мне: возле собора лежали, вросшие в землю две каменные плиты. На них имена: Пересвет и Ослябя. Два монаха, два воина, прославившие свои имена на поле Куликовом и павшие там. Почему они здесь оказались? Для меня тоже загадка, одна из тех, что память мне задаёт. Если б монастырь был Донским, то ещё была бы какая-то связь с памятной битвой. Да и по недостоверным сведениям останки Осляби и Пересвета лежат в Симоновом монастыре. Но это всё только догадки…
Выйдя из пустого монастыря, я отправился дальше и в авиакассе, обнаруженной мной на Таганской площади, благополучно купил билет на самолёт.
В один из своих походов по городу я решил пройти от Павелецкого вокзала пешком в сторону Кремля. Идя по какой-то совершенно невзрачной улочке, я увидел памятную доску на одноэтажном доме жёлтого цвета: "Здесь жил Лев Николаевич Толстой с (указано) года по (указан) год. Вот так при прогулках и открываешь неизвестное.
Пройдя дальше, я вышел к набережной у Большого Устьинского моста близ впадения в Москва-реку Яузы. И передо мной открылась ни с чем несравнимая великолепная панорама Кремля на холме за рекой с его красными кирпичными стенами над зелёными деревьями набережной и зелёным дёрном холма, с его круглыми и четырёхгранными многоярусными башнями, увенчанными островерхими зелёными шатрами, с жёлтыми корпусами двух огромных дворцов, с золотыми куполами белых церквей и вознесённой над всеми златоглавой колокольней Ивана Великого. И всё это сияет расплавленным золотом в лучах невысокого солнца.
Обок Кремля и чуть ниже его над спуском к реке, уравновешивая его, стоял праздничный Покровский Собор, что на Рву, радуя многоцветными красками и фантастическими узорами башенок, шатров, луковиц главок, чешуйчатых, волнистых, витых.
Дивная, незабываемая картина.
И только в правом нижнем углу прямоугольник громадной гостиницы торчал ненужной нелепою глыбой, разрушая гармонию панорамы, создававшуюся столетиями.
Чтобы насладиться видом Кремля и Собора на холме под солнечными лучами, я вынужден был ладонью правой руки заслонять глыбу "России", и чертыхался: неужели архитекторам трудно было представить, что гостиница совершенно раздавит дивную композицию, какой нет в мире нигде. Да на эту набережную иностранных туристов за большие деньги надо водить, чтобы дать им возможность взглянуть на это рукотворное чудо!
12.06.79. Легче. Голова болит сильно, но не нестерпимо. Немного писал.
13.06.79. Так же.
Плохо и медленно засыпаю из-за света от лампы на стене инженера, свет её бьёт мне прямо в глаза, а он читает часов до двух ночи. Я и обычно засыпаю с трудом при медленном счёте или чтенье стихов, а сейчас и это не помогает, как не помогает и белое полотенце, наброшенное на глаза – если б оно было чёрным!
Прошу его выключить свет, так как он не даёт мне заснуть. За него вступается шофёр: «У человека неизлечимая болезнь, ему надо отвлечься!»
Я соглашаюсь, что надо отвлечься, но ночью отвлечься можно и сном, а читать днём. А он днём спит, а ночью читает.
Инженер отказывается погасить лампу. А у меня состояние – хоть лезь на стенку. И хотя я на обострение конфликтов идти не люблю, я не выдерживаю, встаю и иду к дежурной сестре. Та приходит в палату, резко говорит: «Никому не позволено больничный режим нарушать!» – и выключает настенный светильник. Все молчат. Я засыпаю.
14.06.79. С утра голова болела меньше. С 11 боль ушла.
После всех занятий со мной мой психолог выдаёт мне рекомендации по работе. Заключаются они в следующем: я могу минут двадцать-тридцать работать, затем нужно часа два отдохнуть, потом снова поработать до получаса, два часа отдохнуть и так далее.
Ничего не скажешь – режим! Да где ж я с таким режимом работу найду?
Тут же она мне советует попытаться попасть в клинику НИИ неврологии и психиатрии имени Бехтерева к профессору Карвосарскому в Ленинград. Это лучшая клиника в Советском Союзе.
15.06.79. Вчера вечером писал, принимал душ. Ночью спал плохо. Полузабытье и промежутки без сна. Утром голова тяжёлая, сзади онемевшая и там в ней покалывает. Тяжесть и защемлённая боль. Боль в переносице. Внутри голову выламывает и в переносице тоже. В голове темнеет, качает и слабость.
С середины дня нестерпимая дичайшая боль. Весь перемят, переварен, перекручен. Сыпь по всему телу. Догадываюсь, что никакой дерматолог мне не нужен, что у меня аллергия. Обращаюсь к дежурному врачу, и та немедленно отменяет все лекарства, кроме снотворных.
Доверие моё к дочери Шмидта совершенно утрачено. Да она почти и не приходит ко мне после утери истории болезни. Пребывание моё в больнице теряет всякий смысл. И я перестаю записывать своё состояние. Скажу только, что после назначения мне дежурным врачом антиаллергических препаратов мне стало чуточку легче.
До отъезда предстояло выполнить ещё домашние поручения. Как-то по пути мне попался магазин "Русский лён", я его заприметил и теперь купил там светло-коричневые с рисунком абстрактных цветов шторы для комнат. По четыре рубля за метр. Это было не совсем то, что мне нравилось, но того, что мне понравилось бы, в магазинах не было ничего.
Далее на очередь стала покупка мужского велосипеда. С ними в Москве проблем не было, правда марка велосипедов была только одна – тяжеленная "Украина". Этот велосипед я и купил, по-моему, накануне отлёта. А быть может и уже в день отлёта. То есть, помню, сдал его в багажном вагоне, а на другой день в Ворошиловграде в том же вагоне мы с Димой его получили.
Но пока что его я только купил, и мне ещё предстояло отправить его багажом. А для этого, прежде всего, необходимо доставить эту громоздкую штуку на Павелецкий вокзал. В автобусы и троллейбусы меня с ним не пускали, хотя я и развернул руль вдоль рамы, чтобы ширину сократить, но педали, педали торчали. Снимать же их было бы делом весьма трудоёмким. И куда потом их девать?
Я и не подумал, что до вокзала можно самому на велосипеде проехать, да и если б подумал, вряд ли решился катиться московскими улицами рядом с бешено несущимися автомобилями.
Оставалось попробовать на метро. В метро меня тоже остановили, но я упросил контролёршу, жалуясь на свою инвалидность и даже показав ей для достоверности пенсионную книжку, и та, махнув рукой, меня пропустила. Поставив велосипед на попа на заднее колесо, я спустился по эскалатору, ввёл его таким образом в вагон, держа рядом с собой, и доехал до станции Павелецкая.
Но в багажном отделении его здесь не приняли. Его нужно было упаковать, увы, чего я сделать не мог. Мне посоветовали сдать его прямо в багажный вагон, который прицепят к сегодняшнему поезду до Ворошиловграда. И я пошёл искать этот вагон. Пассажирские вагоны этого поезда я быстро нашёл тут же на станции на запасных путях, но багажного не было. Мне сказали, что он на Павелецкой-Товарной, и я покатил велосипед вдоль путей и по шпалам. Пришлось катить мне его далеко. Солнце палило нещадно, пот выступал каплями на крыльях носа, и я стирал их ладонями, проступил на сорочке между лопатками, а я брёл всё и брёл. И добрёл вагона.
Но там дело сладилось быстро. Велосипед тут же погрузили в вагон без упаковки, привязав там к длинному деревянному брусу, у стенки вагона внутри. Я расплатился, мне выдали квитанцию, и я довольный сделанным делом отправился восвояси.
Но наверно до этого я побывал снова в Минздраве. Надо было пробиться в Ленинград к Карвосарскому. Очень меня беспокоило, что иду я туда без письма ЦК партии, и не зря. Попал я к женщине – заместителю главного невропатолога министерства, – изложил свою просьбу, на что немедленно получил отказ: «Лечитесь на Украине. Там есть точно такой же НИИ. И вообще как вы попали в Москву в клинику нервных болезней?». Я воспользовался вопросом и сослался на письмо из ЦК. Это, по-видимому, подействовало на неё, она сразу же позвонила к нам в клинику к заведующей мужским отделением, спросила, действительно ли было письмо из ЦК. Та, по всему, подтвердила, и тогда моя нелюбезная дама соизволила позвонить по внутренней связи главному психиатру Минздрава Чуркину, как сейчас помню.
– Александр Александрович, – она представилась и продолжила: – тут у меня товарищ Платонов…
Что дальше она говорила ему, я точно не помню, но суть сводилась к тому, что мне надо помочь попасть в клинику НИИ Бехтерева в отделение к Карвосарскому.
Закончив с ним разговор, начальственная дама оборотилась ко мне: «Александр Александрович сейчас уезжает на совещание, но к 18 часам он вернётся, примет вас и всё устроит», – и дала мне его телефон.
Я поблагодарил и ушёл. Была ещё первая половина дня.
К концу рабочего дня я снова был в министерстве. Захожу в приёмную Чуркина,  – его ещё нет. «Совещание затянулось, и его наверно не будет», – отвечает мне секретарша. Жду до конца рабочего дня и ухожу вместе с сотрудниками. Нет, успеваю зайти в отдел охраны здоровья матери и ребёнка, знакомлюсь с Ковановой Натальей Николаевной, крупной приятной женщиной, быстро завязываю с ней разговор о непрерывных фарингитах и бронхитах детей, о Диминой бронхиальной астме, представившись бывшим работником обкома партии, проходящим лечение в клинике нервных болезней института Сеченова и ожидающим сейчас Александра Александровича Чуркина, чтобы получить от него направление в отделение неврозов НИИ Бехтерева к профессору Карвосарскому. При этом как-то ненавязчиво ловко оперирую фактом, что за меня хлопочет ЦК. Возможно, моё непринуждённое упоминание имён и фамилий руководящих работников министерства внушает ей полное доверие ко мне. Во всяком случае, она ко мне расположена и обещает помощь в лечении наших мальчишек. «Как выберете время, приезжайте, мы здесь ребят ваших быстро обследуем и решим, как лечить». С этим и расстаёмся.
Итак, к Чуркину я не попал, завтра утром я улетаю. Очень досадно. Но у меня есть его телефон. Попробую из дому ему дозвониться.
… Мне не вполне хорошо – дают знать последствия аллергии, в самолёте ещё чувствую муку. Через час она кончится. Я снова дома в кругу дорогих мне людей. Я так соскучился по ребятам, по Лене.
На ночь принимаю таблетку привычного эуноктина, засыпаю и сплю в гостиной один без пробуждений и занудливых снов – никто и ничто не тревожит меня, и утром я просыпаюсь совершенно здоровым.
Дня два хожу как пьяный от радости, весь стихами наполненный, по вечерам читаю их Лене и мальчикам:
– И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…
– Пора в постель, но спать нам неохота…
– Что будет дальше, знаем по картинке…
– Как больно милая, как странно…
– С любимыми не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь…
– И вдоль перронов, выстроившись в ряд, о многом сердцу говорят вагоны…
… К Чуркину, разумеется, я сразу же позвонил. Сказал, что ждал его, как было уговорено, а на другой день приехать в министерство не смог, так как улетел из Москвы. «А когда вы в Ленинград собираетесь?» – спросил Александр Александрович. «Да пока хотел отдохнуть, ближе к осени». «Когда надумаете, мне позвоните, и всё будет сделано», – пообещал Чуркин, и мне оставалось только поблагодарить его.
Воспоминание о разлуке с любимой во время пребыванья в Москве и предстоящая поездка и новое расставание навевают стихи, посвящённые Леночке:
Ношу в себе такую нежность,
что нежность стала страхом и надеждой,
и горечью,
и радостью.
Конечно,
мир соткан из таких противоречий:
мне страшно оттого, что я
себя не мыслю больше без тебя,
что каждый миг ты мне необходима,
а это никогда недостижимо.
Но чувством, переполнившим меня,
до опьяненья счастлив я.
… У Лены местком профсоюза отправляет детей преподавателей на июль в пионерский лагерь на Северский Донец где-то за Николаевкой. Илюша выказал желание в этот лагерь поехать. Снаряжаем его и провожаем до Красной площади, там стоит автобус. Дети садятся и уезжают. Хотел вместе с ними поехать, но автобус так переполнен, что мне даже стать негде, дети сидят и на полу. Обещал Илюше в ближайшее воскресенье приехать, его навестить.
Написал вот, что Илюша в пионерлагерь поехал, и вспомнил, что его весной приняли в пионеры. Началось с того, что его учительница, Тамара Семёновна, ушла в декретный отпуск[10], и замещать эту вздорную истеричную особу прислали молоденькую обаятельную Галину Григорьевну, недавнюю выпускницу пединститута. Она на детей не кричала и, присмотревшись к ним, к каждому нашла особый подход, я по Илюше сужу – за почерк отметки она ему не снижала, и дети быстро её полюбили. Я тоже был о ней высокого мнения, послушав её на родительских собраниях.
И вот она объявила, что 22 апреля, в день рождения Ленина третьеклассников будут в Краснодоне[11] принимать в пионеры.
С утра к школе были поданы автобусы, и как-то я рядом там оказался. Сообразил, что неплохо было бы с классом поехать в Краснодон и запечатлеть на плёнке это событие. Но, как на беду, фотоаппарата у меня с собой не было. Я попросил учительницу автобус на пять минут задержать, пока я сбегаю домой за фотоаппаратом. Она мне обещала, и я побежал…
Через четыре минуты я был на месте, но автобуса не было. Уехали, меня не дождавшись. Я, конечно, возмутился такой необязательностью до крайности, но от мысли не оступился, помчался, опять же бегом, на трамвай, доехал до автовокзала и быстро (повезло!) уехал рейсовым автобусом в Краснодон. Там мне подсказали, где проводят торжественный приём в пионеры, и уже через миг я был на площади возле сквера, где стояла памятная стела и где нарядные мальчики в костюмчиках и белых рубашках и девочки в чёрных юбках и беленьких блузках выстраивались в шеренгу, держа в руках кумачовые галстуки.
… и вот уже все они выстроились в шеренгу.
Я начал фотографировать их…
Учительница и пионервожатая школы, после каких-то приветствий, прошли вдоль ряда учеников, повязывая галстуки на шею детей, принятых в пионеры. Я демонстративно к Галине Григорьевне не подходил – сильно на неё рассердился. И не подумал, что ей могли приказать немедленно выехать. Не она же автобусами и церемонией распоряжалась.
Вот так и вышло, что ребят я после того, как строй их распался, фотографировал много, отдельно и группками, а фотографии хорошей (и, добавлю, хорошенькой) учительницы у меня нет ни одной. Какими же болванами мы часто в гневе бываем.
… Илюша в пионерлагерь уехал, а в ближайшее воскресенье я отправился в Николаевку на поиски лагеря. Помню, жара, я расспрашиваю встречных, долго иду по чёрной пыльной дороге под солнцем по полю к югу, приближаясь к лесной полосе вдоль Донца. Наконец в лесочке нахожу ограждённый проволокой (но, по-моему, не колючей) этот лагерь. Вызываю дежурную пионервожатую, и она под расписку отдаёт мне Илью. Гуляем с ним по лесу, я его угощаю черешней, что Лена передала.
Спускаемся к реке, я плаваю, Илюша бултыхается возле берега. Жалуется: только раз в день водят к реке и не дают много купаться. Прощаемся до следующего воскресенья, я сдаю Илюшу вожатой и забираю расписку.
Через неделю вижу Илью уже у ограды. Милый ты мой, видно ждёт не дождётся. Снова гуляем в лесу, разговариваем, потом купаемся в Донце. Веду его в лагерь, чувствуется, что ему здесь не нравится, но домой не просится, однако вид у него такой невесёлый, что сердце моё не выдерживает, я пишу расписку, что забираю Илюшу досрочно…
Сразу же по приезде возобновляю чтение лекций. Заявки Николай Иванович мне регулярно подбрасывает. Я сведения о числе прочитанных лекций ежемесячно сообщаю в филиал НИИТруда, где состою на партийном учёте. И местная организация "Знания" заносит их в свой актив, они же засчитаются и при подведении итогов социалистического соревнования. Словом, какую никакую пользу и филиалу я приношу. Однако и то, что о моём чтении лекций на международные темы там знают все, приносит и мне неожиданно пользу.
В самом конце августа звонит мне домой Женя Васильев, спрашивает, не могу ли я к нему зайти. Оказывается, он из НИИтруда перевёлся и работает сейчас заведующим кафедрой Украинского филиала Института повышения квалификации руководящих работников и специалистов Министерства Угольной Промышленности СССР.
Я соглашаюсь, и мы договариваемся о встрече.
Женя мне говорит, что до него дошли слухи, что я читаю лекции о внешнеполитической деятельности КПСС, а у него на кафедре в программе каждой учебной группы есть такая тема, кроме того, есть и вторая, близкая к первой: "Идеологическая борьба в современном мире". Так вот, не соглашусь ли я у них читать эти лекции в качестве преподавателя почасовика. Групп у них ежемесячно шесть, так что до 24 часов в месяц мне обеспечено.
Я с радостью это предложение принимаю. Это для меня выход. Тут следует отметить, что лекции институтские в отличие от лекций общества "Знание" двухчасовые. Причём все лекции платные. Плата за час пять рублей, это до ста двадцати рублей в месяц, что даже чуточку больше чем разрешено мне законно подрабатывать к пенсии (в сумме не выше прежнего заработка) [12].
Женя уточняет, что занятия начинаются с первого сентября, но мои лекции в расписание не включат, я буду работать по предварительному, а иногда и срочному вызову, так как у них часто приходится заменять лекции по специальности, читаемые преподавателями со стороны.
Это меня устраивает. Одно смущает меня. Я говорю Жене, что в октябре я собираюсь на месяц, на два лечь в клинику в Ленинграде. «Ничего, – говорит он, – пару месяцев мы как-нибудь перебьёмся», – и мы идём с ним к директору.
Директор филиала, Шавва, был во времена моей работы в обкоме начальником шахты в Перевальске. И хотя я лично с ним не был знаком, он принял меня с Васильевым очень любезно, сказал, что знает меня, польстил, что высокого мнения обо мне, и с удовольствием подпишет приказ о принятии меня на работу.
В моей трудовой книжке появляется новая запись: принят на работу преподавателем почасовиком с учебной нагрузкой до 120 часов в год. Но это до первого января.
Илюша идёт в четвёртый класс, где разные дисциплины ведут разные преподаватели-специалисты. Весенняя Илюшина учительница, Галина Григорьевна, по специальности преподаватель русского языка и литературы. В 20-й школе ей уроков по этим предметам не дали, и она устроилась на работу в 17-ю школу (с математическим уклоном), что на улице Челюскинцев перед кварталом Ерёменко (так к этому времени стал называться соцгородок). Илюше так нравилась Галина Григорьевна, что он решил перевестись в эту школу. Я не перечил. Я и сам понимал, что она не плохая учительница, а если мальчику она нравится – так это отлично! Ну, чуточку дальше ходить, два квартала за Советской, так ничего страшного в этом нет.
Меня он не просил за него хлопотать, а сам поехал к директору школы, просил принять его в четвёртый класс, где русский язык будет вести Галина Григорьевна. Не знаю, по какой причине ему отказали, то ли все классы уже были заполнены, то ли математический уклон этот сыграл какую-то роль… Пожалуй, именно он. В школы с "уклонами" многие родители стремились детей поместить. Какое-то преимущество в обучении, в знаниях. Тут я ушами прохлопал. Не догадался сам что-либо предпринять. Если б Илюша меня попросил, надоумил, я бы сумел его в эту школу устроить[13]. Тем более связь с отделом науки обкома, в ведении которого были и школы, у меня появилась самая непосредственная: Сашу Погарцева пригласили инструктором в этот отдел.
… упущенными возможностями устлан весь путь моей жизни. Путь моей жизни – выспренне как-то. Надо попроще. Но как? Жизненный путь? Тоже не лучше…
… Через четыре года я упущу предложенную мне возможность Диму "поместить" в МГУ.
В сентябре читаю лекции в ИПК, не оставляя лекций и в "Знании". В октябре собираюсь отправиться в Ленинград.
Хотя в лекциях я, безусловно, провожу линию партии, оставаясь верным коммунистическим возвышенным идеалам, или иначе, как сам я подшучивал над собой, будучи последним коммунистом идеалистом я отстаивал правоту своей веры. Но был не настолько к этому времени глуп, чтобы не видеть, как расходится дело партийного руководства со словами, с высокими идеалами. Знал я и то, что освещенье событий нашею пропагандой часто бывает сказать мягко, неискренним, лживым, чтобы правителей в выгодном свете представить, никогда ошибок не делающих и во всём всегда правых. Будто не ведали мы не только о том, что Сталин творил, но и как, после преодоления последствий культа его и возвращения к "ленинским" нормам жизни, Никита Хрущёв чудесил и куролесил.
И я не хочу перед людьми выглядеть совсем уж слепым дураком, мне доверие людей очень важно и нужно, поэтому я прибегаю к поискам других источников информации. Одним из таких источников, как ни странно становятся и открытые и закрытые документы: "Аргументы и факты" общества "Знание, в то время кажется с грифом: «Для служебного пользования», "Планета", рассылаемая ЦК и даваемая мне почитать по прежней памяти ребятами в угольном отделе обкома, эта уже с грифом: «Секретно». Скажем так, ничего секретного там нет, весь мир лучше нас знает об этих секретах, всё это официоз и защита, оправдание наших позиций и действий ценой искажений, недоговорок и лжи. Но там также и нападки на наших противников, и в доказательство их мерзости нередко приводятся цитаты из американских, английских, западногерманских газет, цитаты из высказываний политических деятелей, обозревателей и советологов. И вот в их нелестных цитатах о нас часто заключается правда. И этой правде я в своих лекциях не буду перечить. Либо уклонюсь от хвалебной оценки очередного сомнительного внешнеполитического деяния КПСС, либо прямо цитату эту преподнесу, но осторожно, чтобы слушатели сами поняли: злобный выпад это против Союза или нечто другое. Ну а нечто другое может быть и объективной оценкой…
В "Аргументах и фактах" бываю иногда интересные цифры, то есть мало интересные сами по себе, будучи разбросанными в разных номерах этой брошюры, но рисующие близкую к правде картину, если их собрать вместе и сопоставить.
Ещё любопытный для меня документ, имеющийся в областной библиотеке, это книга "Внешняя торговля СССР", статистический ежегодник, издающийся Министерством торговли СССР. Отсюда путём выборки и несложных арифметических действий можно установить, что мы покупаем и где, что продаём и по каким ценам. А это уже даёт пищу о для размышлений о состоянии экономики нашей и о характере отношений. Например, продали Индии столько-то миллионов тонн нефти на общую сумму в столько-то миллиардов рублей. А вот Франции столько-то и на столько-то. Делим одно число на другое и получаем цену. Для Франции нефть намного дороже, стало быть с ней отношенья похуже, чем с Индией. Это я упрощённо в качестве примера привёл. На самом деле расчёты сложнее, тут и учёт расстояния перевозок и сопоставления с ближайшими странами. Захватывающая работа, можно бы целый трактат написать, как Ленин "Развитие капитализма в России" по материалам статистки. Правда, в те времена статистика был шире и несравненно правдивее. К сожалению, устаю очень быстро, голова престаёт соображать, возбуждаюсь, и сердце начинает болеть. Но кое-что полезное для себя извлекаю.
Но главным источником независимых от партийной цензуры сведений были, конечно, радиостанции "Голос Америки" и "Сво-бода". Радиостанции эти наши армейские "глушилки" заглушали весьма добросовестно, но мне ещё в 75-м году радиотехник из института в моём радиоприёмничке изменил длинноволновый диапазон на тринадцатиметровый, его в советских радиоприёмниках не было. И вражеские передачи там проходили. Со временем и там передачи "из-за бугра" стали глушить, но не так усердно по неизвестной причине. Кое-что удавалось услышать. Если оценки событий из разных источников совпадали, можно было принимать их за правду, если расходились диаметрально, то я не старался с пеной у рта официальные объяснения защищать… я пытался их обойти. Это не значит, что я на удочки пропаганды не попадался, я был патриотом нашей страны, а патриоты часто бывают слепы, их легко обмануть и повести не в ту сторону…
В апреле прошлого года в Афганистане в результате переворота к власти пришла Народно-демократическая партия (служащие, офицеры) во главе с Тараки. Тараки провозгласил цель "революции" – социализм.
Ну, известно, наши правители, как только какой-нибудь вождь дикого первобытного племени произносит слово социализм, тут же объявляют его нашим другом, прогрессивны борцом за свободу народа, и, не задумываясь, бросаются ему помогать.
Но я то, я. Я был тоже в восторге. Как будто не было примера Китая, ставшего нашим врагом, или Египта, или многих других. Как только помощь наша уже не нужна или становится меньше, чем предлагают Соединённые Штаты, так сразу и дружбе нашей конец, а "социализм", если и остаётся, то со специфическим и нам враждебным уклоном.
До чего же я недалёк, легковерен при всём моём недоверии к пропаганде, при всём старании мыслить критически.
Но пройдёт год и у меня зародятся сомнения. Тараки заявит: «Советскому Союзу для строительства социализма потребовалось 60 лет, мы построим социализм за шестьдесят месяцев.
Во-первых, построили ли мы социализм, это ещё под сомнением. Во-вторых, не слишком ли хвастливое, безответственное, легкомысленное заявление.
Новая афганская власть начинает решительно преобразовывать бытие, что не вяжется с образом жизни мусульманской центрально-азиатской страны. Это вызывает повально недовольство народа и в итоге приводит к восстаниям и вооружённой борьбе.
Положение "революционеров", раздираемых к тому же междоусобной борьбою за власть, становится шатким настолько, что в начале сентября Тараки в Москве просит Брежнева направить в Афганистан войска для защиты афганской революции. В ответ на просьбу тогда Брежнев заявит: «Войска в Афганистан Советский Союз вводить не будет. Появление наших солдат в вашей стране, товарищ президент, наверняка восстановит большую часть афганского народа против революции...»
Через четыре дня после возвращения на родину по приказу своего заместителя по партии, премьер-министра Амина, Тараки арестован и, как позже станет известно, в октябре задушен в тюрьме. Президентом Афганистана становится Амин.
Представляю, какие чувства вызвало это в Кремле…
С этими событиями, правду о которых узнаю я частично на лекциях от преподавателей Института международных отношений, большей же частью из "вражеских" передач, связаны в этом году все мои лекции.
… На Оборонной у остановки трамвая Таксомоторный парк, когда Мария Феофановна ступила на "зебру", направляясь домой, на неё наехал мотоциклист, сбил её с ног. Она ещё очень подвижной была, ездила по всему городу, знакомых и подруг навещала. И вот без видимых повреждений, кроме, само собой, синяков на ногах, её привезли домой, на Челюскинцев 145а и уложили на в постель в маленькой комнате. Я и Лена в тот же день её навестили, она лежала спокойно, не жалуясь ни на что.
На другой день я простудился и заболел. Лена же несколько дней к ней ещё ездила. Говорила, что ноги у бабушки почернели. На пятый день, кажется, она тихо скончалась.
Я ездил с температурой на кладбище на такси договариваться о могиле. Договорился, что её выроют рядом с могилою Анатолия Ильича. Её там и вырыли. Больше ничего я не помню.
Закончив болеть и прочитав октябрьские лекции в ИПК, я в конце октября позвонил в Москву Чуркину. Сказал, что выезжаю, послезавтра буду в Москве. Чуркин мне это ответил, чтобы я сразу приехал к нему в министерство.
… в министерстве Чуркина я не застал, но это и не надобно было. Секретарша вручила мне направление, уже заготовленное заранее. С этим направлением я и выехал сразу же в Ленинград.
Прибыл я туда поздно вечером и сразу же поехал с вокзала с чемоданом к Макаровым, с Леной у меня предварительная договорённость была, что я смогу на несколько дней остановиться у них. Но из Ворошиловграда точного времени приезда указать я не мог. Не знал, как скоро всё в Москве обернётся.
Был десятый час вечера, когда, купив торт в универсаме возле остановки трамвая, довёзшего меня чрез весь город, раскинувшийся на совершенно плоской равнине, от вокзала до улицы Купчинской, я отыскал квартиру Макаровых внутри соседнего с универсамом квартала на седьмом этаже огромного корпуса. Я нажал кнопку звонка, услышал, как звонок внутри прозвенел, но шаги не послышались, и никто не вышел ко мне. Тогда, я вышел на улицу и по замеченному мною расположению квартиры отсчитал вверх семь этажей. Окна были темны. Стало быть, в квартире не было никого? Нет, я так не подумал. Я обошёл дом и вышел к высчитанному по окнам подъезду с другой стороны. Здесь было труднее окно или окна квартиры найти. Облегчило задачу то, что во всех окнах подъезда на седьмом этаже свет не горел. Значит, Макаровых дома нет.
Я вернулся на площадку к квартире, для контроля нажал кнопку звонка ещё парочку раз – результат был всё тот же. Я поставил чемодан возле двери и присел на него с круглой коробкой торта в руках в ожидании неизвестно чего. Вдруг они на день с ночёвкой выехали за город? Неужели на чемодане мне придётся ночь коротать? Тащиться же с тяжелым чемоданом ночью назад на вокзал и искать в городе где-то гостиницу сил не было, да и будет ли место в гостинице. Я уже опыт имел, как непросто человеку с улицы место в гостинице получить.
Я позвонил в дверь в центре площадки. Вышла молодая особа. Я спросил, не знает ли она, куда делись её соседи и будут ли они сегодня дома. Особа ответила, что не знает, и закрыла дверь. К себе посидеть не предложила. Я позвонил в дверь направо. Дверь ответила мне глухим молчанием.
Я просидел ещё около часа в томительном ожидании, как лифт зашумел, остановился напротив, из него вышел плотный мужчина в чёрном костюме. Увидев меня, он спросил, кого я жду. Я сказал, что приехал к Макаровым, но их почему-то нет дома.
– Так что же вы всю ночь намереваетесь их здесь ждать, – спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: – Идёмте ко мне, у меня посидите.
Он открыл ключом свою дверь (ту, что направо), и ввел в прихожую, где предложил мне раздеться – я приехал в пальто, не ожидая, что в Ленинграде тепло, да ведь мне и предстояло здесь не менее месяца провести, погода изменится.
Поставив под вешалкой чемодан и повесив пальто, я прошёл на кухню с любезным хозяином. Он вскипятил чайник воды, нарезал хлеба, достал из холодильника масло, сыр и колбасу. Я со своей стороны, развязал коробку с тортом, и мы с ним славно поужинали и чаю с тортом попили.
Макаровы появились в двенадцатом часу ночи – ходили в театр всей семьёй. Лена и Жора Ларису перевели на ночь в свою комнату, а мне постлали постель в её комнате.
Наутро я поехал в НИИ, там меня с направлением переправили к заведующей 9-м отделением (неврозов). Карвосарский, оказывается, был там научным руководителем. Приняла меня эта дама весьма нелюбезно. Мне показалось, что ей очень не хочется меня к себе в клинику принимать, хотя, посмотрев мою историю болезни с заключением Вейна, она и сказала: «Вы по нашему профилю» Тем не менее, в отделение меня она не положила, а, приказав прехорошенькой медсестре выдать мне пробирку и палочку, объявила мне, что я должен завтра с утра сдать мазок на анализ.
Такого ещё никогда не бывало, чтобы в больницу принимали после сдачи мазка! Что, у них в Ленинграде эпидемия дизентерии в разгаре?
… так, сдам завтра мазок, дня два пройдёт пока будут получены результаты, стало быть, я три дня могу по городу погулять, в нём есть что посмотреть.
Погода в конце октября стоит чудная, солнечная, не характерная для осеннего Ленинграда. Прежде всего отправляюсь на Невский проспект, он мне нравится очень. Вроде и нет на проспекте отдельных домов особенно впечатляющих, но они, с их лепниной, причудливыми балкончиками, карнизами, нежными красками пастельных тонов, в целом воспринимаются как нечто единое и прекрасное, развёртывающееся перед тобой по мере движения. И вдали, в конце самом проспекта, завершая его, блестит в небе золотая игла Адмиралтейства.
Вот памятник Екатерине Великой – как же это большевики его не снесли? Вкруг пьедестала Екатерине, пониже, блистательные царедворцы. Незаурядных людей привлекала в соратники императрица.
Великолепен Казанский собор, с полукруглыми широко распростёртыми крыльями. И против каждого из них памятник. Один Кутузову, другой – Барклаю де Толли. Молодцы наши предки. По справедливости поступили, отметили и заслуги Барклая, он ведь ту же тактику проводил, что и Кутузов – спасение армии.
Потрясает величественностью Исаакиевский[14] собор, до деталей знакомый с детства ещё по "Истории…" Грабаря. Только на гранитных колоннах с юго-западной стороны выщербинки от немецких снарядов. Это уже новейшая "история" добавила к облику храма, впрочем, не нарушив его.
… За Исакием на площади Декабристов (Сенатской) памятник Петру Первому работы скульптора Фальконе. "Медный всадник", вздыбивший коня (а вместе с ним и Россию). Слова слишком бедны, чтобы можно ими восхищение этим памятником передать. Этот взлёт копыт коня повисшего в воздухе, эту царственную победоносную фигуру Петра, сдерживающего вздыбленного коня над обрывом скалы – более выразительную скульптуру трудно представить…
На цоколе всего несколько слов, коротко, ёмко:
ПЕТРУ первому
ЕКАТЕРИНА вторая,
и с другой, северо-западной, стороны:
PETRO prima
CATHARINA secunda.
К вечеру возвращаюсь к Макаровым. Неудобно стеснять их, но они и слышать не хотят, чтобы я переехал в гостиницу, чудные люди!
Жора надевает передник и принимается ужин готовить. Жарит рыбу, ещё что-то к ней. Он, вот чудо, любит готовить. Впервые вижу такого мужчину. Но слышал, что такие бывают.
Хорошо, что я прихватил в магазине бутылку "Столичной", по рюмочке с ним выпиваем.
На другой день я иду в Зимний дворец, в Эрмитаж. Обхожу медленно зал за залом, хочется всё успеть посмотреть, хотя понимаю, что для этого надо ходить не один месяц, наверное, и осматривать в день зала по два и ли три.
В одном из залов в окно вижу внутренний дворик и дворцовую церковь – а я об этом и не подозревал. Ох, много чего я не знаю. Как много лет упущено для познания!
Пройдя с дюжину зал, ощущаю усталость неимоверную, но не могу остановиться и продолжаю осмотр.
… и чувствую, что мне становится дурно, сердце прокалывает иглой – больно пошевельнуться. Еле ноги передвигая, выхожу на свежий воздух на Дворцовую площадь. Остановился. «Что же это мне так плохо сделалось, неужели сердце…»
Пластинку с таблетками нитроглицерина в кармашке костюма с семьдесят седьмого года ношу после консультации в Киеве. Настала пора испробовать это средство. Кладу таблеточку под язык, жду минут десять – ничуть не полегчало. Кладу вторую – снова безрезультатно. Третью, четвёртую, пятую… Боль не стихла ни на йоту. Стало быть, дело не в сердце…
Потихоньку спускаюсь в метро и еду до Купчино. Боль в сердце по дороге меня отпускает.
Ещё день провожу в поездках по городу, побывал в Летнем саду с его знаменитой чугунной решёткой и прелестной Лебяжьей канавкой, о которой тоже ни сном, ни духом не ведал. Скульптуры в аллеях готовят к зиме, начинают их огораживать. На зиму их закрывают и утепляют.
Побывал у Таврического дворца – внутрь не пускали, всё было закрыто, увидев неподалёку памятник Суворову, заглянул на минутку, помня вчерашнее, в музей полководца, затем проехал до конца Невского. Здесь Александра Невского лавра. Осмотрел небольшое, огороженное чугунной решёткой, кладбище слева от замощённого прохода к храму. Там надгробья и плиты с именами известнейших в России людей восемнадцатого столетия. В том числе Ломоносова. Впечатление от них жутковатое. Надгробьям тесно, одно дыбится на другое, и кажется, мертвецы дерутся за место друг с другом. Деревья на кладбище старые, с ветвями узловатыми, изуродованными решёткой, в которую когда-то они проросли.
… и эти деревья с вросшим в них чугуном тоже кажутся жуткими.
Кладбище справа просторное, расчерченное аллеями на квадраты. Здесь люди от пушкинских до советских времён. Немало поэтов, артистов, писателей.
В храме производит сильное впечатление вделанная в каменный пол простая же каменная плита. "Здесь лежит Суворов", – высечено на ней. Коротко, просто. И не надо никаких объяснений. Вот это слава – я понимаю!
… Анализ дал отрицательный результат, я оставляю у Макаровых чемодан, и меня кладут в отделение, куда я стремился. Отделение на втором этаже. Вход в него по парадной лестнице, как и в клинике Сеченова. От неё в обе стороны широченный коридор с жёлтым паркетным полом, слева – палаты для женщин, почему-то большие, пациенток на восемь, справа – по одну сторону только, мужские, поменьше, на четверых. По другую сторону зал, комната для занятий искусствами, курилка и туалет. За поворотом коридора кабинет зав отделением, профессорский кабинет, ординаторская, душевая, и выход на лестницу чёрного входа, о существовании которого узнаю попозже.
Итак, я попадаю в палату на четверых. Две койки у окна заняты, две, у дверей, свободны, и я занимаю ту, что слева от входа. В тот же день беседую с моим лечащим врачом Ташлыковым Виктором Анатольевичем. Ташлыков – заместитель научного руководителя, то есть профессора Карвосарского. У него свой кабинет, в коридор не выходящий, за комнатой художественных занятий.
С Ташлыковым заходим в палату, и он назначает меня старостой комнаты. В обязанности мои входит следить за порядком в палате и составить график мытья пола в ней. Здесь этим занимаются сами больные. Трудотерапия или экономия средств?..
Знакомлюсь с соседями. Тот, что слева за мной, как будто инженер чуть ли не с Алтая, как-то причастный то ли к журналистике, то ли к искусству. Фамилию его не запомнил. Зовут Виктором. Тот, что справа, Репецкий – зав сельскохозяйственным отделом газеты "Советская Эстония". Да, тот самый Репецкий, фамилию которого я с удивленьем увижу в 2001 году в рассказе Сергея Довлатова "Компромат восьмой"[15]:
Наконец редактор приступил:
– Знаете, Довлатов, у вас есть перо!
Молчу, от похвалы розовею…
– Есть умение видеть, подмечать… Будем откровенны, культурный уровень русских журналистов в Эстонии, что называется, оставляет желать лучшего. Темпы идейного роста значительно, я бы сказал, опережают темпы культурного роста. Вспомните минувший актив. Кленский не знает, что такое синонимы. Толстиков в передовой, заметьте, указывает: «… коммунисты фабрики должны в ближайшие месяцы ликвидировать это недопустимое статус-кво…» Репецкий озаглавил сельскохозяйственную передовицу: «Яйца на экспорт!»… Как вам это нравится?
– Несколько интимно…
Вечером появляется и новый пациент. В нём к удивлению узнаю Гая, игравшего роль майора, заведующего хозяйством санитарного поезда во время войны в фильме по повести Веры Пановой "Спутники, и называвшемся вроде как "Поезд милосердия".
Гай – актёр в последние годы знаменитого БДТ[16], руководимого Товстоноговым. Я это мотаю на ус, может с его помощью удастся какой-либо спектакль посмотреть. Известно, что в БДТ в Ленинграде так же невозможно билеты купить, как в московские МХАТ, "Современник", театр на Таганке.
Как видите, публика в наше палате подобралась неординарная, и весьма. Себя я, отнюдь не из скромности, исключаю.
… Составляю график дежурств, мытья то есть пола, кнопками прикрепляю четвертушку бумаги к двери. Начинаю с себя, полагая, что дальше остальные моему примеру последуют. Наутро беру ведро с водой, тряпку и палку, и тщательно вытираю пол под кроватями и в проходе.
Но в последующие дни никто пол не моет. Это взрослые люди и мне неудобно напоминать – надзиратель я что ли? Если были мои подчинённые, я бы напомнил, а так… пропади пропадом всё. Но это мне неприятно. И то, что не моют, и то, что напоминать не могу.
Казалось бы что тут такого, бодреньким голосом с шуточкой в глаза прямо сказать, что это, братцы режим вы нарушаете… Так нет, не могу и мучаюсь оттого.
Впрочем, Гая это никак не касается. Человек он уже пожилой, старше меня, к обеду он уходит домой (или в театр – он не рассказывает), появляется утром уже после завтрака, когда полы давно уже вымыты и паркет в коридоре натёрт.
… Паркетный пол в коридоре по утрам ежедневно натирают тоже больные. Каждая мужская палата по очереди, очевидно не женская эта работа. Ту не отлынивает никто. И медсестре не приходится напоминать.
Четыре молодца – большей частью мужчины в больнице моложе меня – сразу после подъёма надевают на ноги щётки и от края коридора до края, будто вальсируя, натирают пол густо жёлтой мастикой так, что он начинает сверкать. Когда очередь доходит до нашей палаты, мы выходим втроём (Гая нет), и я без труда обучаюсь этому ремеслу.
После того, как пол натерт до блеска, включают магнитофон и все больные строятся на зарядку под звуки песенки Владимира Высоцкого:
Красота – среди бегущих
первых нет и отстающих
бег на месте общепримиряющий.
Позавтракав и побеседовав с врачом, можешь до обеда заниматься чем угодно душе, но только в пределах палат, коридора и комнаты для художеств, если тебе не предписаны процедуры или физкультура в спортзале.
В коридор откуда-то выставляются низенькие столы, на которых кучами детали навалены. На одном – для кнопочных электрических выключателей для бра и торшеров, на другом – для блока зажигания к двигателям автомобилей, на третьем мотки толстых ниток и спицы. Вокруг столов стулья.
Это всё для трудовой терапии. Никаких заданий, времени работы, норм выработки изделий не существует. Здесь работать не заставляют. Добровольное дело. Женщины, кои в клинике в массе своей менее примечательны, чем мужчины, от нечего делать выходят и до обеда вяжут авоськи. Вечером, когда столы убираются, они вяжут уже для себя кружева, свитера, кофты. Мужчины предпочитают иметь дело с "электроприборами". Присядут, соберут тридцать там, пятьдесят выключателей и уходят в палаты книжки читать или в комнату заниматься искусствами.
В большой комнате без окон, освещаемой электрическим светом, от входной двери, встроенной у правой стены, протянулся большой длинный и широкий стол с трёх сторон окружённый скамьями. Справа от него от входной двери проход к другой двери, в кабинет моего Ташлыкова. В кабинете стол, окно, два стула, топчан и у правой стены умывальник с краном и раковиной.
В большой комнате на столе лежат листы бумаги, деревянные дощечки, краски, кисти, карандаши, стоят флаконы с лаком и клеем. На настенных полках – приборы для выпиливания, для выжигания и ещё инвентарь для чеканки.
Сюда и приходят те, кто хотят рисовать или другим чем заняться. До обеда здесь дежурит искусствовед, она консультирует, обучает, больше всего вопросов вызывает обычно чеканка. Заходят сюда и просто посидеть, посмотреть поболтать. Всё же здесь интереснее, чем за электродеталями. Большей частью и я здесь пропадаю, за исключением часа, когда в тренировочном костюме хожу в спортзал. Он в другом здании, но туда есть проход то ли по галерее, то ли подземный, не помню уже.
Из занятий в спортзале осталось лишь висение на шведской стенке – прежних своих "рекордов" я уже достичь не могу, да это никому и не надо, и стояние на круглом диске, на котором пытаюсь вращаться.
… Проходя мимо столиков в коридоре, присаживаюсь, приноравливаюсь вкладывать тумблер, медные детальки внутрь пластмассовой "лодочки" выключателя, накрываю её такой же выпукло-вогнутой пластиковой пластинкой, просовываю в отверстия тонкие винтики, ухитряюсь схватить резьбу маленьких гаечек с другой, после чего закручиваю винтики до упора. Дело простое, но мелкое, требует точности попадания, сначала это требует времени, но дня через три достигается полный автоматизм.
Из чувства соревновательности, или как это назвать, стараюсь сделать не меньше, чем делают другие, и собираю обычно выключателей тридцать. Мог бы и пятьдесят, но боюсь – чувствую, если за пятьдесят перейду, может начаться нервная дрожь. До этого лучше не доводить.
Освоив выключатели, принимаюсь за блок зажигания. Тут чуточку посложнее, но и это, в общем, не трудно.
В комнате для художеств больше мужчины. Туда вся наша палата приходит. Виктор, инженер, и Репецкий взялись за чеканку, инструкторша объясняет им, как надо чеканить, каким чеканом, что можно сделать, когда чекан можно просто вдавить в медный лист, когда надо молочком бить по нему. Я всё это тоже слушаю, запоминаю, но за чеканку решаю не браться – тут для хорошей работы нужен навык, а так ненароком легко всё испортить неверным ударом. Я на каком-то кусочке меди попробовал, понял, что нужно немалое время, чтобы преуспеть в этом деле…
Репецкий же смело выбирает из пачки медных листов самый большой, семьдесят на семьдесят сантиметров, наносит карандашом рисунок на тему Шота Руставели, что-то вроде витязя на коне, поражающего копьём леопарда, и принимается за чеканку.
Наш инженер-алтаец тоже что-то чеканит, но поскромнее.
На глаза мне попадается журнал "Молодая гвардия", на всю обложку которого – привлекательная головка романтической девушки с чёрной косой. Впрочем, там других оттенков и нет. Рисунок исполнен в чёрных контрастных тенях: белое, чёрное. Я сразу соображаю, что рисунок так и просится для выжигания. Беру дубовую дощечку размеров тридцать на двадцать пять и по клеточкам переношу увеличенный рисунок головки, зачерняя сплошь всё, что надо. Остаётся включить электрическую выжигалку, нечто вроде миниатюрного электрического паяльника, и начать выжигать. Вьётся дымок, постепенно карандашные тени в клеточках покрываются угольной чернотой. Это постепенно длится недели три, если не больше. Столько же и Репецкий возится медным листом. Но он работает безбоязненно, даже рискованно, что, портит изображение. По-моему, от неверных ударов оно исказилось. Но вокруг все хвалят Репецкого, на мою же девушку никто не обращает внимания. А мне кажется, она хороша.
Вообще все женщины в отделении от Репецкого без ума. Среднего роста, сложенный крепко, с лицом бывалого капитана, которое, к сожалению портит переломленный в переносице нос, он тем не менее производит приятное впечатление. Он всё же незауряден, свободен в суждениях, и обаятелен тоже чертовски. Он и мне, положительно, нравится.
.. Из женщин заходят к нам в комнату многие, взглянуть на наши художества, но постоянно бывает одна. Лет неё около тридцати. Лицо грустное почти постоянно, она некрасива, но привлекательна, начитанна, образованна, с ней можно о разных вещах говорить.
Когда мы остаёмся одни, я, от нечего делать, пытаюсь с нею разговориться, читаю стихи. Она делает вид, что слушает меня с интересом, но стоит появиться Репецкому, как всё её внимание переключается на него.
Есть и другая женщина, которая несравненно приятнее мне. Не женщина, конечно ещё, девушка, студентка второго курса университета. Милая, стройная, сплошное очарование. Воспитана, у неё прекрасная речь. Разговаривая с нею, я каждый раз с горестью думаю, как жаль, что Димочка ещё мал. Был бы постарше, непременно бы попытался его с ней познакомить. Лучшего существа, на мой взгляд, не найти…
После обеда здесь вольный режим. Можно взять пальто в гардеробе на первом этаже и отправиться в прогулку по городу, лишь бы возвратился к отбою, до 22 часов вечера. После 22 часов двери наглухо заперты и стучи не стучи, никто тебе не откроет. Более того, усердным стуком можешь открыть себе двери из клиники за нарушенье режима.
Обычно же к ужину все уже в сборе. После ужина в отделении каждый предоставлен сам себе, кто-то собирается в кружки, точат лясы, кто-то продолжает заниматься поделками, Женщины обычно выходят и вяжут. Я из любопытства решил посмотреть, как это делается, как петли сцепляются – когда мама вязала, интереса не было, да ведь мама вязала только носки… Я начинаю с крючка, вязание им мне кажется проще, потом на спицы перехожу. Мне охотно показывают, подбадривать, замечают серьёзно вполне, что до выписки из больницы я могу себе свитер связать. Шерстяной свитер по вкусу – это было б неплохо, и я потихоньку овладеваю секретами мастерства. Для начала мне удаётся связать ленточку из двух десятков рядов. И хотя цель – свитер – вполне достижима, я вскоре оставляю это занятие. Слишком медленна и кропотлива работа, а такой работой я уж пятнадцать лет подолгу не могу заниматься. Как жаль…
В коридоре напротив курилки два больших биллиардных стола, затянутых зелёным сукном. На них кии лежат. На стене на в ячейках полочек аккуратно разложены жёлтые слоновой кости шары. Почему-то на бильярде никто не играет. Когда вечером остаюсь в отделении и не занимаюсь "искусство", подхожу к одному из столов, кладу треугольник, заполняю его шарами, снимаю. На зелёном сукне остаётся жёлтая "пирамида" из бильярдных шаров. Я кием – кто-то мне показал, как его правильно в ложбинку между большим и указательным пальцем укладывать – разбиваю пирамиду и начинаю загонять в лузы шары. Увлекательнейшая, скажу вам игра. Легко шар в лузу забить, когда два шара выстроились на линии против угловой лузы, удар точно в центр – и шар точно влетает в узкий проход. А вот когда не на линии? Тут надо на глаз но точно математически выверить насколько удар от центра надо сместить, чтобы шар твой задел лишь краешек впереди стоящего шара и так, чтобы равнодействующая сила его в лузу направила. Навык приходит ко мне постепенно и я всё уверенней забиваю шары в разных позициях. Но особое удовольствие когда удаётся так шаром другой шар зацепить, что тот, отлетев, на соседний шар налетит, и оба, столкнувшись, разлетаются в противоположные стороны и ложатся в боковые лузы. Или один в угловую, а другой в боковую. И ещё, кроме точной прицелки, силу удара надо соразмерять: где надо тихонько лишь подтолкнуть, где резко ударить. Иначе при самом тонком расчёте ничего не получится…
Случайно открываю небольшую дверь в коридоре между женскими и мужскими палатами и вхожу на круговую площадку, от которой крутыми ступенями спуск вниз на "арену". Это круглый лекционный зал, на "арене" которого сейчас не кафедра, я стол для настольного тенниса. На нём натянута сетка, и два пациента нашего отделения по столу через сетку гоняют целлулоидный шарик.
Спускаюсь к ним. Жду окончанья игры, чтобы заменить проигравшего…
Но в настольный теннис играю я редко. Стар уже стал, чтобы с молодыми тягаться. Хотя наслаждение по-прежнему большое испытываю, но выиграть партию не удаётся ни разу. Утешаюсь тем, что счёт не разгромный, почти на пределе. Очка три-четыре для выигрыша не достаёт…
В субботу и воскресенье у нас в отделении танцевальные вечера. Тут уж мне удержу нет. Пластинка сменяет пластинку, и я танцую подряд со всеми дамами отделения, но чаще всего всё же с юной студенткой. Она замечает: «Как вы любите танцы!»
Музыка, ритмы сменяются, начинается бог знает что, то ли рок-н-ролл, то ли буги-вуги. Ничего я в этом не понимаю, но смотрю, как парочки дёргаются друг перед другом, и сам начинаю дёргаться, изгибаться, двигать локтями, вкруг себя оборачиваться, колени выбрасывать… И ничего, говорят, получается. Хотя сам вижу: не так артистично, как у некоторых других. Такое, черти, откалывают, что залюбуешься. У меня фантазии не хватает.
Возникает вопрос: отчего это здесь так не похоже на остальные больницы? Ну, во-первых, Карвосарский сумел в Минздраве добиться особого режима для отделения, учитывая характер заболевания пациентов. Во-вторых, у него есть средства, кроме бюджетных. Средства эти зарабатывают сами больные. Заключены договора с рядом заводов и учреждений торговли, отделение получает от них детали и прочее и еженедельно сдаёт собранные "узлы" и связанные авоськи, еженедельно же получая деньги за это. Механика этого дела мной позабыта, то ли по безналичному расчёту нам их переводят, то ли наличными выдают.
И средствами, заработанными больными, сами больные и распоряжаются. Еженедельно по понедельникам на общем собрании отделения избирается на очередную недель совет больных отделения во главе с председателем. Ему выдаётся сумма, заработанная на прошлой неделе (опять таки, в каком виде не помню), и на эти деньги по заказам больных покупается всё, что нужно.
Это, пусть и крохотное, самоуправление, введённое в отделение Карвосарским, мне очень понравилось.
В одну из недель председателем совета был избран и я. Мы собрали все пожелания, и поехали по магазинам. Закупили для пинг-понга ракетки и шарики, бумагу, карандаши, краски и кисти, лаки и клеи в "Культтоварах", мулине для вышивок, простые и шерстяные нитки для вязания кружев и свитеров в каком-то другом магазине, пачку медных листов в "Юном технике". Денег нам хватило на всё, даже остались. Мы их истратили на сувениры для выписывающихся на неделе больных.
Да, была здесь неплохая традиция в память о пребывании в клинике дарить отъезжающим недорогие, оригинальные сувениры, кои, изготовленные со вкусом, в Ленинграде можно было найти и купить.
… Собрания больных, о которых упомянул, собирались, разумеется не ради избрания совета больных. Проводил их с лечебной целью сам Карвосарский.
Но перед этим скажу, часть больных начала заниматься с психологами по группам. Их было две или три.
Из ординаторской выносили столы в коридор, за каждый усаживалась группа из шести-восьми человек, а психолог раздавал им листы с графами и вопросами в них, на которые надо было ответить. Потом он их забирал для проверки. После чего начинались какие-то разговоры и обсуждения. Что-то этих листов было много, ежедневно всё новые и новые заполняли.
Меня всё это привлекает до крайности, но подойти к ним во время занятий сесняюсь, это значило бы людям мешать. А потом я спросить забывал. Но Ташлыкову я задал вопрос: «А нельзя ли меня включить в группу для занятий с псигологом?» На что он ответил: «Вам это совершенно не нужно». Кстати, тут я заговорил, что во всём, по мнению моему, у меня виновато нарушение сна. Если сон мне нормальный наладить, то я буду совершенно здоров. «Это верно, – сказал Ташлыков, – но ведь существует какая-то и причина нарушения сна?»
Так что не довелось мне заниматься с психологом. Хотя ради интереса было бы любопытно за столом с группою посидеть. Репецкий же, Виктор и та тридцатилетняя женщина с грустным лицом в одной группе занимаются регулярно…
А теперь возвращаюсь к собраниям. Карвосарский, Ташлыков, зав отделением и врачи усаживаются рядком у окна в холле в центре нашего коридора. И начинается обсуждение характеров пациентов, не всех разумеется, а каждый раз нескольких, выбранных Карвосарским. Обсуждают больные либо живущие в одной палате с обсуждаемым, либо занимающиеся с психологом в одной группе с ним.
И вот на первом собрании слышу характеристику мной непримеченной женщины. "Сопалатницы"[17] говорят о чертах характера её, о её реакции на те или иные поступки, высказывания. Говорят нелицеприятно, открыто. Женщина нервничает и, не выдержав, разрыдавшись, вскакивает и убегает в палату.
Я внутренне возмущён таким жёстким, даже жестоким обращением с пациенткой. Разве можно людей до такого состояния доводить?! Но после второго или третьего собрания, послушав объяснения Карвосарского, я своё отношение к таким урокам меняю. «Да, все вы люди больные, – он говорит, – и мы стараемся вам помочь. Но мы не можем обеспечить вам жизнь, защищённую от внешнего мира, под колпаком. Вы от нас уйдёте вновь в реальный мир, а он жесток. И наша задача помочь вам приспособиться жить в этом мире. Приспособить ваш мозг отвечать на его раздражения адекватно, то есть соответственно их значению и не больше, не воспринимать их болезненно».
И ещё что-то в этом же роде.
На тему неврозов я беседую с Ташлыковым. Виктор Анатольевич мне говорит: «После революции сложилось неправильное представление в медицине об этой болезни, будто неврозы это капризы, истерики, избалованных нежных девиц. Это в корне неверно. Невроз – тяжёлая болезнь и в один день не вылечивается».
Виктор Анатольевич – понимающий врач. Он с самого первого дня назначил минимальную дозу одного из хороших снотворных, которое я и до того принимал, и со сном у меня трудностей, как в Москве, не было. Не было никаких болезненных ощущений. И сердце моё после того приступа в Зимнем дворце не болело. Ну, я и не переутомлялся так больше, конечно.
Спустя два дня после своего поступления в клинику я пожаловался ему, что мне мешает спать храп соседей. Он тут же мне предложил: «А вы на ночь берите постель и перебирайтесь в мой кабинет, спите здесь на кушетке…» И дал мне ключ от дверей.
Я в дальнейшем и делал каждую ночь. Перед сном сворачивал свой тюфяк с подушкой одеялом и простынями и переносил через коридор в кабинет. Там ещё такая нужная вещь оказалась, как раковина. Простатит мой давал себя знать, среди ночи я вынужден был один раз вставать и идти в туалет, а это сон разгоняло. Тут же я мог рядом в раковину помочиться и наскоро смыть, а утром вымыть тщательно, чтоб и признаков моего "преступления" не осталось.
А невроз в самом деле болезнь и не простая. У меня-то ещё ничего, если сплю и не сильно себя утомляю. Бывают и другие её проявления. По разному у различных людей. Вот Репецкого взять, спит нормально, по вечерам вместе с Виктором в город уходит и возвращается ним часто близко к полуночи. В ресторанах бывают, выпивают, с женщинами там заводят знакомства, словом, ведут богемную жизнь. Вроде всё ничего. Вдруг вечером как-то сижу в коридоре и слышу: «Репецкому плохо». Иду в палату к себе. Там Репецкий лежит на кровати бледный, как смерть, и на лице капли пота. Тут же за дежурным врачом побежали, что-то делали с ним. Что же это такое?
Наутро Ташлыков мне объясняет: невроз.
… В отделение поступил новый больной, кажется из Калуги. Невысокий мужчина лет сорока. Он изъявил желание заняться лепкой, то есть он ею дома уже занимался, а здесь просто продолжит. Кто он по профессии, я не запомнил, но точно не скульптор, лепка не основное в его жизни занятие. Для него покупают специальную глину. Я с интересом наблюдаю за его работой. Он лепит коня, размером примерно сантиметров тридцать на двадцать. Оказывается для лепки из глины или из гипса нужен каркас, основание. А я этого и не знал, хотя мог бы и догадаться. Из стальной проволоки калужанин вяжет его. От спинного хребта – выгнутый крюк к голове, четыре витые проволоки к ногам, хвост. На этот каркас он начинает глину лепить, и постепенно за несколько дней проступают очертания лошади. В грубо вылепленной фигурке он детали отделывает и в две недели заканчивает работу. Конь неплохой получился, хотя ничего неожиданного в нём и нет. Особой выразительностью не отличался.
Но у кого она есть? Вон Репецкий закончил чеканку. Все восхищаются, но у него изображения всадника и коня не соответствуют неплохому оригиналу, довольно нелепыми получились. Я закончил головку романтической девушки, мне работа моя нравится, но я понимаю, что это никак не шедевр. Тем более меня возмущает, что вся эта публика, включающая и грустную женщину, мнящая себя знатоками искусств, начинает над нашим доморощенным скульптором насмехаться.
Надо же понимать, что это всего-навсего самодеятельность. Надо приветствовать, что человек приобщён как-то к искусству, что занимается этим в силу способностей, а не водку пьёт в чёрную. Ох уж этот мне столичный снобизм!
… Раз как-то утром, когда ещё все по палатам или с врачами беседуют, захожу в "храм искусств", на скамейке сижу в одиночестве, что-то делаю, дверь в кабинет Ташлыкова чуть приоткрыта. По голосу угадываю, что у него наш калужанин. Слышу, как Ташлыков спрашивает его: «Как часто у вас близость с женщиной?» Тот отвечает: «Раз в месяц примерно». Ташлыков сокрушённо и как-то укоризненно говорит: «Это мало».
Я тоже удивлён. Как же так, он лет нá семь моложе. Но если бы кто мне задал вопрос (мне таких вопросов не задавали), я бы мог ответить, если бы захотел отвечать: ну, через день.
На одном из собраний очередь доходит и до меня. Репецкий обо мне не высказывается, а Виктор же кое-какие черты в моём характере и поведении отмечает. В заключение говорит: «Платонов возникшую перед ним проблему не решает просто и прямо, а пытается окольными путями из неё найти выход».
Мало сказать, как я поражён. Как же он угадал? Я же ничего о своих мучениях с исполнением графика никому не сказал. Других поводов к такому выводу вроде бы не было. Это какое же чутьё надо иметь, чтобы о моей слабости догадаться?! Я об этом давно знаю сам, но изжить это в себе не могу. Болезненное какое-то нежелание с людьми идти на конфликт. И не потому, что я чего-то боюсь… Нет, именно потому, что боюсь, боюсь человека обидеть. Ничего не решаю и мучаюсь оттого, что вопрос не решён, и ищу пути, как его безболезненно разрешить. Сидит это крепко во мне и мне причиняет мучения. Ну почему я это превозмочь не могу? Почему всегда ставлю себя на место другого, которого мои слова, возможно, обидят, хотя в большинстве случаев сам бы я не обиделся, а просто к сведению принял. Нет, если бог наградил человека какой-то натурой, так он с этой натурой и будет мыкаться всю свою жизнь…
Следом за мной обсуждать печальную женщину. О ней говорит Репецкий, и надо сказать очень образно говорит. Я не могу привести всю его речь, только мысль одной фразы. «Она словно яркая лампочка, которая могла бы и в большом зале блистать, а её повесили в маленькую прихожую и от этого вся неудовлетворённость её». Говорил он отлично, пациенты были в восторге, женщины восхищённых глаз с него не сводили, и даже Карвосарский ухмылялся довольный.
… После обеда и вечерами я часто брожу по городу. Небывалая октябрьская теплынь закончилась к ноябрю. Похолодало, небо хмурится, но дожди кратковременны. От набережной Фонтанки выхожу на улицу Зодчего Росси, очень много лестного наслышан о ней. Улица коротка. Два сплошных длинных дома по её сторонам с рядами белых колонн пред ними мне неприятны – вытянулись, застыв, как николаевские солдаты при битье провинившихся шпицрутенами. Не хочу даже пройти по ней до конца и возвращаюсь к Фонтанке.
Задерживаюсь у здания БДТ. Там ставят спектакль по повести Тендрякова "Три мешка" сорной пшеницы". Я повесть эту в "Новом мире" читал, она мне понравилась, нет, опять не то говорю, она на меня произвела впечатление страшной жизненной правдой. То, что Товстоногов ставит её, смелый поступок. Ведь это осуждение большевизма.
В кассе билетов нет.
Наутро спрашиваю в палате у Гая, не поможет ли он купить мне билет на этот спектакль. Гай отвечает: «Никак не могу. Актёрам только по пять билетов разрешили купить для знакомых, я свои давно уже отдал». Может и так, но я в Гае разочарован…
В другой раз, проходя по набережной Мойки где-то напротив бокового выхода на Дворцовую площадь, набредаю на дом, где квартира, в которой жил Александр Сергеевич Пушкин со своею Натальей. Наверное, сперва, набрёл не на дом, а на указатель-табличку. Дом, помнится, был не на набережной, а во дворе. Зашёл в квартиру. Много комнат, но в них всё очень просто…
Вообще очень много гуляю по городу, но всегда в одиночестве, компаньонов не находится. Обследовал окрестности клиники, ничего примечательного, за кварталом Института Сеченова к северу и западу серые заводские районы, двухколейная железная дорога на высоких опорах идущая слева от центра направо к Неве и дальше по мосту через Неву. Говорят, что на правом берегу она заворачивает постепенно в обратную сторону и ведёт прямо в Финляндию. Ну, там много дорог. И от Финского вокзала, тоже в ту сторону.
Вдоль Невы проспект Обуховской обороны. Оборона известна мне из истории. В 1901 году забастовавшие рабочие Обуховского завода камнями отбили атаку конной полиции. Но долго не смогли продержаться. Событие не чрезвычайное, но, смотри ты, попало в историю.
Прохожу по Обуховскому проспекту по теченью Невы, выхожу на завороте её на Смольный проспект, огибающий Смольный институт для благородных девиц – штаб восстания в октябре семнадцатого – и Смольный монастырь. А я и не знал, что Нева там рядом совсем. Обойдя улицами монастырь, я вышел к Смольному, сейчас там помещается Ленинградский обком с Романовым во главе (не из царской династии), о злоупотреблениях властью которого по городу ходят различные слухи. К примеру, будто бы он, сломя сопротивленье дирекции, приказал из Эрмитажа на свадьбу дочери доставить обеденный царский сервиз на двести персон. Ручаться за то, что это было в действительности, я не могу. Но то, что заправилы наши себя по царски ведут и по царски живут, сомнения у меня нет никакого.
Сбоку от Смольного монастырский собор. Он возносится вверх барабаном центрального купола, к которому с четырех сторон примыкают двухъярусные колокольни, завершенные луковичными главками. Удивляет необычное для церковного здания сочетание красок – белое с голубым. Купол и главки тоже белые совершенно. Но в общем архитектура собора мне не понравилась, хотя он и пленяет светлой своей чистотой.
… Гай покидает палату, выписывается из клиники. Меня тоже переводят в другую палату. Решено занимающихся в одной группе с психологом и селить вместе, чтобы они лучше познавали друг друга, проникали в тайны души и тревог подсознательных. Я это всё понимаю, но почему-то мне обидно это перемещение. Или просто к месту привык?..
Перехожу в палату поближе к курилке и подальше от "спальни" – ну что ж, на десять шагов постель придётся дальше носить.
В этой палате тоже интересный народ. Я тут на месте Гая, если бы это было в нашей палате. Сосед дальше за мной мастерит, уже собственно смастерил раскрашенную в естественные цвета голову человека из гипса или папье-маше в натуральную величину. В черепе – вырез четверти, так что видно: вместо мозга в голове шестерёнки. Забавно. Что это? Ирония или сарказм?..
Место напротив меня (моё место в прежней палате) недолго пустует. К вечеру его занимает новый больной. Среднего роста, смугл, похож на кавказца. Начинаю расспрашивать его. Оказывается он натуральный афганец из Афганистана. Но не только что из, а два года назад уже, как приехал учиться. Студент. О положении в Афганистане не знает, оторван, или уклоняется от ответа, не хочет своих оценок давать.
А в больницу привёл его страх смерти, последнее время неотступно преследующий его.
«Э-э, – проносится мысль, – это понятно. В Афганистане восстания, убийства, война, боязно туда возвращаться, так что страх афганца мне ясен. У меня было хуже – беспричинный необоснованный страх. Смерти я не боялся, стало быть есть нечто, что намного смерти страшнее… Но что?»
… на Невском проспекте мой взгляд привлекает афиша: в Малом зале Ленинградской филармонии концерт (не помню какой), исполнитель Снитковский, скрипач. Он мне запомнился, мы с Леночкой были на его концерте в Луганске. Привёл меня игрой в восхищение. И исполняемой музыкой.
Я конечно сразу доезжаю до филармонию и в кассу. Билеты на концерт ещё есть, но только входные, без места. Стало быть, у стенки придётся стоять. Это меня не смущает.
… В гардеробе внизу сдаю пальто и поднимаюсь вверх по широкой роскошной лестнице, какие видел в кино в дворянских собраниях. Фойе огромно, сверкает люстрами, плафонами, бра, где-то сбоку отражённым светом сияет стеклянная витрина буфета, и в ней искорки проскакивают от бутербродов с сёмгой, с красной и зернистой икрой. Но не они привлекают меня. Я вхожу в зал – двери сбоку – и по проходу пресекаю его до противоположной стены, где дверей нет. Там и становлюсь в ожидании начала концерта. Зал великолепен, нарядней, пожалуй, чем киевский. Лепные украшения под потолком, золото и хрусталь люстр, ряды белых старинных с золотыми узорами кресел.
«Если Малый зал так хорош, то какой же Большой?» – спрашиваю себя я невольно.
Публика входит, рассаживается, вот уже и почти все места впереди заняты. Неужели не повезёт?! – выстоять концерт на ногах, прислонившись к стене, нелегко.
Тускнеет свет люстр – я пристально слежу за редкими пустотами в креслах, но и они одна за другой занимаются спешащими опоздавшими. Люстры гаснут, освещена только сцена, закрываются двери, два места остались незанятыми. Мгновенно к ближнему из них устремляюсь, чтобы кто-либо из таких же несчастливцев, как я, меня не опередил.
… Всё, можно расслабиться, до антракта.
Концерт начинается. Снитковский великолепен. Музыка захватывает меня, я с ней сливаюсь, всё исчезает. Остаётся блаженство.
В антракте на моё место никто не пришёл, и я по-хозяйски уже занимаю его.
После концерта иду с ощущеньем пережитого счастья. Взлёт неземного блаженства долго не отпускает меня.
Возвращаюсь к себе в отделение ночью уже после отбоя. Парадный вход заперт, но выход из положения подготовлен. Репецкий и Виктор посвятили меня в тайну их позднего возвращения из ресторанов. Дежурную медсестру надо предупредить, и она по сигналу (какому, забыл) откроет дверь чёрного хода. Я так и сделал. Медсестра дверь мне открыла, поднимаемся по узкой (но шире, чем в наших "хрущёвках") тускло освещённой лестнице. На дверях, открывающих вход в отделение – эмалированная табличка, на ней чёрным: ПРОФЕССОРЪ. Смотри ты, с до революции сохранилась.
Медсестра молода (около тридцати) и дивно красива. Присаживаюсь к ней за столик, но разговориться не удаётся. Никак подходящую тему для разговора с ней не найду. На все вопросы – короткие и вежливые ответы. Ну и ладно, хотя и неловко молча сидеть, но уходить неохота, хочется любоваться и любоваться её необычайно красивым лицом. Почему же такая красивая женщина – и всего-то лишь медсестра. Мне всегда хочется, чтобы необыкновенно красивые женщины занимали высокое положение в обществе, чтобы люди красоту эту ценили, и когда это не так, я чувствую в этом глубокую несправедливость, даже личную обиду за них. Красота, если женщина достойно несёт свою красоту, такой же дар божий, провидения или природы, как и талант. Да ведь и таланты люди тоже не ценят… Горько, печально от этого.
… В клинике делюсь впечатлениями от концерта. Через неделю ко мне вечером в коридоре подходит чудо студентка, спрашивает меня: «Вы любите классическую музыку. А у меня есть два билета в филармонию. Мы с подругой собирались идти на симфонию (она называет какую), но подруге сейчас нездоровится и она отказалась. Не хотите ли пойти со мной вместо неё?» Я с великой радостью соглашаюсь. Но накануне концерта девушка, смущаясь, подходит ко мне: «Подруга всё же решила идти на концерт»… Я огорчён, так был настроен…
На собрании эта милая девушка говорит: «Я внучка Поповой. Она очень интересно рассказывает об актёрской среде. Если хотите, я к нам на вечер её приведу».
Все мы, просим, конечно. Я уже наслышан, что Попова вела детские передачи все годы войны в блокадном Ленинграде, и те из теперешних ленинградцев, кто детьми в осаждённом городе жил, помнят и любят её.
Вечером в очередную субботу внучка приводит Попову. Та садится за столиком в уголке, мы, больные, заполняем весь холл. Попова начинает рассказы из жизни на радио и в театре. Сколько курьёзные случаев происходило с актёрами. В рассказе столько смешного, забавного, что я опять сейчас, когда пишу эти строки, начинаю локти кусать: почему не записывал?! Жил, наслаждался – нет чтоб подумать о том как смешные истории другим предать, детям хотя бы своим. Вечер прошёл с блестящим успехом и благодарность наша была неподдельной.
… Иду как-то по Невскому ночью. Ночи-то зимой рано здесь наступаю. В четыре часа на улицах уже темень. На стене одного из домов – афиша кино "Пять вечеров" и стрелочка, указывающая во двор. Прохожу под аркой во двор. Двор-колодец тёмный запущенный. Чуть освещён лишь трёхэтажный дом против арки, простой жилой дом, в первый этаж которого встроен кинозал с тесной передней. В фильме играют актёры Любшин и Людмила Гурченко. Встречаются люди, давнею дружбой связанные или давней любовью. У обоих жизнь не сложилась, не удалась, и хотя это они стараются скрыть, но в наигранной бодрости их проступает печаль. И в этот раз ничего у них не выходит.
… пять вечеров наигранной бодрости.
Грустной щемящей нотой, но и человеческой стойкостью в горестях фильм произвёл надолго запомнившееся мне впечатление.
Седьмого ноября днём на Неве вижу подготовку к праздничному салюту. В Неву входят военные корабли, флагман становится перед Дворцовым мостом, путь дальше закрыт. На отмели у Петропавловской крепости, батарея (шесть штук) зенитных пушек стоит, задрав стволы в небо. Вдали за крепостью проглядывается крейсер "Аврора", поставленный навечно на якорь у набережной большой Невки, протоке Невы, отворачивающей к северу от неё.
Вечером я прихожу загодя на Дворцовый мост, занимаю хорошее место в центре его у перил ограждения: крепость как на ладони. К девяти часам мост запружен народом. Ночь. Над Невой нависли тяжёлые низкие тучи. Залп – и снаряды зениток, орудий "Авроры" и вошедших в Неву кораблей уходят в небо за тучи, взрываются там, окрашивая изнутри их багровым светом. Россыпи огней, фейерверка, конечно, не видно, но крепость озаряется из облаков этим багровым отсветом. Жутко. Пушки палят залп за залпом, и кровавое зарево мечется над стенами, над постройками, над собором, будто крепость в осаде, будто штурмуют её, и зарево возникших пожаров пожирает её. Зрелище грандиозное, грозное, красивое, потрясающее…
… закончив выжигать свою девушку, я лакирую поверхность и вывешиваю работу свою в коридоре. Там рядом Репецкий вешает витязя, свои поделки выставляют другие. Виктор чеканку свою не закончил, вместо этого он принялся карандашом рисовать, и плоды творчества своего развешивает в курилке: штук восемь листов полуватмана – карикатуры на курильщиков, пьяниц и наркоманов, и ещё на кого-то. Запомнил, что наркоман голой задницей сидит на игле, алкоголик заключён в водочную бутылку…
Когда я рассказал через несколько дней об этом Макаровым, заехав к ним в воскресенье, то Лена, которая работала санитарным врачом, за мой рассказ ухватилась: «А нам как раз не хватает материалов для пропаганды. Не может он эти рисунки нам для плакатов отдать?»
Я Виктору просьбу её передал, он мне ответил, что рисунки эти уже разорвал, о чём я Лену с большим сожалением известил.
Много позже я увижу такие плакаты во многих местах, особенно в поликлиниках. Выходит, Виктор их автор? Не догадался на плакатах выходные данные прочитать. Фамилию его я тогда ещё помнил.
Да, бывало, в воскресные дни я ездил к Макаровым. Местных в воскресенья отпускали домой даже с ночёвкой. Ну, мне ночевать у Макаровых не за чем было, а так навещал иногда. Давно уже лежал снег. Стояли морозы, и на остановках я мёрз, продуваемый ветром насквозь, несмотря на пальто на ватине, в ожидании автобуса или трамвая. Стою на пустыре, на ветру, носом уткнувшись в меховой воротник, и в ботиночках прыгаю, бью ножку о ножку, как балерина. От Бехтерева до Купчино сподручней на автобусе добираться, но была пересадка на том самом голом большом пустыре, не защищенном домами. Я ещё в первые дни, когда на трамвае возвращался из центра, внимание обратил на него. Зачем это так? Кончались дома, примыкавшие к центру… и огромный разрыв до новых домов. Не проще ли было строить подряд. Намного короче же добираться. Нет, обязательно сделают так, чтоб людям лишних тридцать минут в трамвае трястись.
Как-то вспомнил, что Смоленцева Муза из Междуреченска перебралась с мужем, Астаховым Юрой в Кронштадт, и захотелось мне у них побывать, но адреса у меня не было. Я обратился в киоск Ленгорсправки, назвал фамилию Музы и отчество, год рождения очень примерно, она лет на восемь старше была, воевала, на фронте и с Юрою познакомилась и в Кемерово его привезла. Сам то он был коренной Ленинградец. А она сибирячка…
Вечером прихожу, а мне адрес её и телефон, на бланке записанные, подают. Меня удивило, она не в Кронштадте, оказывается, живёт, а в Гатчине, на улице Седьмой Армии. Какие же молодцы, не ограничились ответом: такая в Кронштадте не проживает… Я тут же по указанному телефону и позвонил, и услышал голос Музы. Мы договорились, что я к ним в воскресенье приеду.
На Невском в полуподвальном фирменном кондитерском магазинчике "Север", где всегда толпится народ в ожидании свежих пирожных, которые привозятся на день несколько раз и мгновенно же и раскупаются. Мне удаётся попасть в момент привоза свеженькой партии и купить разного сорта и вида пирожные, продавщица осторожно укладывает их щипцами в коробку, закрывает её и перевязывает бечёвкой.
С этими пирожными еду я на Балтийский или Варшавский вок-зал, откуда поездом доезжаю до Гатчины, там без труда нахожу нужную улицу, дом и квартиру – и вот я в прихожей в объятиях Музы. Она постарела и лицо её чуточку перекошено. Позже, уже за столом, она мне расскажет, что перенесла инсульт. В прихожей сразу бросается, что она облицована, как это модно становится, глазированным красным кирпичом, а может обои так искусно его имитируют. Мне такая отделка не нравится. Грубо. И прихожая кажется недостроенной…
В гостиной Муза меня усаживает на диване, начинается разговор, из двери боковой комнаты появляется Юра – кажется, он стал меньше сутулиться, – и мы пересаживаемся за стол. Появляется бутылка красного вина, закуски, и разговор становится оживлённее. Муза рассказывает, что они вначале обосновались в Кронштадте, Юру там взяли в райком партии, а через несколько лет её назначили главврачом санатория в Гатчине, здесь же ей дали квартиру, а Юра сюда перешёл главным инженером на завод строительных деталей.
Юрий Мефодьевич по обыкновенью молчит, Муза рассказывает, как она, студентка мединститута, в сорок первом году вступила в 367-ю Сибирскую добровольческую дивизию, формировавшуюся в Кемерово после катастрофического для нас начала войны. Сибирские дивизии осенью перебрасывались и под Москву и в район города Тихвина. Там они остановили наступление немцев. Там они подготовили контрудар. Со своей дивизией, от первоначального состава в которой уже почти никого не осталось, она дошла до Победы.
Рассказала о знакомстве с Юрой на фронте, уже в Германии, кажется, как уговорила его в Кемерово уехать, где она окончила свой мединститут, Юра работал несколько лет на заводе, а в пятьдесят первом поступил в КГИ.
Тут в гостиную заглянул их сын, человек уже взрослый, поздоровался и сразу же вышел. Я спросил, чем он занимается. Юра ответил, что он художник, «пошёл по стопам моего старшего брата».
Астахов – фамилия на слуху, но о художнике таком я не никогда слыхал, а за разговором проявил невнимательность и забыл поинтересоваться, где можно картины его посмотреть.
В 76-м году они ездили в Кемерово. Она – на тридцатипятилетие Сибирской дивизии, он – на двадцатилетие второго выпуска КГИ. Были там все, и Тростенцов, и Китунин, которые в этом выпуске были. Гриша Тростенцов к тому времени работал в Серпухове под Тулой управляющим строительным трестом. Миша Китунин, вскоре после того, как стал начальником Томского шахтостроительного управления, был взят вторым секретарём в Междуреченский горком партии. Оттуда уже обком рекомендовал его управляющим шахтостроительным трестом в Белово.
После нескольких лет работы управляющим трестом его выдвинули в Кемерово начальником комбината "Севкузбассшахтострой". И надо же! Через несколько дней или недель Министерство два кузбасских шахтостроительных комбината объединило в один. Начальником объединённого "Кузбассшахтостроя" был назначен начальник бывшего "Южкузбассшахтостроя". Мише же предложили или вернуться в Белово управляющим трестом или возглавить техническое управление в новосозданном комбинате. То ли постоянная непосредственная ответственность за выполнение плана ему надоела, то ли после такого взлёта (до министра два шага, конкурентов, правда, великое множество) возвращение в трест ему показалось обидным падением, да это бы так подчинённые и расценили (вспомните, как я после обкома в немалой степени по этой причине отказался возвращаться в Укрниигидроуголь), словом, Миша выбрал техническое управление.
В Кемерово у него и завязался роман с молодой женщиной, красавицей – третьим секретарём Кемеровского горкома партии. Миша не на шутку влюбился. Дело шло к полному разрыву с Юлей. Влюблённые тайно встречались, ездили вместе в санатории в Сочи, не афишируя этого, разумеется. Но всё тайное, как справедливо замечено, рано или поздно становится явным. Особенно у людей на виду. Их многие знают, и недоброжелателей у них бывает немало.
Когда роман сделался явным, Миша решил из семьи уходить. «Ну, тут, – Муза рассказывает, – мы все на него навалились, и я с Юрой, и Гриша с Раей: – "Как же ты можешь семью разрушать?" В конце концов Миша сдался и не подал на развод».
«На развод-то он не подал, – думал я, – но что Юля то пережила? Впрочем, Мише то тоже было несладко…»
Ночью, после всех этих воспоминаний о прошлом, о бывших друзьях, с которыми давно связь потерял, с грустью я возвращался к себе в Ленинград. Дверь, как обычно, была заперта и мне пришлось проникать в отделение с чёрного хода. Дежурила ночью снова красавица, и снова я, ею залюбовавшись, её пожалел. Что за радость ночью дежурить?!
Адрес Боровицкого, по-моему, у меня был, а может быть я его через справочное бюро отыскал. Одним словом, однажды к вечеру я к нему заявился на проспект Космонавтов. Конечно с коробкой пирожных. Взял в "Севере" по парочке разного вида. Квартирка у него очень маленькой оказалась. Хрущёвка типичная, зал проходной и две комнатушки, точь-в-точь как у Евгении Васильевны на Челюскинцев, только дом не панельный, кирпичный, большой. И в этой квартирке они с женой помещались, с дочерью десятиклассницей и сыном лет тридцати. Тот работал уже, но своей квартиры у него не было.
Ефим огромный как прежде, как прежде сутулится чуть, лицо чертами не изменилось, погрубело, естественно, но оно нежным и не было у него. Нос мясист, волосы не поредели нисколько, сохранилась прежняя роскошная шевелюра, только теперь она не чёрная вся а с проседью наполовину.
Познакомился с женой его Ниной. Приятная женщина. Рядом с Ефим миниатюрна. Начала показывать мне фотографии о жизни в Афганистане. Ефим много лет там проработал в торгпредстве, кем точно, не знаю, что-то вроде агента по закупке шерсти и кож. Нина там руководила художественной самодеятельностью в посольстве – жёнам-то дипломатов там делать нечего было. На снимках и показаны вечера, которые они проводили, приёмы в посольстве, в торгпредстве. Жили неплохо, хотя чин у Фимы был невысок. Денег подзаработали на квартиру, хотя и плохонькую, и на автомобиль "Жигули".
Говорили, что афганцы к русским очень хорошо относились. Помнили, что Советы им помогли независимость в войне с Англией отстоять. Сразу признали и оружие дали… А теперь неизвестно, как там всё обернётся.
Потом Нина вынесла связку пестрых галстуков (ей богу, не менее сотни, а у меня больше пары не было никогда!) и, спросив разрешенья у Фимы, стала галстуки эти распарывать, чтобы сшить лоскутное одеяло (я не задумался, всё же хватит ли сотни на одеяло?). Ефим же между тем мне рассказал, что сейчас он работает заместителем директора зверосовхоза под Выборгом, ездить приходится далеко. Вот сейчас каждый день занимается с шофёром, учится водить свои "Жигули".
Из спаленки вышла дочь Боровицкого, Лена, ростом высокая, миловидных черт матери не унаследовала, но и не скажешь, что некрасивая очень. Спросила меня, хорошо знаю ли я математику. Я скромно ответил: «Когда-то в пределах институтского курса знал хорошо». Она вынесла учебник и попросила меня ей непонятное объяснить. Я объяснил. Она поняла. Держалась непринуждённо, и мы с ней разболтались. Кажется, о чём с десятиклассницей я мог говорить? Видимо это от человека зависит, с другими не мог тему для разговора найти, а тут разошёлся.
Нина позвала нас в кухню. Очень тесную. Стол у окна. Я еле втиснулся между ним и холодильником. Ефим втиснулся с другой стороны, Лена с Ниной у длинной стороны стола примостились. Поужинали, вина, водки не было. Очередь дошла до пирожных. Нина открыла коробку, Лена воскликнула: «Моя любимая картошка!» Дело в том, что один вид пирожного был округл, как картофелина, и сверху покрыт чем-то тёмным, может быть шоколадом. В магазине его называли, как Лена, "картошкой". Я его пробовал, и он мне не понравился. И сейчас я парочку этих пирожных за компанию просто купил. Но на восклицание это я отреагировал иначе: «Если бы знал, что вы её любите, то её одну бы только для вас и купил».
Ужин закончился, мы в кухне остались с Ефимом одни. Он жаловался, что болеет, что-то с желудком у него было неладно. Потом он стал спрашивать у меня, как ему поступать, если партийные органы требуют одно, а министерство совершенно другое. «Кому отдать предпочтение, чьи указания выполнять, подскажи, у тебя опыт обкомовский есть».
Ну, однозначно тут не ответишь, в каждом конкретном случае приходится по-разному действовать. Прежде всего какого уровня орган партии воздействует на тебя. Если райком, то можно и в обкоме переговорить о том, что министерство от тебя требует совершенно другого, не помогут ли они тебе это противоречие разрешить. Если давит обком, то тут имеет значение у кого связи теснее с ЦК, у кого там поддержка мощнее, у секретаря или министра. Соответственно того и проси, кто сильнее, чтобы за тебя постоял. Если соотношение сил неизвестно, старайся вид делать, что слушаешься и того и другого, а делай своё дело, как оно того требует. Тут дипломатом быть надо, чтобы каждый был уверен, что ты его указания выполняешь. Но ведь не получается выполнить всё, так часто бывает, – безропотно выслушай порицание, объясни, прими к сведению. Такова жизнь.
Ефим снова пожаловался, что болезнь изнуряет его, достал коробочку финских рыбных консервов, пожелав съесть их на здоровье. И мы распрощались.
… коробочка так сияла глянцевой красочной этикеткой, что невольно думалось: консервы должны быть необычайно вкусны, а поэтому есть их не буду, домой отвезу, угощу этой прелестью Лену с ребятами.
… Вечером, (так и хочется ночью сказать, потому что давно уж темно) поднимаюсь по ступенькам в здании главпочтамта на Невском, направляюсь в зал то ли телеграмму послать, то ли к телефонной кабине спешу домой позвонить, и нос к носу сталкиваюсь с Сашей Широковым. Узнал меня, я пожал ему руку. Перекинулись словом и разошлись. Вот его величество случай во всей красе пред вами! Свёл нас. Знал я, что Саша учится в Ленинграде в консерватории. Его профессор, переехав из Харькова, перетащил Сашу как способного скрипача в здешнюю консерваторию за собой. Но я об этом как-то забыл, а Саша вообще не ведал, что я в Ленинграде…
Да, наверное, я посылал телеграмму. Перед этим в больнице меня поздно вечером неожиданно к телефону позвали. Я пошёл, теряясь в догадках, кто это мог мне позвонить? Муза? Макарова? Боровицкий? Да зачем я им нужен?
В трубке слышу голос Саши Погарцева. Он говорит, что Лена очень обеспокоена моим молчанием, сама не могла дозвониться и просила его позвонить. Спрашивает, как дела, как здоровье.
Отвечаю, что всё хорошо. Прошу предать привет Леночке и ребятам.
Вообще-то я время от времени письма пишу. Лена по привычке своей на письма не отвечает, но Илья в переписку вступает, в конце и Дима к ней подключается. Она почти вся сохранилась, и я её привожу.
ВОРОШИЛОВГРАД – ЛЕНИНГРАД – ВОРОШИЛОВГРАД
 
Куда же ты идёшь?
А я иду к врачу.
А что ты там несёшь.
А я несу мочу.
Зачем тебе моча?
Чтоб напоить врача.[18]
Ворошиловград, 3-я Донецкая, 6, 13, Платоновой Е. А.
Моё письмо, первое.
Письмо не сохранилось. В нём я сокрушался, что не захватил с собой фотоаппарат: столько чудесного можно заснять в Ленинграде.
 
Ленинград, Бехтерева, 3, НИИ им. Бехтерева, 9-е отделение, Платонову.
Письмо Ильи, первое. В ответ на моё письмо Лене.
Письмо Ильи не найдено. В нём он просил купить ему миниатюрные табель-календари с видами достопримечательностей городов.
 
Ворошиловград, 3-я Донецкая, 6. 13, Илье, Князю Платонову.
Моё письмо, второе. Ответ на первое письмо Ильи. 15.11.79
Ой ты гой еси, грозный Князь Илья,
шлёт поклон тебе твой родной отец.
Ты прости меня, что не слал вестей
из туманных мест возле Ладоги.
Я не слал вестей, грозный Князь Илья,
потому что здесь были праздники,
и гонцы то все поразогнаны
были с письмами – поздравленьями.
Ты прости меня, грозный Князь Илья,
что не шлю тебе календарики.
Исходил кругом этот город я
и проспектами, и по улицам,
в переулочки тож заглядывал,
и в Гостиный двор я наведался,
у купцов заморских выспрашивал,
но ответ их мне был везде таков:
«Не видали мы календариков,
аль не сделали их печатники,
аль в дороге где задержалися».
Не погневайся, кровожадный Князь,
я ещё схожу за картинками,
постараюся поручение
твоё с честью доблестной выполнить.
А сейчас мне чуть-чуть неможется,
от ходьбы воздержаться надобно,
снова нудным нытьём поют почечки
и в моче белки препротивные.
Тут схватили меня врачи-недруги,
на почестен пир привели меня
по рукам-ногам заключённого
в кандалы презлейшей диеточки.
Посадили меня за седьмым столом,
а за тем столом даже мухи мрут,
от кручины-тоски мрут сердешные.
Ну, а я пока не кручинюся,
уповаю: твоею милостью
со дружиной своей меня вызволишь,
попируем тогда на честном пиру,
уж попьём тогда вина вволюшку.
Но седьмого дня, грозный Князь Илья,
из лекарни я отлучился все ж.
На салют пошёл тёмным вечером,
на Неву-реку, на Дворцовый мост.
Уж скажу тебе я, Великий Князь,
что салют здесь был грандиознейший.
Над Невой-рекой распускалися
огневы цветы разноцветные.
Грохотание раздавалося
далеко вокруг по окрестностям.
От восторга детушки прыгали,
шаловливые, неразумные,
и "Ура!" могучими глотками
исторгали при каждом выстреле
так, что мост, казалось, качается,
мост качается со опорами.
А палили вверх понадвадесят
иноземных чудищ диковинных,
кои пушками прозываются,
а в поджилках было дрожаньице
от таких страстей мне неведомых.
Ну, а пушки те длинноствольные
на песке стоят перед крепостью,
перед крепостью Петропавловской.
Как ударят враз – видно всё вокруг,
словно божьим днем, на ладошечке,
облака мрачны над водой плывут,
низко стелются по-над крепостью,
и снарядов часть в них взрывается,
отчего они изнутри горят,
красным пламенем освещаются.
Обагряются все строения,
все строения внутри крепости
с колокольней той белокаменной,
что над градом сим возвышается,
золочёный шпиль окропляется
кровью воинов убиенныих.
И клубится дым в крепостных стенах,
будто рать на приступ отчаялась,
бьются витязи грудь о грудь на смерть
среди зарева от пожарища
и среди пальбы большой пушечной.
А вдали ещё тоже пушка бьёт
из ладьи великой у берега,
и "Авророй" люд ту ладью зовёт,
принесла бо свет после темени.
Да, скажу тебе, грозный Князь Илья,
впечатляюще было зрелище,
и жалею я, что очам твоим
не представилась та баталия.
Но молю богов, мило дитятко,
мило дитятко, кровожаднушко,
что придёшь сюда ты с дружиною,
поимеешь землю приневскую,
утвердишься здесь как Великий Князь.
Убиваюсь, Князь, ежечасно я,
что не внял твоим я советушкам
и не взял с собой фотокамеру.
Искупить сей грех попытаюся,
попрошу взаймы чужу камеру,
у купцов куплю фотоплёночку,
с дивных мест здесь я снимки сделаю,
привезу тебе их в подарочек.
А теперь же, Князь, мне и спать пора,
посему сейчас закругляюся,
и в конце письма шлю приветы я
разлюбезной мне да княгинюшке,
да и любому Князю Дмитрию,
юну отроку, но могучему.
Вспоминаю всех еженощно я,
но и вы обо мне тоже помните,
шлите весточки хоть с оказией,
хоть услугами почты пользуйтесь.
С тем целую вас, ваш Владимир Князь.
во разлуке злой пребывающий.
 
193019, Ленинград, ул. Бехтерева, д. 3, институт им. В. М. Бехтерева, 9-е отделение. Платонову, Князю Владимиру Солнышко.
Письмо Ильи, второе.
Открытка:
Папа, здравствуй!
Поздравляю тебя с праздником 62 годовщины великого Октября. Из института тебе пришло письмо.
Мы получили твои письма и телеграмму. Когда ты приедешь?
Я ведь говорил тебе: "Возьми фотоаппарат!"
Князь П. И.
И на открытке круглая большая фиолетовая печать с профилем
греческого гоплита и копьём, вырезанных мной на линолеуме.
Письмо:
Здравствуй же добрый Князь
Владимир, Ясно Солнышко.
Да пишу я это письмецо,
Князь Илюшка о кровожаднейший.
И прислал я ль те дружинушку,
а дружинушку то с Ильёй Муромцем.
Ох ты гой еси, Владимир Солнышко,
да громи ж ты врачей беспощаднейших,
да как стаю чёрных воронов.
Да пришли мне ж календарики,
календарики-то необычные,
календарики же заморские.
Постараюсь я ль те за календарики,
да за календарики небывалые,
а за календарики-то заморские
выслать сей фотоаппарат да с плёночкой,
да с плёночкой необычной-то, а лакированной.
И вышлю я ль те его в посылочке,
да в посылочке неизведанной,
да в посылочке позолоченной.
Да скажи гонцам поразогнанным, чтоб сбиралися.
Аль кто указа не послухается
да не прийдёт в 200,
да будет сослан тот на каторгу
да во стольный Киев Град.
09.11.79
Обратный адрес: 348016, г. Ворошиловград, 3-я Донецкая, 6, кв. 13, Платонову. Князю Илье Кровожадному.
 
Ленинград, ул. Бехтерева, дом 3 (9 отделение), институт Бехтерева. Платонову В. С.
Письмо Димы.
Папа, здравствуй!
Скорее выписывайся из больницы и приезжай домой, мы все очень соскучились за тобой.
І четверть я кончил не очень хорошо, так как получил тройку по химии, а по русскому языку я вообще не аттестован. Ниже привожу все свои четвертные оценки за І четверть.
Четвертные оценки
Текущие оценки
Рус. яз.             -
Рус. лит.          5
Алгебра           4
Геометрия      4
История           4
География      5
Зоология          4
Физика             5
Черчение         4
Химия              3
Английский     4
Пение               5
Труд                 4
          -
          5 5
          5 4 4
          3 4 5 4
          5 5 5
          -
          5 4 4 3
          5
          -
          5 4
          -
          -
          5 5
29 ноября я опять немного простудился и сейчас, когда пишу это письмо, сижу дома и не хожу в школу.
Сейчас, когда я болею, ложусь спать в 11-1130 часов вечера, а встаю в 10-11 часов утра. С Драговозом Вадимом мы играли в шахматы по телефону; в школе мне дали задание (завуч) сделать плакат и дали текст плаката. Я эту работу хорошо выполнил, хотя над плакатом возился до позднего вечера, а на следующий день повесил его в вестибюле школы... Сейчас читаю книгу "20 лет спустя", которую достал у Драговоза В.
Пишу нужные детали для приёмника:
Конденсаторы:
1) 51пФ; 11450пФ; 0,01мкФ; 10,0мкФ x 10В.
Резисторы:
2) R110к; R291к.
Транзистор: МП39.
Диод: Д2Б.
Спасибо за общие тетради. В тот день, когда купленные тобою тетради пришли к нам, общие тетради в клеточку появились и в наших магазинах. Я купил 4 шт. А вечером мама показала твои тетради. Теперь общими тетрадями я обеспечен до 10 класса. Пожалуйста, если сможешь, купи в Ленинграде тушь 2-3 цветов.
Эту неделю мы в школе дежурные, ходим в повязках и наводим "порядок" в коридорах. Особенно достаётся 1-2 классам. (Ничего сказать, храбрецы! – В. П.). За два дня дежурства я и Драговоз В. стали "королями" в коридорах, где находятся 1-5 классы. Все смотрят на нас с почтением и испугом, никто не бегает и не балуется (А зря. Ведь так хочется побегать на перемене! – В. П.). Решительными мерами (не без помощи кулаков) мы пресекаем все драки (Се – хорошо! – В. П.). Иногда пацаны из нашего класса (дежурные) проводят карательные экспедиции в те части школы, где очень непокорный народ, и дежурные не пользуются уважением.
И ещё, если в магазинах в Ленинграде будут продаваться фломастеры, обязательно купи. Я купил краски "гуашь" (6 цветов).
До свиданья! Поскорее приезжай. Дима П.
2/ХІІ/79.
Обратный адрес: Ворошиловград, ул. 3-я Донецкая, 6, кв. 13. Платонов Дима.
И круглая большая фиолетовая печать на конверте с копьём и
профилем греческого гоплита, вырезанных на линолеуме мной.
 
Что касается радиодеталей, то я пропустил момент, когда Дима стал увлекаться радиотехникой. Он разобрал старую мою радиолу "Латвия", за ненадобность стоявшую в лоджии, на простые множители и пытался что-то из неё сочинить, к сожалению, безуспешно. Если память не изменяет и вторую такую же радиолу, бывшую у Евгении Васильевны, постигла подобная участь. Илюша по этому поводу не преминул саркастически отозваться о стараниях Димы. Подтрунивал над ним время от времени. Я, к сожалению, Димочке был неспособен помочь. Отлично зная принцип работы радиоприёмника и телевизора, я не мог, тем не менее, ничего рассчитать: никогда не доводилось делами этими заниматься.
Детали Диме я покупаю. В том же магазине вижу детский радиоконструктор, состоящий из блоков, составляя которые разными способами можно собирать простенькие приёмники. Покупаю его для Ильи, пусть тоже к технике приобщается. И ещё покупаю пластинку с "Историей любви" на одной стороне и "Скажи, что любишь" – на другой. Мелодии песенок мне очень понравились.
… В Ленинграде Лена мне поручила купить ингалятор для Димы то ли приступы бронхиальной астмы снимать у него, то ли вообще для лечения бронхитов и фарингитов, постоянно преследовавших наших ребят. С этой целью отыскал я магазин "Медтехника". И каких только приборов и инструментов не было в нём! Были и ингаляторы, и маленькие переносные за 24 рубля, и побольше – за 120, но купить ни тот, ни другой не удалось, как я не обхаживал, не уговаривал продавщиц. Медицинскую технику продавали только по безналичному расчёту. То есть организациям, предприятиям... А у меня здесь нет никаких учреждений, которые для меня бы ингалятор купили. И как же сообразительности у меня не хватило спросить Лену Макарову или Бровицкого Ефима, или Музу Смоленцеву (ей то как раз это было, пожалуй, по силам), нельзя ли так сделать, чтобы их учреждения ингалятор купили, а я за наличные деньги у них выкупил бы его. Не приходилось с подобными случаями сталкиваться, но, полагаю, всё в этой жизни возможно. Люди и не такие махинации проворачивали, а тут и махинации не было никакой – купили, продали, и мои наличные деньги, внесённые в кассу, вновь в безналичные бы обратились.
… Декабрь на исходе. Меня, почему-то в профессорский кабинет, зовёт Ташлыков и начинает беседу: «Владимир Стефанович, мы в отделении довольно успешно занимаемся лечением неврозов. Это признают даже наши зарубежные коллеги. Летом у нас проходил международный симпозиум, так на него съехались специалисты не только из социалистических стран, но и из Франции, Англии, США. Процентов до семидесяти больных мы излечиваем полностью, они больше во врачебной помощи не нуждаются. Остальным семидесяти процентам мы существенно помогаем на какое-то время, при ухудшении состояния – приглашаем их на повторные курсы лечения. Ваш случай особый. У вас невроз сцеплен с ажурной патологией, оставленной перенесённой нейроинфекцией. Такие случаи, к сожалению, не лечатся. Единственное, что я могу вам посоветовать, это не сдавать своих позиций. Старайтесь делать, всё на что вы способны. Не отступать. На сданные позиции вы уже не сможете возвратиться».
В заключение он сказал: «Мы имеем право держать больных в отделении до четырёх месяцев. Можете остаться у нас ещё на два месяца, но целесообразно ли это? Решайте сами».
Я решил, что поскольку дело так обстоит, то никакой целесообразности дольше оставаться не вижу. Договорились о дне, когда меня выпишут, и, понимая какой наплыв народу будет на железнодорожных вокзалах в предновогодние дни, я попросил Ташлыкова дать мне письмо к начальнику Павелецкого вокзала в Москве с просьбой о содействии в приобретении билета до Ворошиловграда.
Ташлыков в тот же дань передал мне такое письмо на бланке с грифом Института имени Бехтерева.
В тот же день я на всякий случай заехал в кассы предварительной продажи билетов, купил билет до Ворошиловграда и спросил, нельзя ли сразу получить место и в поезде из Москвы. Кассирша запросила по телетайпу, ей ответили, и она сказала, что на это число, когда я собирался прибыть в Москву и выехать в "родной город" есть одно место в купейном вагоне. Я обрадовался несказанно, сразу же за него доплатил.
Гора спала с плеч. Никакое письмо уже не было нужно.
Последние дни прошли в хлопотах, в сборах. Простился с Макаровыми, позвонил Боровицкому, Музе. Репецкий дал мне свою визитную карточку. Совет больных, надо сказать, что на эту неделю выбрали совсем уж каких-то сереньких очень людей, совет этих больных вручил мне сувенир.
Сувенира я ждал с большим любопытством. Обычно незаурядные сувениры вручали. Но был страшно разочарован и возмущён даже (разумеется, внешне не выказав этого) тем сувениром, который я получил. Какой-то аляповатый лубочный домик с часами. Хуже и не придумаешь. Да и что было ждать от столь примитивных людей в составе совета?
Негодование же моё выразилось в том, что я вечером снял свою девушку со стены в коридоре, решил увезти её домой в качестве сувенира.
… пребывание у Карвосарского на всю жизнь мне запомнилось. Так интересно мне не было никогда.
Перед самым отъездом заскакиваю на Невский в кафе "Север" и – удача, как раз пирожные завезли. Покупаю две коробки, как обычно по паре пирожных разного сорта, имея в виду преподнести их Ковановой Наталье Николаевне, которой обещал заехать по возвращении из Ленинграда, чтобы договориться о консультации для Илюши и Димы. Их бронхиты и фарингиты нас прямо таки задолбали. Ни одного спокойного нормального месяца.
… Приехав рано утром в Москву и забросив чемодан с вещами и гречкой в камеру хранения Павелецкого вокзала, я прямиком отправляюсь в Минздрав. Неприлично входить в официальное учреждение с двумя перевязанными шпагатом картонками, тем не менее, всё же вхожу, стараясь проскользнуть незаметно.
Хотел обе коробки Ковановой как предновогодний подарок вручить, а там за вторым столом и вторая сотрудница оказалась. Неудобное положение. При посторонних презентовать. Так что приходится ей отдать только одну, а вторую протянуть этой сотруднице: «Это вам».
Наталья Николаевна пытается отказаться, но я повторяю старый приём: «Это фирменное, кафе "Север", нельзя отказаться, такого нигде больше не делают».
– Да нам сладкого и мучного нельзя, – намекая на свою полноту и полноту второй дамы, говорит Наталья Николаевна.
– Ну, один-то разочек можно. Это же раз в году только.
Договариваемся с Ковановой, что в марте я привезу мальчиков на неделю в дни весенних каникул, тогда их и обследуют в клинике детских болезней Первого Московского ордена Ленина медицинского института имени Сеченова…
Побродив по зимней столице, выстояв очередь за апельсинами и набив ими две большие авоськи, вечером с ними в руках ищу в магазинах на Зубовском почему-то бульваре – видимо в шатаниях там оказался, – чего бы купить, чтобы поужинать в поезде. В магазинах полки пусты. Удаётся купить лишь чёрствую сайку. Нет ни масла, ни сыра, ни колбасы, ни молока, ни кефира. Впрочем, сыр в одном магазине всё же нашёлся, но подозрительный очень: белый, в прожилках серо-чёрной плесени. То ли сыр "бри", то ли "рокфор". Припоминаю рассказ Левандовского о пикантных сырах и от безысходности покупаю его.
Потеряв время в бесплодных поисках пищи, ощутив, что на поезд могу опоздать, мчусь на Павелецкий вокзал.
Получив в камере хранения свой чемодан, заброшенный туда утром заранее, в зимнем пальто, обливаясь потом под грузом чемодана с десятью килограммами гречки и с авоськами с десятью килограммами апельсин, вваливаюсь в купе и вижу на нижней полке справа… профессора Панченко.
Вот так встреча!
Моё место слева внизу напротив профессора, я усаживаюсь, и поезд трогается в этот момент. Отдышавшись, вступаю с Панченко в разговор. Он опять на каком-то был семинаре в Москве.
Проводница разносит чай, я разворачиваю пакет с сайкой и купленным сыром. Разламываю кусок (ножа с собой нет), и раскрывшаяся во всей красе, пронизывавшая его серо-чёрная гниль вызывает у меня отвращение. Не могу я губами прикоснуться к нему, как есть ни хочется. Заворачиваю сыр снова в бумагу и выбрасываю. Так и не попробовал пикантного сыра. И чего испугался? Но есть вещи, которые я не могу превозмочь. Не смог бы наверное, устрицу-слизняка проглотить, не говоря уж о жареных китайских червях.
Панченко укладывается спать, но пред этим достаёт коробочку с эуноктином, вытаскивает таблетку, суёт её в рот и запивает глотком чая.
– Э-э, – подкалываю его я, – что же это вы нас за это всегда осуждаете, а сами…
– Один раз на ночь в поезде можно, чтобы хорошо выспаться.
… Вот я и дома Радостная встреча с Леной, с мальчишками. Взахлёб рассказываю им о невиданной клинике.
И тут, 30-го или 31-го декабря, телевизор приносит известие о вводе советских войск в Афганистан. Конечно для защиты Апрельской революции от происков мирового империализма (американского, понимай). Лена воспринимает новость эту с опаской. Я же рад как младенец. Не дали погибнуть социалистическому Афганистану, ну, пусть и не социалистическому пока, но в будущем, в будущем…
И когда же я перестану быть таким идиотом безмозглым. Никакие уроки мне впрок не идут! Как же стыдно сейчас за свою близорукость, за неумение сделать в политике простейший анализ. А ведь умею анализировать, и неплохо. Это многие видят во мне, да и сам часто я убеждаюсь, что мои предсказания на основе анализа сбылись. Видно здесь и в подобных же случаях глаза застит мне с детства внушённая вера в социализм и, из неё вытекающий, мой советский империализм. Я империалист, безусловно, хотя ещё отчёта в этом не отдаю. Ну, скажите по совести, на кой чёрт моей Родине Афганистан? Будто мало пространств неосвоенных в нашей стране, будто силу негде нам применить. Да хотя бы что-то же сделать, чтобы народ наш в конце концов накормить. Всё это превосходно я знаю. Но ведь постоянно об американской угрозе твердят, и я, с трудом внушениям поддающийся, этим вот внушениям поддаюсь.
Голоса мне доносят, что советский спецназ[19] штурмом взял дворец президента Амина. Амин при этом убит.
Так, собаке, и надо!
… Новогодняя ёлка, украшенная шарами и увитая гирляндами красных тлеющих маленьких лампочек, стоит в углу нашей гостиной. Люстра погашена. В комнате полумрак. Ребят нет, они спят уже в детской. Мы с Леной одни. В головах раскладного дивана маленький столик. На нём бутылка муската, два бокала с красным вином и проигрыватель. На нём вертится круг маленькой чёрной пластинки. Мужской голос по-английски поёт красивую песенку. "Историю любви", разумеется. Она так созвучна нашему настроению. Я целую любимую. Разве это не счастье?
 

[1] Коварная но бессмысленная придумка большевиков вознаграждать ограбляемых ими трудящихся не высокой зарплатой, а значками, почётными грамотами, награждением орденами городов, областей, учреждений и предприятий за заслуги их коллективов в деле социалистического строительства. Как будто живущему в ордена Ленина, скажем, городе Пряхине живётся от этого сытнее и лучше. И чушь эта в России после распада Союза вновь при Путине возвращается. В этом, 2007-м, году, Орлу, Курску и Белгороду присвоили звание "Городов воинской славы". Да, близ них случилось знаменитое сражение на Курской дуге, но причём тут города?.. Боги, боги! Что с Россией и с русским народом вы делаете?!
[2] Лубянка.
[3] Кажется, Героям Плевны.
[4] Слово "систематически" у него, например, выходило не иначе, как "сиськи-ма-сиськи".
[5] За повести "Малая Земля", "Целина", написанные за него журналистами.
[6] Извлечение шприцем спинномозговой жидкости для исследования.
[7] Снотворное.
[8] Как и все стихотворения в этом фильме.
[9] Хотя при очень дешёвых билетах на концертах много не заработаешь.
[10] Предродовой и послеродовый отпуск с сохранением заработной платы. В семидесятых годах продолжительность его составляла четыре месяца, Два месяца до родов и два после них.
[11] В Краснодоне во время немецко-фашистской оккупации существовало комсомольское подполье, прославленное писателем Фадеевым. Не оценивая значимости их дел, следует отметить, одно то, что почти все молодые люди из этого подполья погибли, не даёт нам права говорить о них без почтения.
[12] Чтение лекций в обществе "Знание", которое как работа и вообще никак в трудовой книжке не отмечается, позволяет в итоге заработать и больше.
[13] Или если бы его не только учительница влекла, но и страсть к математике, к физике. Может быть, было и это, но сам он мне этого я не сказал, а я в то время страсти такой у него не заметил.
[14] Есть и другой вариант написания: "Исакиевский", но скорее всего он неверный, просто по-русски легче так выговаривается.
[15] Советская Эстония". Июнь 1976.
[16] Большого драматического театра.
[17] Лучше б звучало сокамерницы, но палата не камера, приходится слово изобретать.
[18] Этот стишок Илюша из детской больницы принёс, неоднократно ему пришлось в ней лежать.
[19] Особо тренированные воинские подразделения специального назначения.
 
 
  Сегодня были уже 27 посетителей (30 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно