1 9 5 4 г о д
... всё смешалось в доме Облонских. Танцевали пары, незнакомцы подсаживались к чужим столикам, заводили беседы. Пьяные развязывались языки. Притащив собственный стул, между мною и Петей вклинился худенький товарищ, невысокого роста, не старый ещё – лет тридцати, но с лицом поистёртым, в пиджачке лёгком сереньком и в полоску чуть темнее общего фона. Он с нами заговорил и поведал историю своей несчастной любви, и как возлюбленная его над ним насмеялась, и как он страдал и страдает.
Ах, как всё это было знакомо. Я слушал плохо его, как говорится, в пол-уха (не терплю пьяные излияния), упиваясь собственным горем, но заметил, однако, что Пётр следит за рассказом, переспрашивает, уточняет, поощряя незнакомца к повествованию. А тот совершенно расчувствовался и проникся таким доверием к Пете, что признался в тайной мечте. «Я хочу стать писателем, – говорил неожиданный гость, – чтобы описать всё это в романе. И любовь, и коварство, и боль».
Я был к этому времени уже пьян, посему, услышав про боль и любовь, с готовностью встрял в разговор неумною фразой: «Так, чтобы всех потрясти?!» Сухопарый на это передёрнулся как-то. А Петя досадливо от меня отмахнулся: «Причём здесь... потрясти». Я тотчас сконфузился, понял, что глупость сморозил, что выспренне слишком сказал, и, устыдившись, замолк.
– Нет, – откликнулся грядущий писатель, – не потрясти, описать то, что было.
После слов этих он как-то незаметно растаял в дымном тумане новогоднего празднующего зала. Да и сам зал исчез вместе с праздником.
19.01.97 17.08.00 15.02.04
... Исчезли во вьюге долгие зимние месяцы: ни экзаменов, ни каникул, ни занятий, начавшихся вновь после них, – нет ничего, и не было словно. Осталось лишь то, что Байбарин женился на той самой преподавательнице начерталки Исаковой, которая меня три года назад тупицей считала. Об их свадьбе, правда, я ничего не слыхал. И, вообще, все женились как-то тихо, внезапно. Вдруг услышишь, что тот вот женился… то ещё тот вот… Но одна громкая свадьба всё-таки состоялась. Женился студент пятой группы, некто Виктор Гриценко – парень видный, высокий[1]. Женился на низенькой рыжей веснущатой некрасивой девице из пединститута. – Почему парни этаких жён себе выбирают?! – Не знаю, спьяну ли вышло так или так ему хотелось жениться, но в разгар торжества он сделал себе харакири – вспорол вилкой живот свой и тут же в больницу был скорой помощью увезён. По выписке из больницы он из института пропал.
Времена были строгие, и не по желанию приходилось жениться, – обстоятельства заставляли, чтобы жизнь себе и карьеру свою не испортить. Это уже в позднехрущёвские времена, мой товарищ по комнате в Луганске шутил: «Никогда, если хочешь с работы уйти, по состоянию здоровья не увольняйся, пусть лучше за моральное разложение будет – это не снижает деловых качеств, и... любой начальник поймёт».
... Зимой же наш однокурсник, электромеханик Людвиг Потапов, всеобщий любимец, высокий красавец-силач с сильным бархатным хорошо поставленным голосом-баритоном[2], ночью, возвращаясь с попойки налегке без перчаток, упал в снег и заснул. Слава Богу, что на него вскоре ребята наткнулись и приволокли в общежитие... и не пропал Людвиг, даже руки только слегка обморозил, кожа слезла, и они отошли. А отец вот ошибся. Не стал Людвиг петь после шахты, а ведь мог выйти певец из него превосходный. Но и там было б "если", если б богема не увлекла и не спился
... Да, вот снова о Байбарине вспомнил. Март. Солнце сияет над белоснежной землёй. Я с портфелем перебегаю из общежития в институт и со спины вижу у галереи (у прохода во двор) Людмилу Володину с портфелем в руке. Мне теперь уже всё нипочём, я не скован и могу обращаться с ней совершенно свободно, как с любым знакомым студентом. Нагнав сзади её, я ударом портфеля выбиваю портфель из рук бывшей любимой своей. От толчка портфель падает, замок раскрывается, книги веером ложатся на снег… Мы дурачились так в тот период. Поветрие было такое.
Людмила оборачивается ко мне, и... о ужас! – я вижу растерянное лицо... Тамары Исаковой, законной супруги Байбарина.
Как же я обознался?.. Стою перед ней, оконфузившись, как набедокуривший школьник, и не знаю, как толковее объяснить ей, что это не хулиганство, не хамство, а баловство, принятое между студентами, что я обознался, приняв её за студентку. Я рассыпаюсь в тысяче извинений, становлюсь на колено (не театрально, отнюдь): я собираю в портфель книги, выпавшие при ударе на снег, и вручаю портфель простившей меня гражданке Байбариной. Да, неладное что-то со зрением у меня, издали очень похожими друг на друга людские фигуры становятся...
... весна приносит в бытие наше кое-что новое.
Как, зачем, почему в нашей комнате ночует Дергачёв Вася с женой? Третий год живёт он в комнатке с Аркашей Ламбоцким вдвоём. Почему же на ночь сейчас пришёл в комнату к нам? Почему Николаева койка свободна? У меня нет ответа. К тому же весной случаются всякие чудеса. Может быть, комнатка на ночь понадобилась Ламбоцкому одному. Может быть, Николаев отправился на ночь на поиски приключений.
... Васька с женой не один. Они притащили с собой и подружку – маленькую щупленькую девицу. Она раздевается до рубашки и ныряет в постель к Пете Скрылёву. Гаснет свет. В потёмках поскрипывает кровать Николаева, то бишь Дергачёва сегодня. В комнате напряжение на тысячи вольт! Напряжение наэлектризовывает меня. Спать не могу, ухо ловит все шорохи. Напротив, на койке у Пети, полная тишина. Нет никакого движения. Пара не шелохнётся... Ну, если так... Я не выдерживаю, поднимаюсь с кровати, иду к ним. Точно – лежат вытянувшись, как исусики... Тогда я беру девицу за руку и увожу к себе на кровать. По дороге я снимаю ночную рубашку с неё. На ней нет более ничего, даже трусиков. Я укладываю голенькую девицу и обнимаю её. О! Какое блаженство обнимать живое горячее голое женское тело! Я лихорадочно глажу рукой её выпуклые маленькие груди, накрывая второй кудрявый мысок между ног её. О, боги, боги! Если б она нравилась мне хоть чуть-чуть – тогда бы, как с головой в омут. Но она не нравится мне, хотя тело её сжигает меня желанием нестерпимым. Но это была бы ещё не беда, беда в том, что я снова боюсь: а вдруг забеременеет! А вокруг столько свидетелей! Страх пересиливает желание, и я усмиряю себя. А зря. Всё равно теперь не докажешь, что она не была со мною в постели. Да и не надо доказывать. Всё это чепуха. Просто трус я несчастный. И не предусмотрителен ни на грош. Всегда на всякий случай при себе пару резинок надо иметь. Но кто ж знал, что случай такой подвернётся?! И о "Милом друге" с перепугу забыл! О, боги, боги, как вы наказываете меня! Случай сам в руки шёл!..
... бесплодно позабавлявшись со мною, девица уходит на третью кровать. Может с Сюпом ей повезёт...
... я засыпаю.
... Гораздо позже, в конце самом весны, когда сухо и снега давно нет и в помине, я пропадаю ночами ни весть где – не вспомню – и возвращаюсь домой глухой ночью ближе к заре. Двери общежития заперты, и приходится влезать в коридор общежития через окно, шпингалеты которого заблаговременно и подняты, и опущены там, где это необходимо. Да вот незадача – двери на боковые лестницы в крыльях меж этажами заколочены наглухо (куда пожарная инспекция смотрит!), и приходится волей-неволей пробираться к центральной лестнице мимо дремлющего дежурного. Но всегда ли он дремлет? Я берусь доказать – не всегда. Слишком часто мелькают за полночь по коридору одетые молодцы, и все в одну сторону: по лестнице вверх. И в один день (есть всё же и у нас, выходит, на всякий случай проверка!) мы находим все шпингалеты забитыми намертво. Пути все отрезаны. И не прав глубоко тот товарищ, кто уверенно утверждал, что не бывает безвыходных положений, что из любого положения выход найдётся. Врёт он, и, притом, беззастенчиво. В жизни безвыходных положений сколько угодно. Взять хотя бы мой случай... Но я отвлекаюсь. В случившемся положении, действительно, выход нашёлся. Короткий обзор – и вот он: пожарная лестница во дворе в полуметре от окна коридора. Шагнуть с неё на подоконник – пустяк. Теперь мы держим всегда наготове окно возле лестницы на четвёртом своём этаже. И домой я теперь влезаю по лестнице. Был и еще выход один – через окно в комнате первокурсников, живших внизу, договорившись предварительно с ними, чтобы они на ночь не запирали его. Я один раз путём этим воспользовался. Ночью, распахнув створки окна и перевалившись через подоконник, я прошёл между спящими в коридор. Но тут ведь снова надо было прошмыгнуть перед дежурным... Да и ребят каждый раз беспокоить неловко. Лестница лучше – никому не мешаешь.
... к концу апреля, когда солнце уже пригревало во всю, и бежали талые ручьи по проплешинам, мы частенько вылезали на балконы наших товарищей с фасадной стороны общежития, с солнечной стороны. Так приятно в тонких рубашечках погреться в тёплых лучах. И к чёрту другие заботы!
... Но заботы к чёрту уходить не хотели и навязчиво давали знать о себе. Финансовый кризис, муки голода и залёгшие с решимостью не вставать комнатные товарищи вновь подвигают меня на поиски выхода из ситуации... Я перебираю в уме всех зав. кафедрами и не нахожу никого, у кого бы по три раза не занимал. Как ни беспредельно моё отчаянное нахальство, но нельзя же до бесконечности... По четвёртому кругу я идти не могу. Что я – вечная попрошайка?! Я впадаю в уныние... И, о счастливая мысль! У генерала Гусарова я занимал только раз, да и то больше года назад! И я направляюсь на военную кафедру. Шагнув в генеральский кабинет, я спрашиваю по уставу:
– Разрешите войти, товарищ генерал?
– Входите, входите, – добродушно улыбаясь, говорит генерал.
– Здравствуйте, товарищ генерал! – я не по уставу лихо щёлкаю каблуком о каблук.
– Здравствуйте, товарищ Платонов. Слушаю вас.
– Товарищ генерал-майор, вы не могли бы мне одолжить до стипендии сто рублей?
– С удовольствием, – говорит генерал, достаёт из кармана кителя бумажник и, вытащив сотенную бумажку, протягивает её мне...
Генерал ко мне явно благоволит (я, вообще, в любимцах у всех командиров: по армейским всем дисциплинам у меня одни лишь пятёрки). Я присутствую при рассказах Гусарова в его кабинете о прошедшей войне. Генерал не подчёркивает дистанцию между нами, говорит просто, естественно, по домашнему как-то, и напоминает Кутузова, как его изобразил Лев Толстой: «Голубчик, поезжайте на правый фланг к Багратиону и передайте ему...».
... мы, студенты, окружив генерала кольцом, чувствуем себя с ним как с хорошим старшим товарищем. Были, были во все времена "отцы-командиры". Генерал Гусаров из них.
Он рассказывает нам о круговой обороне города Ленинграда, где он артиллерией фронта командовал. Собственно, не о круговой, а о подковообразной, так как финны после боёв сорок первого проявили известное благородство, своё получив, никаких атак не вели и Ленинград не обстреливали. Генерал показывает хранящиеся у него карты и документы военных времён, разворачивает на столе рулон склеенных друг с другом листов – полукруговую фотографическую панораму немецких позиций перед передним краем Ленинградского фронта, подготовленную фронтовой разведкой. Мы смотрим на панораму и не видим на ней ничего кроме унылого скучного занесённого снегом пейзажа, обрывистого невысокого берега, искалеченных несчастных берёзок и редких строений, совершенно разрушенных.
Гусаров, лукаво посматривая глазами, задаёт нам вопрос:
– Перед вами картина огневых точек противника. Покажите мне их?
Мы внимательно вглядываемся в заснятую местность – нет на ней никаких огневых точек, нет вообще ничего. Пустыня.
– А вот сюда посмотрите, – и он пальцем упирается в бугорок еле приметный с неуловимой почти поперечною чёрточкой. – Это дзот с пулемётной точкой.
В другом месте – артиллерийские замаскированные позиции, в третьем – танк, вкопанный в землю...
Всё это возможно расшифровать только намётанному искушённому взгляду. Мы же прозреваем только после генеральской подсказки...
... я с генерал-майором связан ещё и иначе – мы с ним по парилке напарники. Генерал большой любитель попариться, и ходит в ту же баню, что я. Я тоже люблю посидеть вверху на полкé в самом жарком пару, охлёстывая себя берёзовым веником с холодной водой. Веники продают бабушки возле бани, дёшево, всего за десять копеек.
И однажды, едва я влез на полок, как следом за мной туда влез наш генерал. Увидев меня, он попросил:
– Платонов, похлещите, пожалуйста, меня веничком посильнее.
Он лёг животом на полок, а я начал усердно обхаживать его от жара покрасневшую спину, бока, руки, ноги – по его указаниям – веничком, охлаждая тот всякий раз в тазу с холодной водой. Исхлестав генерала всласть вдоль и поперёк, пока он пардону не запросил: «Достаточно, хватит, спасибо», – я пополз к своему тазику поодаль стоявшему. Но Гусаров меня остановил:
– Теперь моя очередь, – сказал он. Моим отнекиваниям он не внял и с шутливою грозностью в голосе приказал мне: «Ложись!» Приказы подчинённому положено выполнять, и я, конфузясь, улёгся на полок перед его превосходительством генералом, а он, взяв мой веник, начал обрабатывать им мою спину и сделал это профессионально: живого места на мне не оставил. Зато как хорошо это было, какое блаженство испытываешь, когда на тело, раскалённое донельзя, сыплются удары мягких распаренных листьев, обрызгивая его холодной водой... Да, наши предки были не дураки.
... словно рождаешься заново...
Я долго после этого хвастал шутливо: «У меня спина самая чистая, мне её мыл сам генерал».
С тех пор повелось, как только встречаемся в бане, так я в парной хлещу веником генерала, а потом он меня.
... время от времени я уже читаю "Уголь" – наш профессиональный журнал. Там я вычитываю, что в Лисичанске работает опытная станция подземной газификации угля, с идеей которой ещё Менделеев носился.
Обычная технология после двух практик (ознакомительной и добровольной) меня не увлекает нисколько – ручной тяжкий труд – хотя и не мне, инженеру, им заниматься, и я решаю, что неплохо бы силы свои приложить к делу новому и, как обещают в журнале, весьма перспективному. И никаких, главное, спусков в шахту, под землю! Я сажусь за письмо в Министерство угольной промышленности СССР с просьбой направить меня на производственную практику в Лисичанск на станцию подземгаза.
... в начале весны у меня уже на руках официальный ответ. Министерство не возражает против моего направления, но окончательное решение вопроса об этом оставляет за дирекцией института.
С этим письмом я иду к директору института Кокорину. Да, с этого учебного года у нас нет Горбачёва. Его забрали в Новосибирск директором института Горного дела в Западносибирском филиале Академии Наук СССР. Кокорин – не Горбачёв. Бывший начальник Госгортехнадзора Кузнецкого горного округа он не терпит студенческой вольницы. Жёсток, администратор в худшем смысле этого слова. Ему бы старшиной в роте быть. Он сразу же после вступления в должность мне не понравился. На собрании или на лекции он на дерзкие реплики наших студентов произнёс довольно зловеще: «Это здесь вы храбрые очень. Жизнь быстро вас обломает».
В сущности, понимал я, он прав. Но зачем же злорадно ставить нас ни во что?!
... и вот я стою перед этим Кокориным (горбачёвской воспитанности у него не хватает, чтобы сесть мне предложить). Я коротко излагаю ему суть моей просьбы и передаю ему письмо министерства. Пробежав глазами бумагу, он отвечает, что на практику по подземной газификации угля направить меня он не может, так как в институте нет преподавателей-специалистов (а где они есть?!), перед которыми я мог бы отчитаться о практике и которые бы в дальнейшем руководили моей дипломной работой, принимали защиту дипломного проекта...
Это всё отговорка. Ему просто на моё желание, на перспективы промышленности наплевать. Но ничего не поделаешь. Что ж. Не судьба.
... удивительно, по иронии судьбы этой что ли, я всё же побываю на указанной станции в Лисичанске. Только в ином качестве. Через пятнадцать лет ровно как инструктор обкома партии при проверке письма в ЦК я день там провёду. Неисповедимы пути Господни, воистину!
... Весь май, как никогда, беззаботен, хотя в конце мая – экзамены. Май мы проводим днями в логу, в черёмухе, на лужайках со свежей зелёною травкой, у ручейка с бревенчатым горбатым мостком. Мы – это я, Юра Кузнецов, с ним, безусловно, Рассказов и Сюп, вероятно. Гуляем, дурачимся, греемся на солнышке под небом глубоким и голубым. И журчит, струится ручей... Давно не было так хорошо.
... печали сердца своего от всех людей укрой...
Давненько не был я таким бесшабашным. Весеннюю сессию, экзамены, словно слизнуло. А вот как готовился к ним, не забыл. Уединялись мы вместе со, старостой, в пустом лекционном зале, в том, что пристроен, и где столы на ступенях. Сидим там с Байбариным за столом в середине этого большого светлого помещения и затверживаем учебники и конспекты, мнениями обмениваемся. Регулярно делаем передышки, чтобы размяться, поболтать о чём-либо постороннем.
На обед в столовую мы не ходим, время не тратим там попусту. Байбарин превосходно решил проблему питания в дни подготовки к экзаменам. Мы запасаемся дюжиной шоколадных батончиков и целый день подкрепляемся ими. И вкусно, и сытно. Умели, умели делать шоколадные батончики в СССР в тысяча девятьсот пятьдесят четвёртом году: толстый слой шоколада снаружи и тонкий слой приятной помадки внутри – не чета ублюдочным "Сникерсам". Боже, что сделала безудержная бездумная погоня за западной модой! Ничего добротного не осталось, одни суррогаты: макдональдсовские не жующиеся подмётки вместо сочной мясной отбивной, "фанта" – отвратительней ничего нет на свете – вместо натурального апельсинового сока, а люди лакают, лакают её, да ещё похваляются, что им это доступно. До чего докатились. Счастье, что доступно дерьмо?!
... снова я отвлекаюсь...
... А экзаменов в памяти нет, видно щёлкал их все, как орешки, без каких-либо, видимо, затруднений, да и восприятие их притупилось. Сколько их было!!! И уже нет в них ни чудачества Евстифеева, ни нетривиального поведения Виноградова. А однообразная дней череда быстро превращается в полосу неразличимых событий и стирается в памяти начисто. Вот батончики шоколадные, в жизнь впервые вошедшие, зарубку оставили.
... и ещё раз перед экзаменами проявилась явно развивавшаяся у меня близорукость. Я чуть задержался и на занятия по изучению материальной части гаубицы шёл не вместе с группой, а один, чуточку позже. Было тепло, гаубица, выкаченная из сарая, стояла на зелёной лужайке справа и позади той самой лекционной пристройки, которую вскоре мы облюбуем с Байбариным. Наши ребята уже облепили орудие, и я, увидав их, от угла института зашагал прямо к ним. И тут один из них поднял голову и уставился на меня, за ним другой повернулся и – вот уже все в мою сторону смотрят. Я удивлён, ничего необычного нет в том, что я не иду вместе с группой. Сам я тоже вроде в полном порядке, брюки застёгнуты... С чего бы это они? Но иду, как ни в чём не бывало, и... и едва не врезаюсь в нити натянутой проволоки, ограждающие участок. Замечаю их перед носом. Все хохочут. Ах, негодяи! Выжидали, врежусь ли в проволоку. Я ведь не знал, что полянку перед сараем, где гаубица пребывала зимой, тонкой проволокой оградили, а глаза мои издали сейчас не различили её, как и прохода в ней, метрах в пятнадцати справа. Теперь я проволоку увидел, повернул и, идя вдоль неё, дошёл до прохода и направился к гаубице. Экстраординарного ничего не случилось, и смех сразу же смолк. Возможно, коллеги вообразили, что не замечаю препятствия из-за рассеянности, но я этим недугом тогда не страдал. Рассеянность пришла позже, после шестидесяти шести.
И ещё эпизод накануне экзаменов. Идёт суетливая подготовка к зачётам, сдача курсового проекта. Я по необъяснимой традиции или беспечности, но не из лености, – особым лентяем, как будто бы не был (не мне, впрочем, судить), в последние годы не делаю ничего до последней возможности. Вокруг все в работе, многие защитили проекты, сдали зачёты, а я всё прохлаждаюсь, бездельничаю. Никак начать не могу. Скрылёв Петя держится тоже. Уже и неосознанная тревога по ночам будит меня и сердце сжимает, но я успокаиваюсь, снова заснув. Но тревожное состояние по ночам повторяется, и я даю себе, наконец, в нём отчёт: могу не успеть, не допустят к экзаменам. Но держусь, пока оно не достигнет такого накала, что сразу вскидываюсь – пора! Это сигнал и для Пети. Он тоже принимается за расчёты, поняв, очевидно, что если уж я начал курсовым заниматься, то в самом деле ждать больше нельзя.
Вот и сейчас... на улице кончается май, зелень, солнце, теплынь, а я за чертёжной доской, не в своей комнате почему-то, а в большой, где живёт второй (нет, первый, пожалуй, ни разу не было срыва) наш горняцкий отличник Володя Романов. Мы ещё вместе с ним ездили в оперу в Новосибирск. В комнате никого. Передо мною стол, на нём доска, ко мне наклонённая, впереди – закрытая дверь, и распахнутое окно – позади. Я черчу увлечённо. Вдруг резко дверь раскрывается, в комнату влетает запыхавшаяся миловидная коротышка Шпитонова, та, что приметил на Казанском вокзале в пятидесятом году. Я поднимаю голову от доски.
– Володи Романова нет? – спрашивает она.
– Нет, – отвечаю я.
– А где он?
– Не знаю.
Шпитонова поворачивается и уходит.
Я черчу. Через полчаса дверь открывается снова. Снова Шпитонова:
– Володи Романова нет?
– Нет, – отвечаю.
Я черчу уже много часов. День давно уж за половину перевалил, и несметное число раз дверь открывалась:
– Володя Романов ещё не пришёл?
Я про себя уже чертыхаюсь. Тут дверь снова распахивается, я поднимаю глаза: на пороге Романов. И моё раздражение выплеснулось, с языка сорвалось: «Куда ты пропал? Тут тебя целый день эта блядь Шпитонова спрашивает!» – и... вижу Шпитонову за спиною Романова.
... от стыда я пунцовый. Я плохого слова о Шпитоновой никогда не слыхал и – на тебе... ни за что, ни про что девушку оскорбительно обозвал. Рад бы под пол сейчас провалиться, да пол подо мной не проваливается, и я вперяю глаза свои в чертёжную доску. Вошедшие делают вид, что ничего не слыхали. И с чего это вырвалось у меня это словцо. Ведь не терплю ругани, матерщины, ненавижу похабщину. Ну и ну!
... Все мы большие любители жигулёвского пива. Но как? Выпьешь после бани или в летний жаркий день кружечку – и достаточно. Однако же наблюдаем: есть люди, что пьют пиво непрерывно часами. Это нам интересно. Есть ли удовольствие в этом? И вот мы всей нашей компанией (я, Кузнецов, Савин, Рассказов, Скрылёв) на веранде летнего ресторана с видом на Томь, на горсад и дома центра нашего города. Заказываем по двенадцать бутылок на брата. Официантка приносит. Шестьдесят бутылок едва умещаются на столе. Не торопясь, мы начинаем. Выпили по одной, по второй и по третьей. Ничего особенного, за разговорами медленно пить пиво можно. Только после третьей бутылки дружно поднимаемся и отправляемся в туалет. После этого снова пьётся довольно легко, без насилия. Просидев часа три, мы все бутылки осушили до капли. Сколько раз за эти часы мы прошествовали в туалет, не скажу. Кажется, теперь уже после каждой пары бутылок. Словом, пить пиво в огромных количествах можно. Но зачем? Никакого особого удовольствия нет. Не сравнить с тем блаженством, которое от одной прохладной бутылочки в знойный день получаешь. Опыт закончен, и вынесен приговор: это занятие не для нас...
... В июне я уже на производственной практике в Белово на шахте "Пионер". Это в нескольких километрах за городом. Автобус прыгает на дороге по асфальтным волнам. Вся дорога дыбится ими. Никогда такого не видел. Вот чудеса!.. Отдел кадров оформляет меня проходчиком второй руки, то есть на разряд ниже опытных старых рабочих (те – первой руки), и направляет в бригаду Кокоша, знаменитую, как я только здесь узнаю, скоростной проходкой горных выработок в Кузбассе. Дело понятное, областных газет я не читаю, это для меня не масштаб. Мне центральные "Правду", "Комсомолку", "Известия" подавай. "Литературку" я пока для себя не открыл, а ведь знал, что Ефим Боровицкий её в киосках всегда покупал. Не возник интерес заглянуть, что он там такое находит.
... из наших на шахте лишь я и худенький невысокий Саня Исаев, электромеханик. Он на участке подземного транспорта слесарит. На окрестных шахтах ребят наших немного, но среди них Рассказов и Сюп.
... первая смена. Иду с бригадой в забой по штреку, креплённому стальной арочной крепью. Ширина его метра четыре, высота – три. Его мы и проходим по пласту сильно наклонному, ближе к крутому, пожалуй, мощностью метр двадцать всего. Он наискось слева снизу направо вверх пересекает забой. Для Кузбасса пласт тонковат, штрек проходится с присечкой породы. В десяти метрах выше по этому же пласту наша бригада проходит второй штрек меньший в сечении, два метра, примерно, на два. Его крепят деревом. Неполный дверной оклад. Для нас – он вентиляционный, для следующей за нами с отставанием лавы – он промежуточный транспортный, по нему из лавы по скребковому транспортёру до ближайшей сбойки с откаточным штреком, который мы и проходим, перемещается уголь.
... В забое – погрузочная машина с двумя манипуляторами и двумя свёрлами, на них закреплёнными. К забою подходит труба со сжатым воздухом. Шахта опасна по газу и пыли, и все механизмы, вентилятор, машину и транспортёр именно он приводит в движение.
Работу начинаем с того, что машину подгоняют к забою, и один из проходчиков, располагая манипуляторами свёрла в нужных местах, начинает бурить шпуры по углю. Глубина их (длина?) чуть больше двух метров. Остальные проходчики, я в том числе, начинаем готовить глиняную забойку, катаем "пыжи", о которых я уже поминал. Нуднейшая, повторяюсь, работа. В каждый шпур надо натолкать глины до полутора метров, а шпуров всего, с учётом того, что ещё придётся бурить по породе, не менее тридцати – итого: сорок пять метров. Поделите их круглым числом на пятнадцать сантиметров ладони. Сколько получите? Правильно, триста ху...., извините, пыжей.
... и снова мысль о механизации этого вот "процесса". И вывод: задачу ставит потребность.
... А тем временем, когда по углю шпуры все пробурены, взрывник вставляет электродетонаторы в картонные патроны аммонита, круглой палкой загоняет эти патроны в шпуры и трамбует шпуры заготовленной нами забойкой. После этого он соединяет концы проводов, свисающих из забоя, подсоединяет их к паре, идущей к взрывной машинке, лезет с той за угол сбойки с вентиляционным штреком, где уже попрятались мы, крутит ключ, в забое ухает взрыв, и... вентилятор частичного проветривания[3], гоня свежий воздух в тупиковый забой, вытесняет оттуда сизую муть нестерпимо вонючую, отвратительно сладковатую, удушливую, разъедающую глаза.
В проветренный забой въезжает погрузочная машина, зубьями ковша врезаясь в груду угля у основанья забоя. Заполненный ковш машина опрокидывает через себя, высыпая зачерпнутый уголь на транспортёрную ленту, консольно выступающую вверху за пределы машины. С ленты он ссыпается в порожнюю однотонную вагонетку, и я, дождавшись её заполнения, отвожу её, толкая по рельсам, за разминовку, откуда пригоняю порожнюю вагонетку. По мере удаления забоя от разминовки время на замену вагонеток всё увеличивается, а это – увеличение простоя машины. И тогда пригоняем к забою целую партию вагонеток и сваливаем их, кроме одной, на бок с рельсов. Вдвоём это делается легко. Однотонные вагонетки невелики. Когда оставленная вагонетка загружена, я отвожу её за лежащую партию, а затем с подошедшим проходчиком с помощью лаг мы ставим на рельсы очередную из сваленных вагонеток. Это тоже нетрудно.
После выгрузки взорванного угля, начинается бурение по породе, но медленнее гораздо: порода намного крепче угля. И все операции повторяются. Но порода не только крепче угля, но и тяжелее в три раза. Ковш лезет с трудом под её неровные глыбы, а углы выработки вообще оставляет незачищенными. И тогда я с одной стороны, а второй проходчик – с другой, совковыми большими лопатами, которые по неровной почве забоя лезть под кучи породы никак не хотят – не работа – мученье – подчищаем края штрека, забрасывая груз неподъёмный в опущенный ковш.
... и вот два метра пройденного штрека очищены. Кокош с парой проходчиков на машине, загнанной вплотную в забой, громоздят полок, с которого начинают ставить арочное крепление. Два метра – две арки (две, то есть, дуги), четыре, стало быть, стояка – боковины, и мелочь – распорки (шесть штук), хомуты и болты с гайками. Ну, мелочь, мелочь и есть, не о ней разговор. И боковину тащить мне ерунда. Но вот если дуга-арка достанется – смерть. Она раза в два длинней боковины, и тяжелей, соответственно. Пока дотянешь её от места, где весь металл свален, а это метры и метры, то пуп надорвёшь, и кажется, что на метрах этих все кишки твои размотались. Ничего кошмарнее не было. И никто не поможет, все заняты своим делом. И всё же бессовестные! Видят: телосложение хлипкое, брюшной пресс – никакой. Нет, чтобы обе арки забрать. Все боковины, проворно, лёгкие похватают, а одна из арок – моя.
... Прежде, чем идти на такую работу, надо годика два культуризмом позаниматься, но кто о нём тогда знал. В двадцатых годах "буржуазный" способ накачивать мышцы запретили официально. И молчок. Словно не было такового. Может из тех, кто постарше, кто-то и знал, да помалкивал. Наш физкультурник, во всяком случае, недобрым словом его помяну, видя, как я беспомощно болтаюсь на турнике, на перекладине бишь – турник тоже, как поминал, но спустя двадцать лет, говорить запретили с низкопоклонством борясь[4], ни разу не подсказал мне, как развить мои мышцы. Ставил "удовлетворительно", а в итоге – "зачёт", хотя удовлетворительного ничего в этом не нахожу.
В связи с этим вспомнился мне зачёт, который я сдавал физкультурнику в мае перед началом экзаменов. Я всячески от него уклонялся, надеясь, что преподаватель зачёт мне поставит так просто, без сдачи (как теперь говорят, "автоматом", но тогда термина такого в ходу у нас не было). Однако он заупрямился и велел мне передать, что, если я не приду, он не допустит меня до экзаменов.
... приходилось идти. Зачёт как-то был связан с военною подготовкой, то есть это был физкультурный зачёт, но с военным уклоном. Сделать надо было немало: с противогазом, гранатой, винтовкой пробежать сотню метров по ровному полю, потом метров десять по-пластунски пролезть под проволоками на колышках низко натянутыми (предусмотрели! – чтобы зад не поднял!), взбежать по наклону на бум – вот, чёрт! – запрещённое слово! – на бревно, по нему пробежать, не свалившись, спрыгнуть с него, швырнуть гранату вперёд, условный ров (чуть заглубленная дорожка шириной метров пять и присыпанная песком – чтоб след оставил при неудаче – и это предусмотрели!), условный этот ров перепрыгнуть и воткнуть штык в соломенное чучело неприятеля. Притом уложиться надо было секунд в пятьдесят.
... поскольку надлежало ползти по земле, а протирать единственные брюки свои, естественно, никому не хотелось, то в начале дистанции, на старте, короче, наготове лежали хэ/бэ бэ/у[5] штаны и такая же куртка.
Ну, я свои брюки снимаю, как полагается, и рубашку, и натягиваю казённые эти штаны, заправляя в них куртку. Подпоясываюсь тут же лежащим ремнём из брезента, через плечо перебрасываю матерчатый ремень сумки с противогазом. Подпрыгивая, бегаю возле стартовой начальной черты, проверяя, всё ли подогнано хорошо. Противогаз бьётся у меня на боку и начинает съезжать к животу. Стоп! Так не годится. Будет бегу мешать, да и ползти.
И тут я совершаю неосторожность. Завожу ремень для поддержки штанов, продеваемый в петли их, также и в петли сумки противогаза. Теперь он плотно к боку прижат и не болтается на бегу.
... На полянке, где все препятствия, пусто. Лишь физкультурник и я. Поодаль наблюдают за нами несколько любопытных студентов. Я наклоняюсь (учены, учены!), как спринтер, у черты, касаясь руками земли, но не пальцами. В левой руке зажата винтовка, деревянная, со штыком, как у дяди Вани в сорок первом году. В правой – деревянная же граната, но со стальным ободком.
... физкультурник вынимает из кармана секундомер, поднимает вверх руку и, рубанув ею воздух, выкрикивает: «Пошёл!»
Я срываюсь, бегу по поляне – противогаз, как влитой, – перед заграждением плюхаюсь и ползу под проволокой на брюхе. Выбравшись из-под проволочного "навеса", взлетаю на бум, бегу по нему балансируя, чтоб не сверзиться, спрыгиваю с него; размахнувшись, бросаю гранату – она падает впереди ровно на таком расстоянии, чтобы подо мною взорваться, когда я до неё добегу. Набирая темп, перебрасываю винтовку из левой в правую руку, прыгаю через "ров", и, в момент, когда я пролетаю над ним, обрывается полуистлевшая лямка противогазовой сумки. Противогаз обвисает на поясе, на ремне, и... срывает, стягивает штаны. В миг, когда я приземляюсь (конечно, в песок заступив), они уже над ступнями опутали ноги мои.
В стороне грянул хохот, – мне некогда на него отвлекаться. В трусах – благо их не стащило, – бегу, безуспешно пытаясь сбросить на бегу волочащиеся штаны, утяжелённые противогазом, – еле передвигаю на ширину пут этих ноги, – но всё же бегу и преодолеваю пять метров до чучела, и, достигнув его, наконец, победно втыкаю в него штык винтовки.
... теперь можно и осмотреться. Зрители в судорогах катаются на траве. Число их заметно умножилось.
Я освобождаюсь от ненавистных штанов с не менее ненавистным противогазом и бегу к черте старта за зачёткой, оставленной в брюках. Ни в какой норматив я не уложился, понятно, но физкультурник пишет в зачётку зачёт. Очевидно, за упорство в достижении цели. А быть может, за удовольствие, смех. Или за то и другое.
21.01.07 21.08.00 19.02.04
... Несколько дней непосильной работы – дуги проклятые непосильны – дают знать сильной болью слева внизу живота. К утру тянущая боль, отдающая сильно в яичко, не даёт мне ходить, я едва ковыляю по комнате, не иду на работу и ложусь отлёживаться на кровать. На день следующий боль не проходит, мысль о грыже является, и я отправляюсь к врачу в поликлинику. Грыжи не обнаружилось, но врач, прощупав яичко, что сопровождалось невольными вскриками, выписывает мне талон на больничный лист, бюллетень, с этого дня. Здесь-то до меня и доходит: а вчерашний день как же?! Это ж прогул. Из-за этого дня я половину заработка потеряю. Меня лишат прогрессивки – доплаты за выполнение и перевыполнение плана. Это меня нисколько не радует, и я прошу врача выписать бюллетень со вчерашнего дня. Он упирается: не положено. Если вчера заболел, то вчера и надо было прийти в поликлинику. Я оправдываюсь: так сильно болело, что идти просто не мог. Мне удаётся разжалобить не вполне очерствевшее сердце, и я получаю больничный, вчерашней датой помеченный. По бюллетеню я гуляю три дня, боль утихает.
... и в забой отправился парень молодой...
На этот раз Кокош посылает меня напарником к проходчику в параллельный штрек, в тот самый, маленький. Ну, тут всё проще. Шеф бурит, я забойку леплю. Приходит взрывник и... "бери больше, кидай дальше". Кидать и в самом деле приходится далеко. Скребковый конвейер отстал от забоя рештака на четыре, их никак не доставят, чтобы нарастить транспортёр. А это восемь метров, не считая ухода. Вот и перекидываю я восемь тонн взорванного угля на эти восемь вот метров, пока напарник мой ходит за стойками и крепь мастерит. Стараюсь кидать посильнее, но дальше трёх метров не выходит никак: в лопате угля целый пуд. Забой мною очищен, но выросла новая куча, её перекидываю ещё раз и лишь из той, из последней, забрасываю уголь на хвостовик транспортёра, откуда уж он едет дальше по рештакам сам, влекомый громыхающими скребками. Всё это каторга тоже – эти бесконечные перекидки в век технического прогресса – каторга тупая, бессмысленная... Впрочем, прогресс тут не при чём. Обычная неорганизованность...
... мимолётный интерес – редуктор транспортёра, вращаемый пневмодвигателем, сжатым воздухом то есть.
Каторга в маленьком штреке кончается. Транспортёр нарастили, да ещё и запасные рештаки у борта выработки оставили. Работа становится нормальной, хотя и нелёгкой. Её я выдерживаю.
... В канун воскресного дня, а именно пятого июня, в комнату ко мне вваливаются Юра Рассказов (Юра большой), Сюп (Юра маленький) и Маша, студентка-малышка из третьей группы ГИ. Огромный Рассказов обращался к ней, ласково называя "манюня", и она благосклонно такое обращение принимала. Я раз тоже попробовал её так назвать, но она резко отрезала: «Что разрешено одному, то...», словом, "что позволено Юпитеру, то не позволено быку".
Так вот, заявляется ко мне вся эта компания и с ними Горлушин с фотографическим аппаратом, и, ещё незнакомый мне, москвич-практикант и приглашают меня на пикник ночной, на берегу местной речушки Иня. Я с радостью соглашаюсь – по близким лицам соскучился – мимоходом заметив, что у меня как раз день рождения завтра.
– Ну вот, заодно и обмоем, – резюмирует Юра большой.
У ребят все припасы закуплены: ну, водка там, вино, хлеб, колбаса, огурцы, лук зелёный, редиска... От меня ничего им не нужно, разве только котомка, чтобы часть припасов переложить.
Я беру эту котомку и в неизменном лыжном костюме и в берете, который с этого лета ношу, так как надо под каску что-то напяливать, выхожу вместе с ребятами в этот поход.
... за посёлком открывается чахлый пейзажик. Понижающаяся плавно бесплодная совершенно равнина, серая, чёрная, с плоскими очажками зелёной травы. Справа и впереди её ограждает, казалось, недалёкий и невысокий, обрывистый чуть, противоположный берег Ини. Слева, вообще же, равнина укатывала бесследно за видимый край земли.
Близость Ини оказалась обманчивой. Когда мы к ней подошли, отшагав шесть-семь километров, солнце уже краем зацепило за горизонт.
... Иня оказалась небольшой мутной речушкой, вроде той, что текла у тёти Любы за огородом, с топкими берегами, сплошь заросшими низким кустарником. И ни одного деревца в округе.
Но всё же природа...
Мы нашли возле берега утрамбованную сухую площадку, окаймлённую Иней, делавшей петлю здесь и поворачивавшую с юга на запад. В сумерках собираем вороха сухих веток и разжигаем костёр. И уже в темноте возле пламени раскидываем скатерть свою самобранку – газету на байковом одеяле, прихваченном из общежития.
Выпив, как полагается, и закусив, вдоволь наговорившись, начинаем готовить ночлег. Костёр с недогоревшими ветками и тлеющими углями сгребаем палками в сторону, тушим, затаптывая ногами. Прогретую костром землю тщательно подметаем веничками из прутьев и укладываемся на неё, тесно прижимаясь друг к другу. Земля долго хранит тепло от костра, и я каждый раз, просыпаясь ночью от холода, переворачиваюсь, чтобы остывшим боком своим погреться о землю.
... к утру мы всё же изрядно замёрзли. Но брызнуло солнышко, мы вскочили, побегали, в беге согрелись, и ахнули, взглянув на себя, – лица у нас были серы от пепла и сажи, словно мы из преисподней явились. Кинулись в реку обмыться, поплавать. Но для плавания река не годилась. Воды в ней было по пояс. Кое-как поплескались и, смыв с себя сажу, вылезли относительно чистыми. Только ноги до самых колен были в илистой грязи. Но тут уже ничего не поделаешь... Грязь на солнце подсохнет – как-нибудь обдерём.
... и тут сильный голод почувствовался. Снова раскинуто одеяло, снова в кружок собираемся, допиваем с вечера оставшуюся водку, помянув мимоходом двадцатидвухлетие Володи Платонова, закусываем, и на этом заканчиваем свою вылазку на "природу".
... А это уже ближе к концу нашей практики. Юля Садовская как-то приглашала нас в гости к себе в город Гурьевск. Это недалеко от Белово. У нас с Юрой Савиным был её адрес, и мы решили заглянуть к ней на выходной. Гурьевск – город старинный, в стороне от главной железной дороги Кузбасса, на которой, как бусы на нитке, нанизаны почти все основные его города. Конечно, и к Гурьевску есть тупичок железной дороги: с Гурьевска, помнится, и начиналась промышленная Сибирь. Но сейчас он несколько в стороне от советской индустрии. Новые стройки его не коснулись, и он сохранил уют прежних двухэтажных бревенчатых особняков в окружении лесов хвойных и лиственных.
Юлю застаём дома. Она искренне обрадована нашим приездом – хороший она человек и товарищ. Мы с Юрой тоже сияем от встречи с приятным обаятельным человеком. И в буквальном смысле тоже сияем – латунью начищенных пуговиц и контрпогон. Понимаем, в гости в лыжных костюмах не ездят. Юлина мама – добрая высокая (так она видится мне) сухощавая женщина хлопочет возле плиты, и вот мы уже за столом, за которым появляются приятные девушки. Подружки Юлины, что ли?
На этот раз пьём только вино, а дальше... всё в розовом чудном тумане. Жаркий день. Барашки в синем небе лениво плывут. Мы гуляем в сосновом лесу, одурманенные близостью девушек, запахами перегревшейся хвои и плавящейся смолы. Мы шутим, дурачимся, играем в пятнашки, бегаем друг за другом между деревьями. И мелькают перед глазами то бронзовые стволы, то лёгкие, светлые девушек платья и лица их, разгорячённые бегом. В голове – опьянение не от вина, а от этого летнего чуда. От зелёного леса, сквозь кроны которого вдруг брызнет сноп золотистых лучей; от мягкой, неслышной под ногами постели коричневато-жёлтых хвоинок, слепящими пятнами вспыхивающей между тенями на клочках освещённой земли; от смеха девушек, от их голосов, от порхания платьев, обнажающих упругие ноги, от открытых взору голых рук, шей и плеч, что захлёстывает тебя душной волною желания, к утолению не стремящегося и держащего меня весь этот день в состоянии спокойного блаженного счастья.
... радостный день...
... Работа на шахте идёт своим чередом. Как всегда к забою хожу вместе со сменой запомнившимся путём от ствола. Но уже кое-что замечаю. Из уложенной на почве у борта штрека трубы на стыках частенько посвистывает или шипит. Это сжатый воздух вырывается на простор. А ведь это потери, давление падает, и в забое, стало быть, свёрла будут крутиться ленивее и шпуры бурить будут медленнее и дольше. Ковш будет нехотя подниматься... словом, как в замедленном кинофильме. Однако никто из проходчиков не обращает на это внимания. Приходят в забой и, обнаружив, что давление воздуха слабовато и сверло еле "дышит", матерятся и посылают куда подальше инженерную службу...
Когда же напор слаб до того, что у воздуха сил нет даже вхолостую провернуть механизм, посылают одного из проходчиков на поиски мастера или механика, чтобы те приказали слесарю проверить воздухопровод и устранить все утечки. Остальные усаживаются на затяжках в забое и травят байку за байкой в ожидании "технической" помощи.
... в это самое время случилась на шахте, не в мою, правда, смену, об этом мне рассказали, делегация чехословацких проходчиков, прибывших то ли советский опыт проходки перенимать, то ли передавай свой. Переоделись в наши робы чехословаки, в шахту спустились, в наш забой по штреку идут, на плече у каждого своя сумка с инструментом различным. Слышат – воздух шипит, из трубы утекает. Стали. Ближайший подходит к трубе и осматривает её – трещина в резиновой муфте. Тогда чех ли, словак, нам это совсем безразлично, открывает инструментальную сумку свою, достаёт моток ленты липучей и туго ею муфту обматывает. Несколько оборотов, и... нет "шипуна". Дальше обнаруживается "свистун" на стыке сболченных металлических фланцев. Тут уж из сумки достаются гаечные ключи. Гайки подкручены – и... нет "свистуна".
А тут уже и забой. И начинают чехи работать. Свёрла у них – как звери, крутятся и рычат, погрузочная машина с разгону врезается в груду породы, и ковш, легко зацепив тяжёлые глыбы, швыряет их весело через себя. Мотор транспортёра в маленьком штреке, как трактор, ревёт и готов перекачать сколь угодно много угля.
... Ай, да чехи! Ай, да словаки!
... и снова не понимаю я, почему же наши так равнодушны? Вроде себе же в убыток! Что стоило на минутку остановиться и самому всё исправить. Не понимаю этого и возмущаюсь до крайности. Но я ещё не знаком с нашей системой нормирования, с порядком расчёта норм выработки...
... позже, уже начав работать самостоятельно, начну догадываться: не в них ли загвоздка, ещё не задумываясь, а почему это так? Кому это нужно и выгодно? А может всё дело в наплевательском ко всему отношении? В менталитете, как теперь говорят.
... Встречаю на поверхности Александра Исаева. Разгуливает то ли без ботинка с перебинтованной туго ступнёй, то ли в ботинке перебинтованном. Бедняга! Чуть ли не в первый день работы сошедшей с рельс груженой вагонеткой ему раздавило большой палец ноги. Теперь ходит по больничному, как некогда Петя Скрылёв.
... но Саня Пети предусмотрительнее. Он застрахован на десять тысяч рублей – смехотворная сумма, но на большую, кажется, в СССР не страхуют. Отрезанный на ноге палец медицина оценивает в десятипроцентную потерю трудоспособности, и Саня получает тыщу рублей в дополнение к тому, что ему причитается по бюллетеню.
... Возвращаясь после полудня со смены, захожу в женское общежитие, то, где Маша – манюня и кто-то из наших девчонок ещё. Снизу слышу: на антресолях, на втором этаже, над лестницей, надо мной знакомый мне голос… Курлов! Папа Курла – узнаю – руководит нашей практикой. Голос его обращен к нашим студенткам, стоящим на междуэтажной площадке. Он то ли просит о чём, то ли что-то им предлагает. Я останавливаюсь внизу у дверей, слушаю. Да, он говорит им, что сейчас уезжает и предлагает им взять у него оставшиеся банки консервов, колбасу и другие продукты. Девочки смущённо переминаются и отказываются от подарка. Папа Курла настаивает, с досадой прибегая к убийственному, по мнению его, аргументу: «Всё равно ведь выбрасывать!» Я беззвучно внизу хохочу: берите, берите – всё равно ведь выбрасывать! Ассоциация возникает невольно: «На тебе, Боже, что мне негоже!» – всё равно ведь выбрасывать!
Когда девчонки смываются как-то, я поднимаюсь наверх. Папа здоровается со мной за руку. Такой чести я ещё не удостаивался ни у кого из педагогов. Объясняет, что объезжает закреплённые за ним шахты, наша – последняя, и сегодня он уезжает в Кемерово. Спрашивает у меня, нет ли каких претензий. Претензий у меня нет, и мы с папой прощаемся. А я невольно вспоминаю прошлогодний отчёт об ознакомительной практике. «Ну уж, – думаю, – для папы Курлы я постараюсь, заделаю такой отчёт, такой отчёт...».
... снова заходят в гости ребята. Юра Рассказов смущённо описывает своё фиаско любовное. Познакомился с поселковой девицей, проводил домой, в дом. Поцелуи, объятия и... в постель. Вот оно – исполнение желания уже почти нестерпимого! Девица ноги раздвинула, колени согнула. Юра – туда, но, едва детородный член клюнул в желанный разрез, как тут же и разряжается потоками спермы. Сконфуженный Юра сматывается с места несостоявшегося полового контакта.
– Так стыдно стало, – говорит всегда невозмутимый Рассказов. – Опозорился!
«Эх, Юра, Юра! – скажу я сейчас, – не было у нас ещё сексуального опыта. Но он придёт через ошибки и неумение, через сгорание от стыда и постыдное бегство. И твой конфуз – не конфуз! Ещё себя мы покажем! Мне вот за семьдесят – а я ещё для своих лет молодец. И хвастун», – я добавлю.
... Меня перебрасывают на работу под лавой в том же штреке, где я упражнялся в перекидке угля. Это от забоя подальше.
В лаве взрывают уголь уступами, лесенкой так, что верхние, над нижележащими нависают, выступая за них. Взорванный уголь по наклонной почве пласта летит, скользит вниз в воронку над сбойкой с промежуточным штреком. Собственно, это и есть верх самой сбойки, только расширенный и некреплёный. Сбойка крепится колодезным срубом только над штреком, внизу. Под сбойкой громыхает уже вам знакомый скребковый конвейер. Моя задача – выпускать на него отбитый уголь из лавы равномерно, насколько возможно. Держать открытой сбойку нельзя – рухнувший после взрыва[6] уголь пересыплет конвейер, и он остановится, не потянет. Для регулирования потока угля я "технически" оснащён: в руках у меня доска двухметровая. Хотя, было б неплохо, как сейчас вы увидите, иметь ещё и обыкновенный багор. Но до этого мысль техническая ещё не дошла.
Итак, стоя под сбойкой справа ли, слева, я регулирую высыпание угля из "бункера". Если валится слишком много, я сую доску наискосок и перекрываю поток. Подёрнув доску к себе, я расширяю проход, и уголь сыплется равномерно. Как видим, дело нехитрое. Беда только в том, что в сбойку вместе с углём влетают и уроненные, и выбитые при взрыве затяжки и чурки, от длинных стоек отпиленные. Они распираются в срубе меж звеньями, и глыбы угля, натыкаясь на них, застревают, расклинивается, и... скребки царапают опустевшие рештаки.
Мне надо – умри! – выбить затяжку, иначе смена останется без добычи, без заработка. И я скачу возле сбойки, ширяю вверх свою доску (вот где нужен багор!), бью в край затяжки и отпрыгиваю – если хлынет лавина, то похоронит меня.
Затяжка не подаётся. Я танцую над движущимся транспортёром, то сбоку в сбойку заглядывая, то, отпрянув, ударяю в затяжку.
... затяжка не поддаётся, а я от бессилия своего просто зверею. Бью, бью, бью. Наконец, ударил удачно. Затяжка надламывается, уголь хлынул, заваливая транспортёр – едва успел отскочить. Теперь надо поток этот унять. Я сую доску, но летящие глыбы отбивают её, а гора над конвейером всё растёт, грозя весь штрек завалить. Ожесточённо и методично я сую, сую доску – и всё неудачно, и, отчаявшись от бессилия своего перед неподвластной стихией ору матом и в чёрта, и в Бога, и в мать родную. Понимаю теперь, как ходят в атаку. Там ни Сталина, ни Родины не помнят уже. Лишь в Бога, в чёрта и в .. .... мать!
... Всё-таки успеваю подсунуть доску под верхний край сруба. Обвал прекратился.
Цепь транспортёра движется под кучей угля, цепляя снизу скребками куски угля и выдёргивая их из-под неё. Я помогаю транспортёру лопатой. Куча в центре медленно оседает, в канаве с крутыми откосами показывается скребковая цепь – теперь она сама справится со всем остальным. А вот мне работёнка – штрек зачищать. Швыряю лопатой уголь с почвы на рештаки.
Штрек зачищен, и я принимаюсь пошевеливать доску, пропуская уголь порциями, равномерно засыпающими конвейер. До следующей затяжки.
И так всю смену. Можно осатанеть!
…дни работы трудные на бои похожие…
... через несколько дней меня посылают работать под люк на откаточном штреке: люковой заболел. Люк – это выход из бункера, куда ссыпается уголь, доставленный транспортёром, тем самым, на который я "грузил" уголь из лавы. Это ещё дальше от забоя нашего штрека. Тут дело попроще. Под кровлей стальной куб (то есть именно люк – окончание бункера), внизу в нём пазы, в которые вставлен стальной лист с приваренной к нему ручкой – шибер. Я, держась за ручку этого шибера, то отодвигаю его, выпуская уголь из бункера, то задвигаю его. Здесь нет неожиданностей, всё постороннее уже выброшено из угля вверху, на параллельном промежуточном штреке. Там кто-то другой сейчас чертыхается.
... молоденькая бабёнка в стёганой ватной фуфайке подгоняет под люк порожнюю вагонетку и уходит за новой. Вторая – стоит, ждёт возле меня.
Я подёргиваю шибер, уголь сыплется в вагонетку, которую я постепенно проталкиваю сам, или добровольная помощница это делает за меня. Это для того, чтобы загрузить вагонеточку равномерно. Недосыплешь чуть – засчитают как "недогруз", с забойщиков снимут десятую долю добычи. Пересыплешь – зачем же начальству кровный уголь дарить, тут десятую часть не накинут, "перегруз" не зачтут. Такая вот справедливость. Да при пересыпке можно и штрек ненароком засыпать. Самому же придётся и зачищать. Так что внимательность очень нужна и аккуратность.
... наука приходит быстро. Глазомер есть.
Вагонетка загружена, я помогаю чумазенькой молодице стронуть вагончик, и она, задом своим упираясь, гонит его к разминовке. А порожний вагончик уже прибывает.
Когда все вагонетки загружены, или угля нет из лавы, или, наоборот, уголь есть, но не подали порожняк, обе девицы сходятся у меня под люком и начинают свои разговоры. В выражениях они не стесняются, не стесняются и меня – я для них неодушевлённый предмет. Изъясняются они словами непечатными преимущественно.
... я только диву даюсь. А ещё женщины! Женщина для меня – существо благородное, а тут тебе на! И не то плохо, что они знают все эти слова во всех мыслимых формах и от этих форм производные – от этого в нашей грубой действительности не денешься никуда, а то, что вся эта похабщина, вся грязь эта, мат слетают с миленьких губок испачканных угольной пылью. Впрочем, несмотря ни на что, если б такая крепенькая бабёнка мне предложила, я бы отказываться не стал. Но, как сказано, на меня они не обращают внимания.
... кроме того, после шахты я иду к Нелли.
Нелли практикантка из Сталинска, из СМИ[7], с горного факультета. Незаурядная девушка. Она очень статна в своём голубом костюмчике, придающем ей строгую неприступность. Она не красавица, но очень мила, удлинённый овал лица её необычайно приятен, несмотря на серьёзность её, неулыбчивость. А, быть может, это я не говорю ничего, что б заставило её улыбнуться. Не получается у меня с ней шутить. Одни серьёзные разговоры.
... а смех без причины – признак дурачины.
Лицо её и высокая (но не слишком), ладная фигура её привлекают меня всё сильнее, она, определённо, нравится мне, и я пытаюсь за нею ухаживать, становясь частым гостем в её маленькой комнатке, очень уютной – к чему руки она свои приложила, – в одном из общежитий посёлка. Живёт Нелли одна. Одна кровать, один стол, стула два и занавески на большущем окне. Наверно поэтому, здесь не чувствуется общежитейской казармы. От Нелли не хочется уходить.
Но ухаживаю я неумело, даже в кино не догадываюсь её пригласить.
Мои ухаживания она не воспринимает никак – возможно в Сталинске у неё кто-то есть, – но не гонит, не даёт понять, что ей неприятны мои посещения, и даже записывает мне в блокнот свой сталинский адрес. И всё-таки чувствуется мне в ней намёк на высокомерность. Вероятно, я ошибаюсь. Просто гордая женщина. И этой гордостью она так нравится мне. Люблю гордых и неприступных. Хотя нет, как известно, таких крепостей, которые взять невозможно. Но тем они и хороши, что кто попало и без приступа их не возьмёт.
... ну, вот, и июню конец, а с ним и практике этой. Я получаю расчёт и от неожиданности ахаю просто: три тысячи ровно рублей я заработал! Никогда таких денег не то, что в руках не держал – не видел. Вот, что значит работать в скоростной бригаде товарища Кокоша! М-да, мой прогул мог мне стоить двух тысяч. Никогда не прогуливайте... без документа.
... Возвращаюсь в Кемерово в поезде почему-то один. Три тысячи надёжно упрятаны в карманчик, пришитый к трусам. Одного не пойму: еду я без билета. Даже в те времена, когда денег было в обрез, всегда билет покупал. А тут что же, с такими деньгами экономлю тридцатку? Может соблазн оттого, что так близко: Ленинск-Кузнецкий, узловая – Топки и... столица Кузбасса. Итак, общий вагон, еду зайцем. День в самом разгаре. К вечеру буду уже у себя, в институте.
... чу, тревога. В вагон с одной стороны заходит контроль. Я реагирую быстро. Выхожу в тамбур другой стороны, открываю наружную дверь, становлюсь на подножку, дверь за собою захлопываю. Ехать можно, держась за поручень, но вдруг заметят в окно? И я с подножки перебираюсь на буфер, а оттуда по лестнице залезаю на крышу вагона. Дело знакомое. Добираюсь на четвереньках до первого грибка вентиляции, и, обняв его, ложусь, пережидая проход контролёров.
... безмятежно выстукивают ритмичную песню колёса, безмятежно поглядываю я на проносящиеся поля, перелески, столбы телеграфа. Полный покой.
Потом примечаю на крыше вагона соседнего с дальней стороны от меня парней, одетых грязно, небрежно, и вида – тут нечего соображать – блатного. Но что мне дело до них.
... однако у них до меня дело есть. Перепрыгнув с крыши на крышу (на такое бы я никогда на ходу не решился), ко мне бежит небольшой парнишка, четверо взрослых парней сидят на месте, обратив взоры ко мне.
– Тебя зовут. Иди! – командует мне пацанёнок.
Сердце моё заколотилось в недобром предчувствии.
– Сейчас, – отвечаю с насмешкой, но вроде бы и всерьёз.
Пацан поворачивается и кричит что-то парням. Я не трогаюсь с места. Тогда из взрослых один поднимается. Я холодею. Что стоит им с крыши столкнуть меня на полном ходу?! Но цепенею я только на миг. Страх подбрасывает меня, как пружина. Бросок – я на лестнице, секунда – на буфере, оттуда прыгаю на подножку, открываю дверь в тамбур, вскакиваю туда и... попадаю в объятия контролёров, именно в этот момент – надо же! – переходящих в соседний вагон. Но сейчас я рад им, как ближайшим родным. Сердце бухает, вот-вот грудь разорвёт.
Но опасность уже позади, и я досадую, что попался. Контролёры перегоняют меня вместе с двумя зайцами, которых они до этого обнаружили, в соседний вагон. Один контролёр быстро проходит вперёд, за ним следуют зайцы, среди них я последний. Замыкающий контролёр задержался у туалета, выясняя, не спрятался ли там кто-нибудь. Я, пользуясь этой заминкой, войдя в коридор, сразу прячусь за приоткрытою дверью[8], отгораживающей площадочку у туалета от вагонного коридора. Пассажирам, тем, что лицом ко мне, я виден отлично, и я, приложив палец к губам, молчаливо их умоляю не выдавать.
Второй контролёр, пройдя мимо двери (а за ней и меня), начинает проверку билетов. К счастью, он не оборачивается назад, и я, прошмыгнув за спиной у него, мимо туалета проскакиваю в тамбур вагона, оттуда – уже в свой вагон, где усаживаюсь на своё прежнее место. Теперь можно и отдышаться, и от пережитого ужаса отойти.
До Кемерово доезжаю уже без каких-либо приключений. В институте получаю стипендию за два месяца – это ещё, кругло, тысяча. Деньги идут к деньгам. Вот бы сейчас мотануть на каникулы. Но каникулы в этом году через месяц, а сейчас, на июль, нас отправляют в Красноярск на военные сборы.
... Снова стучат колёса, снова мимо ураганом проносится разорванный поездом воздух, а я, свесив ноги наружу, сижу с ребятами в проёме теплушки – сорок человек, семьдесят лошадей, – мчу в далёкую неизвестность. Рядом со мной – наш "штатный" аккордеонист ........., электромеханик. За ним Юра Корницкий и другие ребята, сгрудившиеся у этого выхода в мир. Все вперемешку в нашем вагоне, со всех факультетов. Сорок человек ровно. Это меня умиляет – не семьдесят. Не повысили, однако, статус наш до семидесяти лошадей.
31.01.97 26.08.00 21.02.04
Аккордеонист играет на аккордеоне – перламутр, никель, блеск – чардаш Монти, всеми очень любимый, что-то ещё. Потом запевает Корницкий, мы – следом за ним. Сплочённые песнями воедино, мы летим в наваливающейся на нас тьме с проносящимися красными искрами из трубы паровоза, словно в светлое будущее. Колёса стучат: та-та-та, так-так-так, та-та-та, так-так-так, приближая нас к нему неуклонно, неотвратимо.
... наш паровоз вперёд лети, в Коммуне остановка...
В Красноярск наш состав прибывает с рассветом. И тут чёткий армейский порядок даёт первый сбой: машин за нами в намеченный срок не прислали. Кто-то распорядиться забыл. Мне это не нравится. Где, где, а в армии должен быть железный порядок, железная дисциплина и точность. Сейчас – не война, и неожиданности практически не может случиться. Если и в армии нашей бардак, то тогда, где его нет? Чему ж тогда удивляться на воле?!
... Мы слоняемся по перрону. Солнце поднялось. Припекает. Заметив паровоз, покативший заполнять водой тендер, мы – толпою за ним. Куртки, рубашки, майки летят с наших плеч на привокзальный забор. Обнажённые спины, белые и – загоревшие – смуглые, врезаются в восьмидюймовый столб сверху низвергающейся холодной воды, сбивающей с ног своей мощью. Отражённые телами веера брызг разлетаются в стороны. Крики, визг, смех. В облаке брызг повисает блёклая радуга.
К полудню приезжают грузовики и везут нас на север через весь Красноярск, рассечённый надвое Енисеем. Мы едем по высокому левому (европейскому) берегу, улица выводит нас иногда прямо к речному обрыву, и тогда внизу и вдали виден весь Енисей от края южного горизонта до края северного, уходящего в бесконечность. Большой остров в середине реки с жёлтыми пляжами, грибочками, павильонами делит его в черте города на два рукава. За Енисеем уходят грядами в даль густозелёные сопки, правее – знаменитые Столбы, ножевидные тёмно-красные скалы, вздымающиеся из земли в небесную синь. Впрочем с таким же успехом их можно сравнить с огромными орлиными перьями, выросшими из-под земли.
Грузовики всё пылят и пылят по дороге по городу, так далеко он вытянулся вдоль реки. Но вот замелькали прогалы, белёные облезлые стены кирпичных домов на окраине, и город кончился сразу. Дорога вилась по степи, ни слева, ни справа ни гор, ни деревьев. И Енисей с Заенисеньем тоже за обрывом пропали, как и сам обрыв вскоре, настолько мы от него отвернули.
Ещё полчаса – и мы в лагере артиллерийской дивизии… И всё корова языком слизнула из памяти: и переодевание, и палатки, в которых мы жили, и с кем был в палатке, и столовую, куда ходили завтракать, обедать и ужинать. Словно и не было ничего. Офицерская столовая помнится только, недалече от нашей. На отлёте немного. Деревянная, голубая, вся остеклённая. Весёленькая. Туда раза два заходил. Не положено. Но на это уже смотрели сквозь пальцы – без пяти минут офицеры!
Появляется генерал майор Гусаров с генералом, который дивизией этой командует. Хозяин выделяет нашему генералу в постоянное пользование мощный мотоцикл с коляской (генеральских машин, видно, маловато в армии было). Водитель находится среди наших студентов. Славик Суранов, которого знал, но с которым близок до этого не был. Он отлично водит эту машину и теперь постоянно будет генерала возить.
Я поздравляю Славу с высоким его назначением, а сам потихоньку вздыхаю: лафа! Вот теперь будет филонить! Езда на мотоцикле не воспринимается как работа.
В начале сборов занятия совершенно рутинные, не запомнившиеся никак.
И тут я получаю денежный перевод. Деньги на дорогу от мамы. Выходит, я отсюда написал ей письмо, но о том, что денег у меня вдоволь сейчас, упомянуть, видно, забыл. Вообще с деньгами этими какая-то чертовщина. Их у меня не украли, но они растворились совершенно бесследно, я даже часы себе не купил, не говоря о приличном штатском костюме, а их на четыре бы великолепных костюма хватило б. Куда они подевались? Мрак. Полная неизвестность.
... получить перевод можно только на почте. В городе, разумеется.
Я иду к моему генералу и говорю: «Мой генерал!» Нет, я конечно, не говорю так, но мне бы очень хотелось сказать именно так, однако в Советской армии это не принято.
Я говорю:
– Товарищ генерал-майор, я получил перевод, – и показываю ему извещение, – разрешите отлучиться в город получить деньги.
Гусаров смотрит на меня добродушно:
– Разрешаю. – Затем, помедлив немного, добавляет. – Но зачем же вам добираться в город на перекладных. Возьмите мой мотоцикл.
Мои чувства, восторг передать невозможно.
Он тут же посылает за Сурановым и, когда тот появляется, приказывает ему доставить меня в почтовое отделение. Славик козыряет. Я хочу крикнуть: «Служу Советскому Союзу!» – но во время останавливаюсь: «Стой! Отставить! Не меня за службу благодарят. Я благодарить должен».
– Благодарю вас, – вытягиваюсь я – товарищ генерал!
01.02.97 26.08.00 04.03.04
Славик заводит мотоцикл, я залезаю в коляску, и… мы уже за воротами лагеря. Жарко, солнце безжалостно, хочется пить, пот заливает. До въезда в город ещё не доехали, а гимнастёрки наши уже прилипают к спине. По кривым пыльным улочкам, подпрыгивая на ухабах меж обшарпанных двухэтажных кирпичных строений, добираемся мы до почтового отделения. Получив перевод, решаем, что сразу возвращаться в лагерь нам ни к чему, и, взревев мощным мотором, перемахнув через мост, врываемся в центральную часть Красноярска. Здесь пыли нет, но камни накалены.
Мы мечемся по улицам центра в поисках ларька или столовой, где можно было бы утолить смертельную жажду, но отнюдь не водой. Но пива нигде нет. Заодно нет мясных, рыбных блюд и картошки. Весь город питается макаронами. Не в одной Италии макаронники!
Махнув рукой на всякую осторожность, подкатываем к центральному ресторану. Ресторан на втором этаже высокого здания. Я выскакиваю из коляски и иду на разведку. Дело в том, что солдатам заходить в рестораны запрещено. Наскочит патруль – и… не миновать нам гарнизонной гауптвахты города Красноярска. А как же будет ездить наш генерал? Скандал и позор, и как в глаза смотреть генералу? Но жажда сильнее стыда и доводов разума. Озираясь, нет ли где офицеров, поднимаюсь по лестнице и вхожу в зал сумрачный и прохладный. Ур-ра! Офицеров нет в ресторане, а пиво как раз есть.
Я сбегаю вниз к Славику, он ставит мотоцикл у дверей ресторана, и мы – за столиком ресторана. Официантке нет дела до наших солдатских погон. Она к нам подходит, мы заказываем по три бутылки пива. В ожидании его я мельком просматриваю меню. Мясо здесь есть, но нет рыбы и картофеля, на гарнир – осточертевшие макароны.
Тем временем приносят холодное пиво. О, минута блаженства! В раскалённое горло вливается первый глоток горьковатого божественного напитка. Неторопливо тянем его из фужеров, но, расплатившись заранее – мы начеку: не мелькнёт ли где погон золотой. В любую минуту мы готовы дать дёру. Но никто не мешает нам доблаженствовать до конца. Пить больше некуда…
С тяжким вздохом покидаем прохладный зал ресторана. И… опять мотоцикл, снова бьёт в лицо воздух, и мы на полном ходу влетаем в наш лагерь.
… Лагерь с полигонами размахнулся аж на сорок километров квадратных. Наш палаточный городок – ближе к городу; где остальные части дивизии, нам неизвестно, дальше к северу – равнина, лесочки, поляны. Присутствия огромной реки незаметно, но, разведав, я нахожу, что Енисей течёт рядом с лагерем, под обрывом. Купаться и вообще появляться возле обрыва нам строжайше запрещено. Тем не менее, я с товарищами по палатке улизнул однажды с занятий и, натурально, оказался на берегу Енисея, над высоченным обрывом сначала, с которого – даль неоглядная. Енисей тут раскинулся до горизонта, разрезанный на несколько рукавов большими островами, поросшими кустарниками; и деревья на них были местами. У нашего берега протока была пошире Томи, а это ведь не главное русло. Оно было за островом и ширины необъятной, за ним остров, протока, остров, протока, остров, протока, протока, протока… Так видится мне теперь.
Жара страшная стояла в тот год. И мечтой было окунуться в прохладную воду. Полюбовавшись видом могучей реки, мы ссыпались с крутого обрыва на узенькую галечную полоску под ним у протоки.
Течение воды очень быстрое. Переплыв протоку, я оказался на острове метров в полутораста ниже места, где в воду вступил. А я плыл наискось, встречь течению. Переплыть главное русло и думать нечего было – не доплывёшь, а, если и выплывешь, то сколько же километров придётся топать назад?!
Вода в реке – холодна, но не ледяная, в эту жару чудная просто, освежала, будто вновь на свет народился. Плавал бы в ней до бесчувствия, это ведь неизбывное наслаждение. Его птицы, наверное, ощущают в полёте, и люди – за рулём на свободной хорошей дороге. Я такое вот во сне испытал прошедшей зимой, вскоре после своего звериного воя в снегу, когда вёл во сне легковую машину.
… ну, что ж. В Енисее я искупался. Пора в лагерь.
… Начались походы на полигон. Но прежде были занятия на другом полигоне. Винтовочном.
Мы сидим в блиндаже со стереотрубой (почему ой, а не трубами, их ведь две? А-а, подобно биноклю!) на КП[9] и через щель его рассматриваем макет местности длиной в несколько сотен метров, в ширину – столько же. На макете – холмы, леса, поляны, кустарники, одиночные деревья, телеграфные столбы, здание фабрики с высокой кирпичной трубой, дома сельского типа, огневые точки противника и даже русло реки, без воды, разумеется. Мы по очереди рассматриваем местность в трубу, окуляры её раздвинуты широко, и всё видится крупно, рельефно. Будто настоящая местность раскинулась на многие километры.
Где-то вне блиндажа, позади, расположены "орудийные расчёты" с винтовками, связанными с орудийным прицелом по всем правилам моделирования.
Задаётся цель: «Левый обрез фабричной трубы, левее шестнадцать ноль, дальше двести – миномёт». Расстояние до цели прикидываешь на глазок. В уме мгновенно рассчитываешь исходные данные для стрельбы и, глядя в стереотрубу, по телефону командуешь: «Стрелять первому орудию, по миномёту, гранатой, заряд такой-то, взрыватель осколочный, прицел такой-то, угломер такой-то. Выстрел!»
Огненная чёрточка трассирующей пули впивается в землю правее миномёта и дальше него. По делениям стереотрубы засекаешь боковое отклонение "взрыва" от цели, перемножая в уме, корректируешь отклонение и, уменьшая дальность на восемь делений (чтобы захватить цель в широкую вилку), доворачиваешь "орудие" влево. «Выстрел!» Пуля сверкнула ближе и чуть левей миномёта. Цель в широкую вилку захвачена. Снова корректируешь данные, увеличивая прицел на четыре деления, то есть половиня широкую вилку, и доворачивая орудие вправо. «Выстрел!» Теперь пуля на линии наблюдения, но по-прежнему недолёт, хотя и меньше гораздо. Цель захвачена в узкую вилку (при самом первом выстреле ведь был перелёт). И опять корректируешь данные и, вновь половиня теперь уже узкую вилку, переходишь на поражение: «Стрелять первому взводу! По миномёту! Гранатой! Заряд такой-то! Взрыватель осколочный! Прицел такой-то! Угломер[10] такой-то! Четыре снаряда – десять секунд выстрел! Огонь!»
Трассирующие пули кучно ложатся вокруг миномёта. Цель уничтожена: «Стой! Записать: цель номер один, миномёт».
Эта стрельба очень занятная, больше того, увлекательная штука. Входишь в азарт. Жаль только, что каждую последующую команду подаёт новый студент. Пока опять до тебя дойдёт очередь! Нас семь человек, гаубичный расчёт.
03.02.97 26.08.00 05.03.04
После такой предварительной подготовки мы переходим к стрельбам из гаубицы на настоящем артполигоне. С закрытых позиций. То есть орудия (ОП[11]) где-то в двух-трёх километрах (расстояние нам по карте известно почти что до метра) позади нас и сбоку за лесом. Наблюдательный пункт – у самой передовой. До НП[12] от нашего лагеря по грунтовой дороге километра четыре. В общем-то ходьбы для молодого здорового человека пустяк, если б не ящик со "стерьвотрубой". Его приходилось носить туда и обратно. И было в нём веса килограмм двадцать, не меньше. И хотя у ящика лямки, и он хорошо пристраивался за спиной, добровольных охотников таскать его по жаре не нашлось. Обсудив этот сложный вопрос пришли к джентльменскому соглашению носить трубу по очереди парами. Сегодня один несёт трубу на НП, другой – в лагерь, завтра – новая пара. Назначать носильщика будет наш отделенный, Федчук, сержант, старослужащий.
Первые дни всё обходилось нормально, по уговору. Федчук в одну сторону назначал одного, в другую – другого. На четвёртый день с утра выбор Федчука пал на меня. Федчук, малый красивый и нагловатый, щеголявший своей всегда, словно с иголочки, воинской формой (студенческой предпочитал!), сидевшей очень ладно на нём, появился у нас на втором курсе и стал старостой пятой группы ГИ. Это на него в Юрге, в лагере, пало подозрение наше в краже часов. Краже, что немало крови попортила бедному Рынденкову, посчитавшему из-за мнительности что ли своей, что подозревают его, хотя это и в голову никому придти не могло.
Но вернёмся к сержанту. Тип этот был мне до крайности неприятен, но у женщин он пользовался успехом, нравился он очень им. У него был свой мотоцикл, и он девиц непрестанно катал от института в сторону леса. В эту весну он катал чаще всего студентку младшего курса Молодкину и докатал… до персонального дела. Но это станет явным зимой.
Итак, Федчук назначил меня. Ребята помогли взгромоздить на мои хилые плечи деревянный зелёный ящик с трубой, и я потопал со всеми. После окончания стрельб в этот день, отделение строилось, как обычно в "колонну" по два, и Федчук вновь приказал мне ящик тащить. Я, естественно, возмутился. И не потому, что так уж его тяжко нести, тут в принципе дело, в справедливости – почему ко мне особое отношение, чем я хуже других?! «Договор был по очереди», – возразил я ему. Тут Федчук совершенно взъярился: «Я приказываю!» Но и мной холодное бешенство овладело: «Чихал я на приказы твои! Договаривались по очереди носить, так и будем носить. Дойдёт снова очередь до меня – понесу!» «А я приказываю, неси!» – не унимался Федчук. «Не понесу»… Пришлось ему таки назначить другого.
Когда мы в лагерь пришли, – теперь вспоминаю, что палатки наши стояли за щитами у этой самой дороги на полигон, – и весь курс наш выстроили на поверку, какой-то майор из местного лагерного начальства объявил, что рядовому Платонову за отказ выполнить приказ командира назначается пять суток ареста с отбыванием на гауптвахте после окончания лагерных сборов.
Ну и сволочь же этот Федчук! Настучал!
… невесёлая перспектива. Но пять суток, не пять лет – переживём как ни будь.
… А теперь – снова к стрельбам.
Наш НП на скате высокого плоскогорья вверху его, чуть ниже кромки, в ложбинке на склоне. Склон крутой, но не обрывист, высота – метров четыреста. Местность под нами просматривается отлично. От подножия нашей возвышенности она пологими волнами поднимается к горизонту скрываясь за выпуклостью зелёной земли. С запада она ограничена тёмной чертой далёких лесов, с востока – тоже на горизонте – поймой, отвернувшего здесь сильно в сторону Енисея, и лесами за ней.
04.02.97 27.08.00 05.03.04
У нас нет блиндажа. Стереотруба стоит на треноге на дне ложбинки. В неё смотрит полковник Вайссон – тоже из отцов-командиров, преподающий нам в институте баллистику. Наблюдает за нашей стрельбой. Мы лежим на траве, высунув головы из ложбинки, пристально всматриваясь в местность через полевые бинокли. Бинокли выданы всем.
Полковник задаёт основное направление – ориентир: левый угол, например, дома, стоящего на пригорке, или правый обрез столба линии электропередачи, цель: скопление пехоты противника, и угол между ориентиром и целью. Прикидывая на глазок расстояние до цели, готовим исходные данные для стрельбы, зная, что батарея находится позади справа.
И снова всё, как на винтполигоне: «Основное направление! Левее восемнадцать ноль ноль (в делениях угломера)! Прицел семьдесят восемь (дальность)! Гранатой! Заряд четвёртый (в гильзе оставить четыре мешочка пороха из шести – у гаубиц не унитарный патрон, чем больше заряд, тем больше и дальность, но и больше износ ствола, потому на близкие расстояния стреляют с наименьшим из возможных зарядов)!» и так далее. Наконец, долгожданное: «Выстрел!» Все прильнули к биноклям, в которых – на пересечении осей – цель.
Расталкивая воздух на большой высоте, шелестит справа снаряд.
Разрыв (вспышка и конус вверх выброшенной земли) левее и дальше цели. И снова захватываем цель в широкую вилку, половиним её, переходим на поражение. «Стой! Записать цель номер один, скопление пехоты противника!» Так идёт и идёт. Команды подаём, как обычно, по очереди. У меня всё безукоризненно, без запинки. И вот вызов снова: «Платонов!» Я кричу в телефонную трубку: «Прицел шестьдесят восемь! Левее ноль двенадцать!» и в трубке слышу голос полковника (его телефон на одной линии с нашими): «Стой! Отставить!» Я ищу лихорадочно, где же ошибка? Пересчитываю мгновенно: «Прицел шестьдесят восемь, левее ноль ноль шесть! Выстрел!» Снаряд с шелестом проходит над нами…
… да, тут сосредоточенным быть надо предельно, иначе, невзначай, можешь ударить и по своим. Эта единственная погрешность не повлияла на отличную оценку моих стрельб. Полковник ко мне снисходителен.
Как-то, придя на НП, застаём там снаряженную "Катюшу". Впрочем, это не "Катюша" военных лет, это усовершенствованная реактивная установка. Направляющие у неё – не рельсы, а специальный профиль, вроде двутавра, поверх направляющих лежат двенадцать реактивных снарядов, снизу – тоже двенадцать, но не лежат, а как бы подвешены. Заглядываю в кабину. Там диск на панели, отдалённо на телефонный похожий, с двадцатью четырьмя под ним кнопками, контактами, оконечностями проводов от ракет. Поворот рукоятки диска между двумя контактами – и одна ракета срывается с места. Полный оборот – уходят, оставляя огненные хвосты, все двадцать четыре.
… но мы одиночными "стреляем" ракетами. Те же команды (кроме заряда), та же пристрелка, только никаких расчётов не надо. "Катюша" в нескольких шагах от линии наблюдения. Посему довороты – сразу по рискам бинокля, их не надо по формуле пересчитывать.
Большое впечатление оставляет стрельба на рикошетах. Это стрельба по особо пологим траекториям (гаубицы обычно бьют по крутым). Снаряд, прочертив в земле длинную борозду, взлетает в воздух и там рвётся. Это губительнейший огонь для пехоты противника. И почти незаменимый в болотистой местности и на воде. Там, при обычной стрельбе, снаряд успевает уйти вглубь даже при осколочных, то есть мгновенного действия, взрывателях. Взрывается в глубине, практически не давая осколков, или давая их обессиленными, на излёте. Срикошетив же, снаряд рвётся на высоте, над поверхностью, осыпая убийственными осколками приличные площади.
После долгих учений по корректировке стрельбы нас ведут на огневую позицию. Она тоже закрытая, не на передовой. Только там не гаубица стоит (гаубичные снаряды жалели), а пушка. Семидесяти шестимиллиметровая. И несколько ящиков со снарядами. Эти пушки отлично прошли всю Отечественную войну, но сейчас уже с вооружения были сняты, заменены более мощными восьмидесяти пятимиллиметровыми. Но снаряды для новых пушек для учений зря не расходовали. В основном стреляли из снятых с вооружения пушек, благо снарядов к ним ещё в годы войны "наклепали" неимоверно. А прицелы, процессы заряжания и наводки у обеих пушек неотличимы.
… длинный предлинный ствол пушки невольно внушает к себе уважение. При прямом попадании снаряд её пробивал броню немецкого Т-4.
Занимаем места расчёта. У пушки численность его меньше. Четыре человека всего (патрон унитарный, не надо мешочки с порохом из гильзы вытаскивать, да и легче патрон), поэтому кто-то болтается в стороне, ждёт своей очереди. Поочерёдно берём снаряды из ящика (правильнее "патрон" говорить), ввинчиваем взрыватели, подаём снаряженные патроны заряжающему, вталкиваем патроны в казённую часть пушки, закрываем затвор.
Тот, кто в это время наводчик, крутит штурвальчики механизмов подъёма и поворота орудия, совмещая риски на барабанчиках в соответствии с командами, которые подаёт ему исполняющий роль командира орудия. А он их принимает по телефону с НП. Всё готово. Звучит приказ: «Выстрел!» Рывок за шнур – и грохот безумный рвёт барабанные перепонки. Орудие, подпрыгнув, снова плюхается на землю. Ствол, рванувший назад метра на два, противооткатными цилиндрами возвращается в исходное положение, а снаряд уже далеко, чёрт знает, как далеко, летит в сторону воображаемого противника.
Первое в жизни прикосновение к снаряду, признаться, вызвало у меня странное ощущение какого-то холодка во всём теле. Нет, сам снаряд по себе нисколько не страшен, его хоть молотком молоти – не взорвётся. Но вот сосед подаёт мне взрыватель – они в отдельном ящичке в стороне, – и я начинаю его ввинчивать в головку снаряда. Тут и появляется в руках и ногах напряжение: стоит такой снаряд уронить, или стукнуть нечаянно по его оконечности… От волнения, как-то выскальзывает из памяти, что от первого толчка взрыва не будет, первый толчок головка снаряда испытывает при выстреле, взрывается – от второго толчка, о преграду ударившись. Но, забыв эту истину, несу снаряд к орудию на руках, как принцессу, боясь резких движений.
Выстрел оглушил меня совершенно. В ушах звон, боль, в голове – помутнение разума. Ощущение, что всё в ней смешалось. Не дождавшись, пока до меня дойдёт очередь стать наводчиком и заряжающим, навести пушку в цель и дёрнуть шнур, то есть выстрелить, ухожу подальше в кусты на опушке леса, благо желающих пострелять хоть отбавляй, заваливаюсь на траву, и лежу там, зажав уши ладонями, до окончанья стрельбы.
… звон в ушах на другой день исчезает.
Не гожусь я для стрельбы из орудия. А ведь так просто было этого избежать. Наблюдая в телевизоре за американцами в их действиях во время "Бури в пустыне", обратил внимание, что у них на ушах были заглушки-наушники. Почему же наши до этого не додумались? Или у наших у всех железные барабанные перепонки, и только я слаб на голову? Впрочем, то, что я слаб, безусловно.
… Возвращались с позиции растянувшись цепочкой через поляны, лесочки, не соблюдая дистанции. Тут я и два моих ближайших соседа, замыкавшие эту цепочку, узрели, что полянка усеяна красными ягодами земляники, и мы сразу же земляникою увлеклись. Шагнёшь, нагнёшься, сорвёшь сладкую ягоду и кладёшь её в рот. Но сколько ягод сорвёшь на ходу?.. Правильно, совершенно с вами согласен! И вот мы уже приседаем у кустиков земляники, а потом и ложимся и, передвигаясь полуползком, на коленях, горстями обрываем поспевшие ягоды в этих нетронутых, запретных местах.
Всё. Наконец, мы, насытившись, хотя, по совести говоря, за такое время полностью насытится невозможно, обнаруживаем, что мы от нашей цепочки отстали, и отстали порядочно, даже голосов впереди не слыхать. Интуитивно чувствуя направление всё к той же дороге, мы перебежали поляну, лесок, за ним выскочили на следующую поляну и, добежав до середины её, услышали слева раскаты отборного мата.
Обернув голову, я… оторопел, хотя слово это никак не подходит, так как бег я ни на мгновение не прервал. Слева, на опушке лесочка, то есть у самого края поляны, в каких-нибудь ста метрах от нас изготовилась к стрельбе прямой наводкой по цели противотанковая пушка, и ствол её направлен прямо на нас. А вот за нами справа и цель – трос тащит фанерный макет танка. Около пушки суетятся солдаты ли, офицеры, а один офицер что-то орёт нам благим матом. Но, понятно, нам к его словам прислушиваться совсем ни к чему. И без слов всё понятно. Припоздай мы на пару секунд, …то-то весело было б!
… Ну, уж тут мы рванули, пригнувшись и лицу свои отворачивая, дальше через поляну в лесок, а за ним оказалась уже и дорога, в лагерь ведущая. Да и сам лагерь был вот, за поворотом дороги. С разгону в свою палатку вскочив, не успев отдышаться, слышу крик командира, приказывавший всем выйти построиться.
… началась внеочередная поверка.
Офицеры, выскочившие с прямой наводки, пытались выяснить, кого же в лагере нет, кто же это сейчас чуть не попал под выстрел противотанковой пушки?
Мы стояли в строю ни живы, ни мёртвы. Офицер начал перекличку. Но когда перечисленье фамилий докатывалось до нас, мы, не дрогнув, бодро выкрикивали: «Я!.. Я!.. Я!»
Поверка не дала результатов. Все были в сборе. Мы опередили офицеров, бежавших кратчайшим путём. Какова же тогда была наша скорость?! Интересно б узнать. Офицерам тоже очень хотелось узнать, кто бежал с такой скоростью. Ничего не добившись поверкой, командиры стали взывать к нашей совести: «Мы знаем, – говорили они, – что трое из вас сейчас выскочили на прямую наводку. Вы понимаете, чем это грозило?!»
Мы понимали, но это уже не беспокоило нас.
Усовестив выстроившуюся шеренгу, они приказали этим троим выйти из строя.
Но строй наш не шелохнулся.
Мы понимали, всё хорошо понимали, но совесть наша глухо молчала.
Тогда они стали обзывать нас слизняками – не офицерами, называли нас трусами.
Мы знали, что мы трусы, но всё равно выходить не хотели. «Ну пусть я трус, – думал я, – но оттого, что я выйду, храбрее не стану, пять суток я уже заработал». Пятнадцать суток губы в дополнение к этим пяти мне совсем не казались хорошей наградой за храбрость.
Подержав нас какое-то время в строю и вконец разуверившись в нашей порядочности, командиры нас распустили:
– Вольно! – и – Разойдись!
05.02.67 27.08.00 06.03.04
Сборы закончились. О пяти сутках ареста никто и не вспомнил. Эх, если б те офицеры пообещали, что наказание ограничится только нотацией, я бы с готовностью сделал вперёд четыре шага. Резюме: «Если хочешь правду узнать – будь к виновнику происшествия милосерден».
На станции нам подают поезд с пассажирскими вагонами. Вот это да! Смотри-ка, мы уже офицеры!
Но поездка с комфортом из памяти уплыла, её вроде и не было.
В Кемерово мы уже каждый сам по себе. Захожу в общежитие. Смотрю в ячеечку почты. Мне перевод на тысячу рублей с шахты "Пионер". Понять ничего не могу. Что это значит? На почте читаю на корешке перевода: «Премия за июнь». Вот радость нечаянная. Да, ничего не попишешь: «Деньги идут к деньгам».
… Между Кемерово и Костромской – Москва. Слева от Большого театра – "Стереокино". Любопытно. Покупаю билет и попадаю в тёмный маленький залец. Экран – из вертикальных полосок. С началом сеанса на нём появляется цветное изображение. Чтобы оно объём обрело, надо найти нужное положение в кресле. Я быстро его нахожу. Ветви цветущего сада высовываются прямо в зал. Ощущение, что их можно потрогать. С ветвей вспархивает и летит в разные стороны в зал стайка маленьких воробьёв, из них несколько летят прямо ко мне и растворяются, тают во тьме. С ними тает Москва.
… Я в Костромской. У мамы коза, она неделю козьим молоком меня поит, и оно начинает мне нравиться. К маме в гости приходит подруга детства её – генеральша Кутузова с великовозрастной, нет, не по летам развитой, дочерью-школьницей; она с сентября в десятом классе будет учиться. Дочь приятна на вид, миловидна, но ничего особенного в ней я не нахожу, кроме телосложения – полновата. Живут они с мужем, отцом в Москве, в Костромскую проездом заехали погостить на родину матери.
Узнав, что я еду в Крым через Сочи, мамаша мне предлагает выехать с ними: у них путёвки в сочинский санаторий. Чувствую, что мамаше я нравлюсь очень, миловидный, воспитанный, вежливый, аккуратный – мой костюм неизношен, отутюжен и слепит золотом по чёрному бархату. Похоже они с моей матерью уже сосватали нас.
Несколько дней мы проводим с девушкой вместе в Костромской и день в поезде. Меня она нисколько не привлекает, я ей тоже неинтересен: недостаточно развлекаю её, так она выразилась. А я вообще девушек развлекать не умею. Я умею только любить.
Планам мамаш не суждено было сбыться. "Суженая" исчезает в глубинах памяти, чтобы всплыть только сейчас. Впрочем, исчезает и всё: и Сочи, и Ялта с Алуштой, и бабушка, и тётя Наташа. И не всплывает.
Я уже в Кемерово.
Первая новость не из приятных. Нашу группу расформировали, а нас раскидали по оставшимся четырём. Почему именно нашу? Логичней бы было пятую ликвидировать. Тогда и номера бы не надо было менять. Ну, это так, к слову пришлось. Смена номера не проблема. Почему же выбор Кокорина на нас всё же пал? Что, мы хуже всех? Но Кокорина мы не догадались спросить, хотя и повозмущались случившимся. Да и что бездушного Кокорина спрашивать. Он не любит противоречащих, критикующих. И мы решили, именно потому, что, на наш взгляд, мы были группой самой самокритичной, самой открытой на факультете. Вот и новая зарубка на память: не выноси сор из избы. Но всё же обидно. И вновь мы вспомнили Горбачёва. К чему?
Поскольку с укороченных каникул никто не спешил, то успели к шапочному разбору, расселялись не по воле своей и попали в большую комнату на пятерых, окном во двор выходящую. И жили в тот год в комнате кроме меня Кузнецов, Рассказов, Изя Львович и Петя Скрылёв.
Начались занятия. Идут они у меня в этот раз как-то сумбурно, через пень колоду идут. Многих лекций не посещаю. Скука страшная. Планирование, нормирование, разработка рудных месторождений. Полагаю, что всё это мне ни к чему.
На выставке в библиотеке вижу курсовой проект свой по деталям машин. Удостоился. За лучшее содержание и оформление. Мелочь, а приятная, как сказал бы Райкин Аркадий. Тщательно готовлю отчёт о производственной практике, сдаю его папе Курле. Через неделю и он тоже на выставке. За те же самые достижения.
… В институте скандал. Молодкина забеременела. Накатал её таки в бор Федчук. А жениться оказывается. А Молодкина, не будь дура – и в комитет заявление! И свидетели не нужны. На глазах всего института ежедневно в бор каталась на заднем сиденье, обняв за плечи своего возлюбленного Федчука
На комсомольском собрании – персональное дело. Постановление таково:
1. Федчука из комсомола исключить.
2. Просить дирекцию исключить Федчука из института.
Понимаете теперь, чего всегда я боялся?
Через несколько дней Федчук за аморальное поведение отчислен из института.
Я не злорадствую, но ему – поделом.
Как голосовал я? Не помню. Вероятно, за исключение. Сейчас бы – против категорически. Это их личное дело, сами пусть разбираются. Насильно мил не будешь. Если же родится ребёнок – все претензии через суд. Издевательство, варварство, заставлять людей жить вместе насильно. А природа человеческая требует своего.
… И ещё один скандал. Наш бессменный председатель профкома уличён не то, что в мошенничестве, нет, этого не было, но в некоторой безобидной, в общем-то, недобросовестности. Он задерживал сдачу собранных членских взносов до очередного тиража 3%-ного займа, покупая на них облигации в надежде на выигрыш. После тиража он продавал облигации и вносил деньги на счёт вышестоящей профсоюзной организации, теряя в разнице между курсом покупки и курсом продажи – выигрышей, чтобы покрыть ее, не случалось. В конце концов, он полностью прогорел, не смог полностью внести сумму, и дело раскрылось. К этому надо добавить, что афера эта ущерба его репутации, в глазах лидеров профсоюзов СССР, не принесла.
На лекциях серо. Ни одной яркой личности. Невыносимо тоскливо на лекциях нового в институте доцента Бурцева. Низенького щеголеватого, с бородкой а ля Генрих Четвёртый. Вероятно, начало лекций его пропустил и теперь смотрю на его чертежи на доске, как баран натуральный. Понимаю фрагменты, но не охватываю всё целиком. Но нисколечко не печалюсь, не собираюсь рудные месторождения разрабатывать, – из нас готовят пластовиков. Может поэтому те его лекции, что я изредка посещаю, так нудны, что жду звонка, не дождусь.
… Хотя денежки у нас должны вроде быть – на практике заработали, а я и немалые, но их нет почему-то, и мы, как никогда, занимаемся подработками.
Кузнецов и Рассказов свели знакомство с экспедитором ОРСа[13] треста "Кемеровоуголь". Склады ОРС'а находились на товарной станции возле шахты "Центральная". Тот адрес наш записал и во время срочных авралов, это обычно по воскресеньям случалось, подъезжал к нашему общежитию на своём "Москвиче", входил в нашу комнату со словами: «Ребята, срочно разгрузить надо…».
Мы подхватываемся. Кто-то втискивается в "Москвич", кто-то пёхом на станцию топает.
В первый раз во второй половине буднего дня он подводит нас к цементному складу, на железнодорожных путях перед ним – опломбированный товарный вагон. По накладной – в нём двадцать тонн цемента навалом. Экспедитор поручает нам цемент этот в склад перебросить (перекидать лопатами, стало быть) и уходит.
Мы осматриваем склад. Большое, длинное (в обе стороны от широких – грузовик может въехать – дверей), высокое помещение, до половины высоты своей засыпанное цементом. Но не сплошь, а хребтом с крутыми склонами на обе длинные стороны склада. Вот сюда мы и должны перекидать цемент из вагона. Это четыре перекидки выходит, по платформе – три и четвёртая – в складе. Рабский труд, доложу. Не могли коротенького транспортёра поставить?! Так, пожалуй, до ночи не управишься. Но заплатить обещал хорошо, по восемьдесят рублей на брата выходит.
Мы подходим к вагону, срываем пломбу, раздвигаем широкую дверь, и… не верим глазам. Цемент в вагоне лежит аккуратненько, упакованный в бумажные мешки по пятьдесят килограмм. Да есть ли на свете большая радость, чем наша в тот миг! Да мы все эти мешки за два часа бегом перебросим!
… лихо вскидываем мешки себе на спину и бегом мчимся к складу. Но осторожность подсказывает, бросать мешки здесь сразу нельзя. Мигом увидит, что в накладной-то ошибочка вышла. Мы огибаем цементный хребет справа, где он невысок, и сбрасываем мешки по ту его сторону. Прячем, прямо сказать.
Через два часа всё закончено. Мы, уставшие, но довольные чрезвычайно, растягиваемся под осенним солнышком на платформе. Отдыхаем.
Ещё через час наведывается экспедитор, посмотреть, как идут у нас дела по разгрузке.
– Как, вы уже кончили! – неподдельно изумляется он.
– Работаем по-стахановски, – отвечаем мы бодро.
Экспедитор недоверчиво заглядывает в вагон – он пуст первозданно, мы даже пол веничком подмели. Затем суёт голову в склад: там всё по-прежнему, разве можно заметить насколько толщина хребта увеличилась. А что касается высоты, и дураку ясно, что мы туда не взбирались.
– Молодцы, быстро управились, – говорит он и накладывает резолюцию на накладную. – Идите в кассу и получите деньги, пока не закрылась.
06.02.97 28.08.00 06.03.04
Зато в следующий раз – каторга настоящая. Приступаем к работе в десять утра. Погода – не придумаешь хуже: весь день сеется мелкий холодный дождь. Нам предстоит выгрузить брёвна из открытого вагона. Торцевые стенки вагона сплошные, не раскрывающиеся. Загружали его видно краном, опуская сверху пакеты связанных брёвен. У нас крана нет, и разгружать вагон надо вручную. Брёвна умеренной толщины (до тридцати сантиметров), длинные – восемь метров, по длине вагон как раз. Нас семь человек. До сумерек, полагаем, управимся.
Пока бревна сбрасываем с верхнего ряда – всё идёт легко, хорошо, просто играючи. Подкатываем совместно бревно к краю вагона и, оттолкнув его, что б не упало оно под колёса, сбрасываем под насыпь. Но вот верхние брёвна выгружены уже. Теперь, чтобы перебросить бревно через борт, надо его приподнять. Чем ниже мы опускаемся по мере разгрузки вагона, тем выше нам приходится очередное бревно поднимать. А брёвна книзу становятся толще и толще, уже в диаметре до полуметра доходят. Какой-то мерзавец будто специально так загрузил, чтобы люди при разгрузке уродовались. К вечеру мы измотаны до предела, каждое бревно даётся всё с большим и большим трудом. Его надо уже поднять на вытянутых руках, чтобы перевалить через борт. Сил нет, руки, ноги трясутся от слабости, а мы подкатываем очередное бревно к стенке вагона и "катим" его по ней снизу вверх: поднять его сил у нас нет. Кажется, всё – не дотянем. Выскользнет, рухнет, отдавит нам ноги. Нечеловеческим усилием выталкиваем его.
Ночь, редкий дождь по-прежнему сеется, мы промокли насквозь, и от нас пар идёт, и, уже издыхая, мы всё возимся с грузными осклизлыми брёвнами. Во втором часу ночи заканчиваем, наконец, выбрасываем последние брёвна. Тут же получаем расчёт. По двенадцать рублей каждому причитается. Усталые и голодные – целый день без отдыха и еды – идём в шахтёрскую столовую, благо она работает круглосуточно. Заказываем по стакану водки и, только выпив её, принимаемся есть. Как раз на двенадцать рублей. Так стоила ли выделки эта овчинка?
… снова разгрузка. Снег уже землю припорошил. Лёгкий морозец. Экспедитор у нас: прибыл вагон с сахаром, срочно разгрузить его надо. Увязываюсь со всеми.
Вагон стоит не на первом пути, – на втором. Сахар в стокилограммовых дерюжных мешках с обвязанным шпагатом углами. Стало быть, мешки эти придётся тащить на плечах до платформы. До неё метров десять. Двое лезут в вагон (эх, как же я туда не догадался первым вскочить!), подтаскивают мешки к дверному проёму наваливать их на плечи, четверо, и я в том числе, приготовились таскать мешки до платформы, двое – в склад от края платформы.
Я подхожу. Спина моя как раз на уровне вагонного пола. Ребята наваливают мешок на неё. Я делаю шаг, и меня легонько качнуло. Да, сто килограмм, это не пятьдесят. Я стараюсь идти строго по линии, но меня водит, как пьяного, в стороны, и путь мой не прямой, а зигзагообразен. Донеся мешок до платформы, я признаюсь честно ребятам, что работа эта не по силам моим. Это встречается с пониманием, и тут же у кого-то рождается мысль засыпать песком сахарным мне карманы шинели.
Двое в вагоне с трудом развязывают верёвки, перетягивающие угол мешка, и насыпают мне белый песок до отказа и в наружные карманы шинели, и во внутренние. Та же участь постигает и карманы моего пиджака.
Располневший, я захожу в склад, куда ребята мешки с сахаром уволакивали. А они, там уже всё оглядев, вытаскивают гвоздь из планки ящика с печеньем и, аккуратненько сдвинув планочку вниз, через щель двумя пальцами вытаскивают печенье и набивают им карманы моих брюк. Планка возвращается на своё место, гвоздь забивается. Всё шито-крыто.
Но это ещё не всё. В складе обнаружены ещё ящики с яблоками, а кто из нас пробовал яблоки в Кемерово в ноябре? Таких среди нас не находится. А соблазн так велик. Посему над ящиком с яблоками повторяется предыдущая операция, только тут не одна отводится планка, а две. Иначе яблоко в щель не пролезет. Итак, часть яблок из ящика вытащена. Статус-кво восстановлен, но куда же яблоки загрузить?.. Я сам подаю голос: «За пазуху». Яблоки ссыпаются за расстёгнутый ворот и упорядочиваемые несколькими ладонями равномерно располагаются слоем между нательной рубахой и наружной сорочкой. Общими усилиями на мне стягивается шинель и застёгивается на все пуговицы до ворота.
Переваливаясь, как бомба начинённая или Бендер Остап при попытке перехода через пограничную реку Днестр, я неторопливо бреду к общежитию.
В комнате я застилаю стол белой скатертью и начинаю обратный процесс. Выходит конус сахарного песка основательный. До полуметра высота его не дотягивает, конечно, тем не менее, он впечатляет. Мне не чужда эстетика, и я по ободу украшаю его в два ряда большими жёлто-красными яблоками и, повыше, квадратиками печенья.
… к вечеру в комнату вваливаются ребята. При виде моего натюрморта они приходят в восторг. «А знаешь, – говорит Юра Рассказов, – на сахаре мы чуть не попались. Не сообразили завязать угол мешка прежним узлом, а кладовщик это заметил. Поднял жуткий скандал. Еле замяли».
Не знаю, по сколько заработали ребята в тот день, но пировали мы вместе и закусывали яблоками с печеньем. А, знаете, это очень вкусно – печенье и яблоки вместе. Я на всю жизнь полюбил. Перефразируя несколько: не было бы радости, да приключение помогло. Именно приключением это всё и воспринималось, не кражей отнюдь. Мы не предавались обоснованиям, не рассуждали о том, что государство наше народ весь обкрадывает, что кладовщики все ворюги, и не убудет у них, если мы чуть-чуть позаимствуем. Может на уровне неосознанной интуиции это и было, и, может, так же себе в том не отдавая отчёта, мы руководствовались всё той же философией горьковского Пепе: если от многого взять немножко, это не кража, а просто делёжка. Впоследствии самый заслуженный в мире (да что в мире, в истории!) генсек[14], увенчанный лаврами ста государств и не одной, вероятно, тысячью орденов, возведёт философию эту в ранг государственный. Так или иначе, оставаясь людьми кристально честными в отношении личностей, не допускавшие и мысли о том, что можно украсть у отдельного человека, мы преспокойно запускали руку в карман государства (хотя по большей части для нас всегда он был глухо закрыт), как в свой собственный. Что это? Издержки социализма? Не знаю. Похоже… Или так спокон веку заведено?
… С большим опозданием для себя узнаю, что Рассказов и Кузнецов преферансисты, и высокого класса. Это качество их стало ещё одним источником пополнения наших доходов. Именно наших, так как перепадало и остальным: нас после выигрыша водили в столовую. Никогда мы ещё так не бедствовали, как на пятом курсе, последнем. Не пойму, почему? Цены год от гола снижались мало-помалу, стипендия повышалась при переходе с курса на курс. Видно почувствовали в самом деле себя без пяти минут инженерами и потекли у нас деньги нерасчётливо, безалаберно, бездумно. А ведь в этом году мы и ресторан не посетили ни разу.
Итак, на четвёртом курсе, появился в институте у нас новый студент, Царёв, – малый высокий, видный, очень напоминавший и внешностью, и манерой держаться, и пальто даже зимним своим и такой же царственной шапкой актёра Яковлева в роли Ипполита в "Иронии…"[15]. Царёв был сыном заместителя председателя облисполкома, нашей нужды не терпел, и денежки у него водились всегда. Жил он в городе у родителей, но частенько ночевал в общежитии. Как он объяснял это родителям никому неизвестно, но ночи он проводил за игрой в преферанс.
И вот на пятом курсе, когда с деньгами в комнате становилось туго до невозможности, Большие Юры, переглянувшись, говорили: «Зовём Царёва!» У того был азарт преотчаянный.
… с вечера начиналась игра.
Мы, кроме Юр, разумеется, укладывались все спать, свет горел, а от стола доносились шёпотом сказанные ничего мне не говорящие слова: «пас», «мизер», «прикупаю»…
Играть кончали часа в четыре утра. Идти Царёву домой было то ли слишком поздно уже, то ли, наоборот, слишком рано, и он, расстелив своё роскошное пальто с чёрным барашком, и укрывшись студенческими шинелями, засыпал на столе.
Утром, когда уходили на лекции, мы Царёва не трогали: пусть досыпает.
На вопрос: «Как прошла ночь?» Юра Кузнецов отвечал: «Обсосали Царёва на сто рублей». Это значило, что в ближайшие дни голодать не придётся. С появлением нового источника, я денег на пятом курсе больше не занимал.
… Просматривая журнал "Уголь" в библиотеке, я наткнулся на статью о подземной гидродобыче угля. Оказывается, совсем рядом, в Кузбассе, работают две опытные шахты, "Тырганские уклоны" в Прокопьевске и "Полысаевская-Северная" в Ленинске-Кузнецком, там добыча угля ведётся с помощью струй высоконапорной воды. Новый способ добычи меня крайне заинтересовал. Никаких тебе ни лав, ни транспортёров, ни перекидок. Отбитый водой уголь уносит вода же по выработке, пройденной с необходимым уклоном.
Я пошёл в деканат к Арнольду Петровичу и закинул удочку, как бы попасть на преддипломную практику на гидрошахту "Полысаевская-Северная". Она приглянулась мне больше, я вообще к крутому падению не тяготел. Возражения не было. Таким образом, место преддипломной практики было заранее определено. Вслед за мною на гидродобычу потянуло и Петю Скрылёва, а потом сколотилась целая группа из шести горняков, среди которых были, Славик Суранов, Лёша Коденцев, Зина Самородова. Славик и Зина попали на "Тырганские уклоны", остальные – на "Полысаевскую…", как я. На "Полысаевскую…" попали и электромеханики, Пастухов Владимир и, знакомый уже вам, Саня Исаев.
… В это время примерно, маршал Жуков, жёсткий, жестокий и ограниченный человек, будучи министром военным, решил, видимо, что студентам слишком легко достаются заветные лейтенантские звёздочки, и издал приказ, в котором предписывал выпускникам военных кафедр гражданских вузов не присваивать звания выше младшего лейтенанта. Это, по-моему, рассказал наш куратор, полковник Горбов. Горбов же мне по секрету сказал, что, несмотря на запрет, генерал-майор Гусаров, в виде исключения, меня представил к лейтенантскому званию. Одного из нашего выпуска. Что ж, не скрою, это пощекотало моё самолюбие. В то же время при всём своём самолюбии, Бог видит, я палец не ударил о палец, чтобы выделиться из других. А мог бы, при усилиях незначительных.
С наступлением холодов я вдруг неожиданно для себя увлёкся коньками. Собственно, на коньках кататься всегда я хотел, да всё руки не доходили на них научиться.
Как раз напротив посёлка Герард, там, где бор наш выплеснулся языком из лощины к посёлку этому у Дома Культуры строителей[16], залили превосходный каток с освещеньем и музыкой. Там чарующие меня с детских лет звуки танго, пар счастливый полёт, фонарей отраженье во льду притянули меня. И всё это было от института так близко.
Ботинки с коньками я выпросил, как лыжи когда-то, у зав. кафедрой физкультуры. И не простые коньки – беговые, длинные – тут хвачу через край – длиною до метра. Других – не хотел! На них как-то чересчур быстро, в несколько дней, я выучился превосходно кататься, и первоначальная боль в щиколотках тоже быстро исчезла. И теперь я, как птица, пригнувшись ко льду, скорость всё набирая, с упоением мчусь по прозрачному гладкому кругу и блаженство испытываю в этом полёте, как птица же.
Считай, все вечера в ноябре я провёл на этом катке. Бывалые конькобежцы одобрительно похлопывали меня по плечу, следя за моими успехами, изредка покрикивая на меня: «Не горбься!» или «Следи за осанкой!»
… Тут случилось ещё одно событие из ряда вон выходящее. Вечером, стоя в столовой в очереди у кассы вместе с Юрками, я заметил девушку, показавшуюся мне ослепительной. Она в очереди стояла впереди нас немного, и была так хороша, так красива с пунцовыми, с мороза щеками, что не заглядеться на неё было нельзя.
– Эх, – невольно вырвалось у меня, – если бы мог я познакомиться с этой девушкой, я бы женился на ней.
– Так зачем же дело стало? – отозвался Кузнецов Юра.
… не знаю, не помню, как уже они сделали так, но уже через несколько дней я танцевал с очаровательной девушкой этой (впервые в жизни, заметьте, я танцевал) в нашем зале на вечере в институте, и было с ней мне легко, и ноги сами кружились в такт очаровывавшей меня музыки, и рука девушки, привлекавшей меня, лежала у меня на плече, и я вёл её, приобняв чуть за талию, и болтали мы безудержно, и я был находчив и обаятелен, чего до сих пор с девушками никогда за мною не числилось. Людмила Володина всегда сковывала меня, я цепенел, я боялся сказать лишнее слово, я боялся коснуться руки её, я вообще не знал о чем можно (позволено!) мне с ней говорить, и молчал, если она не задавала мне тему. Закомплексован был – дальше некуда!
А тут я раскован, свободен, я чувствую, что девушке нравлюсь, и это придаёт мне решимости. После вечера я пошёл проводить Галю Левинскую, так звали очаровательную студентку пединститута. Она вместе с подругой снимала комнату на Герарде. Я проводил её до крыльца, мы расспрощались, договорившись о встрече.
Возвращался домой я ликуя. Вот и мне, наконец, выпало счастье.
… словом, мы стали встречаться с Галею ежедневно. Я день ото дня всё сильней и сильней влюблялся в неё.
… На пустынной ночной улице, мы дурачимся, играем в снежки, сталкиваем друг друга в сугробы и отряхиваем друг друга от снега. Я целую её. Потом мы поднимаемся к ней, в её комнату. Подруга, чаще всего, к этому времени спит. Иногда в постели книгу читает, но при нашем появлении откладывает её в сторону, засыпает, отвернувшись от нас. Галя, включив настольную лампу с большим красным шёлковым абажуром, гасит верхний свет, и мы усаживаемся у стола, под абажуром, совсем рядом друг к другу. Накрыв спины, головы шалью – заслонившись от внешнего мира – мы целуемся. О, как долги, как упоительны поцелуи!
… в один из вечеров сам захожу и застаю Галю мою за стихами. Она пишет стихи! А я и не знал. Но чему удивляться – ведь я ещё не знаю о ней ничего. Я подсел к столу, наблюдая за работой её, потом стал рифмы подсказывать, потом целые строчки, и не заметил я сам, как работа её превратилась в совместную; так мы друг друга хорошо понимали, что начатое кем-то одним другой с полным постижением чувства, мыслей и стиля воспринимал как своё и легко продолжал, словно были мы единое, неразделимое существо. Была полная близость духовная с ней у меня. Ничего из стихов тех не помню, но осталось во мне ощущение, что получились неплохие стихи. Как же было после подъёма такого душевного не расцеловать мою милую. Я, кажется, мог уже называть её так.
… Был конец ноября. Проклятье, наложенное Людмилой – сколько лет никого не мог полюбить, – силу свою, наконец, потеряло. Я свободен, свободен от её колдовства. Я люблю и любим, а это так редко встречается. Мир прекрасен.
… не могу объяснить, что подвигло меня на этот поступок. Неприятное чувство ли, что мои сумбурные, страстные, пьяные иногда, письма к Людмиле могут у неё сохраниться и будут кем-то прочитаны, что над моим унижением, надо мной насмеются, как насмехался когда-то Попков, то ли желание показать, что вот и без тебя, любимая, мы не пропали, то ли воодушевила меня та лёгкость, с какой мы писали с Галей стихи, и показать захотелось, что и мы шиты не лыком, то ли всё вместе взятое роль тут сыграло, но в последний день морозного снежного месяца ноября, я, листая вечером в читальном зале томик стихов полюбившегося мне Виктóра Гюгó, который так мне оказался созвучен:
Взгляни на эту ветвь, она суха, невзрачна,
Упрямо хлещет дождь по ней струёй прозрачной,
Но кончится зима и скроется вдали,
Появятся на ней зелёные листочки,
И спросишь ты меня, как тоненькие почки
Сквозь толстую кору прорезаться могли? –
я взялся за карандаш (любил писать остро отточенными карандашами) и на чистом письме написал Людмиле письмо с просьбой вернуть мне мои письма. Письмо на удивление просто вылилось в стихотворение. Я ведь до этого стихи писать не умел, если вы не забыли, пробовал лишь раз написать осенью сорок четвёртого года, но кроме первых двух строк не продвинулся. Ну, занятие с Кроком, да и сочинение с Галей – не в счёт, я всё же только им помогал… Нет, полтора года назад, весной, лёжа в бору под солнышком на траве очень хотел Людмиле стихи написать, но, как ни бился, ни строчки не смог, вымучить. Были и ещё в "пьяных" письма попытки, но там я по пьяной лавочке чужие стихи принимал за только что мной сочинённые, да и те, чужие стихи, искажал, ухудшая, доводя порой (в пьяной голове плохо помнится) до какого-то примитивизма. Чудится и из Есенина что-то, выродившееся в «а мне считать ступени, катяся дальше вниз», и из Лермонтова: «Быть может те мгновенья, что отдавал безумствуя тебе, я отрывал у вдохновенья, и чем ты их восполнишь мне», за что стыдно невыносимо – ни на чём не основанное бахвальство, никакого вдохновения, кроме пьяного, не было у меня.
А на сей раз вдруг довольно длинное письмо в стихах получилось.
Может быть, писать не надо было.
Может быть, ты обо всём забыла –
Слишком ясно всё и без письма.
Может, в сердце неприязнь тая,
Ты читать не станешь даже – я
Лишь скажу себе: «Она права». –
начиналось оно (в оригинале «ненависть» вместо «неприязни» но это уж слишком, не нашёл вовремя нужного слова), а заканчивалось вот так:
Я не льщу себя надеждой смелой,
Что одно из многих писем,
Мной в порыве страсти безрассудной
Посланное, ныне сохранилось
Но, быть может, где-нибудь, случайно,
Затерялось. Кто-нибудь увидит.
И хотя любовь моя – не тайна,
Но меня насмешка всё ж обидит.
Посмотри ещё раз,
Ведь не трудно
этой просьбе внять.
Я буду рад,
Если мне вернёшь его обратно.
Если б я знал, к каким тяжёлым последствиям, приведёт это тщеславие. Видит Бог, я совсем не хотел как-то Людмилу письмом этим привлечь. Может быть, обида во мне ещё говорила, и я, на прощанье, хотел ей показать: «Ты ещё пожалеешь о том, кого потеряла».
Свернув исписанный лист вчетверо, я вышел в коридор, намереваясь идти в общежитие. И надо же! Напротив двери читального зала, опёршись о подоконник, у окна стояла Володина. Я смело шагнул к ней: «Вот, записку тебе написал. Хотел передать, а ты тут». – И отдал ей написанное послание.
– Можно, я прочту её сейчас? – спросила Людмила.
– Пожалуйста! – я стоял и смотрел на неё.
Она развернула лист и, близоруко щурясь, начала читать. Прочитав первые строчки, она подняла лицо ко мне, и – полушёпотом:
– Зачем ты так, Вова!
Дочитав письмо до конца, она проговорила взволнованно:
– Володя, мне надо с тобой поговорить.
Я сказал, что сегодня у меня нет времени (!). А завтра я в город иду за очками. Она сказала, что может завтра проводить меня до берега (!). Я не возражал.
На следующий день после занятий мы и пошли.
Снова, как и не однажды до этого, мы идём снежным бором, сверху медленно, редко падает снег, идти неудобно, ноги, как всегда, соскальзывают с в лёд спрессованного бугра в середине тропинки. Мы о чём-то неважном с ней говорим, и впервые я держусь с нею легко и свободно. Независимо совершенно. И это так хорошо. Никаких уз. Никакого стеснения. Физического, внутреннего, имею ввиду. Я уже не боюсь неосторожным прикосновеньем обидеть её, оскорбить. Я дурачусь. Нагибаюсь и бросаю в неё рыхлым снежком. И какая же незадача! Прямо в лицо. Она сердится, но, это видно, шутливо, и бежит от меня. Я нагоняю её и толкаю в сугроб. Она, падая, успевает схватить меня за рукав, увлекая в снег за собою. Как она сейчас хороша! Свежая, разрумянившаяся от холода и от бега. Я вскакиваю, подаю руку ей, помогаю подняться, отряхиваю. Снег набился ей в ботики, и я, став на колено, пальцем выскребаю его. Боже мой! Как же всё это просто. Я касаюсь ноги её в тонком прозрачном чулке, и мне это позволено, и я этого нисколечко не боюсь. Я, который боялся к руке её прикоснуться. Я встаю и снова сталкиваю её. Она уже по-настоящему злится и толкает меня так, что я с головой зарываюсь в сугроб. Я прекращаю дурачества. Бор редеет. Вот виден уже и берег Томи, а она мне ничего не сказала. О чём же она собиралась вчера со мною поговорить? Что ж, это дело её. Эта с нею прогулка последняя.
Я прощаюсь. Смотрю в милое, дорогое когда-то, лицо, в прищур милый глаз, и какая-то жалость к ушедшему прекрасному чувству вдруг захлёстывает меня. А ведь я её даже ни разу не целовал. Я говорю ей:
– Знаешь, мне сейчас пришла фантазия в голову… Хочешь, на ухо скажу?
Глаза мои, вероятно, выдали моё намерение. Она поняла и отступила:
– Не надо, Володя.
– Но мы расстаёмся… Дай, на прощанье поцелую тебя… Только раз.
Румянец схлынул с её щёк, она побледнела, я шагнул к ней, обнял и поцеловал в тёплые губы. И она мне ответила. Я стоял, прижавшись губами к губам её, и забыл в этот миг о том горе, что мне моя к ней любовь принесла. Я любил её в это мгновенье. И это она поняла.
– Я люблю тебя, Вова, – сказала она, – я люблю тебя давно, я скрывала, боялась тебе будет хуже, – и замолкла, по глазам моим снова поняв, что последних слов говорить было не нужно.
Да, тут всё пережитое так нахлынуло на меня, что заговорил я каким-то чужим, не своим, хриплым, срывающимся голосом:
– Так зачем же ты меня мучила? – я замолчал, но так как вопрос повис без ответа, я начал сдержанно, словно бы размышляя:
– Вот оно, счастье… Сколько же лет ждал я его… И он пришло… Поздно… Слишком поздно!
– Я потеряла право на счастье, – прошептала она не сводя с меня глаз, но тут же и отвернулась, и пошла от меня.
– Но зачем же, – неистовствовал я, её догоняя, зачем же ты не сказала этого раньше. Ты же знала, как я любил тебя, как мучился и страдал.
– Зачем ты казнишь меня, Вова?! – она обернулась. Лицо её было холодно и безжизненно. И я снова почувствовал, что люблю это лицо. Но жёсткий комок обиды подкатил к горлу:
– Прости. И прощай! – и я повернулся и зашагал в город за своими, впервые в жизни, очками. Объяснение состоялось.
Но покоя во мне уже не было. Ощущение было, что я теряю сейчас самое дорогое, что у меня может быть. Я был в смятении, беспорядочные мысли одолевали меня. Я то любил, то вспоминал боль ту, ту муку, что пережил, и ни на что не мог я решиться. Надо, надо от всех мыслей избавиться, нечего душу прошедшим бередить… И, к вечеру вернувшись из города, чтобы отвлечься, я пошёл в читальный зал что-либо почитать. Взял первый попавшийся том. Это был том Тургенева. Сел за стол. Наобум раскрыл на случайной странице. На этой странице начинался рассказ. Как сейчас заголовок перед глазами: АСЯ. Тут же я рассказ этот и прочитал. Это надо же! Надо же было именно этому тургеневскому рассказу на глаза мне попасться?! Он всё сразу и разрешил… Понял я, что жестоко буду наказан, если через обиду не переступлю. Упущу на всю жизнь своё счастье, и себе этого никогда не прощу. Так тогда мне казалось, хуже – так вот чувствовалось тогда…
Наутро я спустился на третий этаж общежития (на пятом курсе наших женщин вернули назад), вошёл в Люсину комнату. Людмила была одна, и я сказал ей, что я люблю её, и не могу жить без неё. Совершенно не помню, что она мне на это ответила, как встретила эти слова. Но меня не отвергла.
Боже! Как счастлив я был! Я упивался радостью смотреть в глаза любимой моей, счастьем было видеть, как они мне улыбались, счастьем было быть постоянно при ней, не разлучаясь надолго. И всё-таки не было между нами настоящей сердечности, словно ледок отчуждённости ещё был.
… придя утром к ней в комнату и застав её в ней одну, сидящую в постели в ночной рубашке с бретельками, с обнажёнными плечами, такую нежную, свежую, бело-розовую, тёплую после сна, что невольно потянулся обнять её. Она отшатнулась: «Вдруг кто-то зайдёт!»
… когда её не было, я уходил в читальный зал, упивался Гюго:
Зачем, когда к душе угрюмой,
К душе, истерзанной тоской и тяжкой думой,
Ты прикасаешься, о милая, любя –
Зачем, как прежде, кровь мне наполняет жилы,
Зачем душа, в цвету раскрывшись с новой силой,
Стихи, как лепестки, роняет вкруг себя?
Я вдохновился Гюго и, взяв первую сточку одного из стихотворений его и отталкиваясь от неё, написал своё стихотворение Л. В. Начав с
В кружева сплетая свет и тени,
Трепетно дрожит луны полночной луч…
я заканчиваю:
И как мне не любить сосновый стройный бор,
Ведь здесь, подняв ко мне свой нежный чистый взор
И рдея от смущенья и дрожа,
Ты прошептала: «Я люблю тебя», –
И, ласково головку наклоня,
К губам моим прильнула.
Знаю я:
Недолго уж зиме хозяйничать в сердцах,
И на увядших осенью кустах,
Согретые дыханием весны,
Распустятся чудесные цветы
Любви и Радости.
Я принёс ей эти стихи в комнату. Она прочитала их, обвила мою шею руками, прошептала: «Спасибо, Вовочка», – толкнула мня на застеленную кровать и целовала, целовала и целовала. Иногда мне, кажется, что это приснилось во сне. Но так было. И тому у меня есть доказательства. Но к чему они вам?!
Ледок, разделявший нас, таял. Мы всюду ходили вместе. И как же нам, позволю себе смелость высказаться и за неё, было вдвоём хорошо!
… А милая, добрая Галя Левинская мгновенно стёрлась из памяти, как мел с доски мокрой тряпкой.
Сближение моё с Людмилой Володиной окружение моё встретило явно неодобрительно. Кузнецов и Рассказов и разговаривать со мной не хотели. Сюп держался холодно, но нейтрально. И вот, на исходе месяца декабря, подходит Юра Савин ко мне и говорит: «Извини, Володька, что мне всегда приходится сообщать тебе самое неприятное[17]… Вчера Людмилу видели в городе в ресторане с этим, ну, как его, инженером, который… ну, ты знаешь…». Я, разумеется, ни о каком инженере не знал, и это больно кольнуло меня. То, что она была с мужчиною в ресторане мне не понравилось. Но я не догадывался, что она ведёт двойную игру.
Тем не менее, при встрече с ней я потребовал (!!!) объяснения. Как прикажете понимать? Она мне ответила, что познакомилась с Григорием, когда читала лекцию на шахте "Полысаевская" № 1 (знал я, знал, что была она членом-соревнователем Всесоюзного общества по распространению научных и политических знаний, или, наоборот, политических и научных, позже – просто Общество "Знание"). Григорий работал главным энергетиком шахты, и она одно время им увлеклась. Он предлагал ей выйти за него замуж. Но он женат, у него двое детей, и, хотя он собирался с женой развестись, она не захотела разбивать семью. И это глупое увлечение быстро прошло.
На днях Григорий приезжал к ней, но это ничего не значит. Он просто остался её хорошим другом и всё. Ей, конечно, трудно будет порвать с человеком, который ничего ей плохого не сделал, но, если я настаиваю, то она это сделает ради меня. И я верил каждому её слову.
Я не настаивал. Не думал я, что она на два фронта работает. И как-то не связалось в сознании у меня, то, что она мне сказала: «Вова, я люблю тебя, люблю давно», с тем, что увлечение её Григорием, по всему, было недавно, коль скоро продолжали поддерживаться столь близкие отношения. Не заметил противоречия. Потерял разум от счастья. Да и свято верил любимой, верил ей больше, чем себе самому, и помыслить не мог о расчёте или предательстве. Но, допускаю, что она могла искренне верить тому, что говорила, в тот момент, когда говорила. А в другой момент, под влиянием минутного настроения, могла верить совершенно другому. Бог ей судья…
Размолвка была забыта, но семя недоверия к ней, как вскоре выяснится, было посеяно в моём подсознании.
Между этими главными событиями в жизни моей, случались и другие дела. Преддипломная практика начиналась сразу после Нового года, а в декабре шли зачёты, и сдавали экзамены.
Курсовой проект по рудничному транспорту я подготовил, как обычно, на исходе срока, но расчёты сделал отлично и оформил так же, как выставочный. На защиту пришёл самым последним, но в срок. И тут казус случился. Зав кафедрой рудничного транспорта Мартыненко оказался дубом непроходимым, из тех, кто считает, что последними экзамены и зачёты сдают лишь самые слабые, неспособные. Недаром он на занятиях мне был несимпатичен всегда – этот начальничек шахтного уровня. Я проект ему доложил. Он не сделал мне ни одного замечания, не задал никакого вопроса, но в зачётку влепил мне «Посредственно». Я было вспыхнул, хотел одёрнуть его: «Это какие же недоработки вы в проекте заметили?» Но сразу же и потух. Никогда в жизни за отметки не боролся, не торговался. И, тем более, какая же мелочь блошиные эти укусы на фоне той эйфории, в которой я пребывал. Я плюнул на всё и тут же забыл. А зря. Надо было устроить скандал. Пусть бы перед комиссией доказал свою правоту. Всегда надо права свои защищать и бороться с несправедливостью. Эх, молодость, молодость!.. Нельзя несправедливости спускать никому!
… Экзамены как прогулка: отлично, отлично, отлично, отлично. Вдруг стоп!
… судя по письму, переданному мне от Гали Левинской, я встретил её в институте во время сессии, но встречи этой в памяти нет, есть только письмо-доказательство.
Володя, здравствуй!
Не помню я, как всё случилось,
Но мне понятно лишь одно,
Что сразу я в тебя влюбилась,
А остальное – всё равно.
И так далее… и вот то место:
И, повстречав тебя, узнала,
Что остаёшься молодцом.
Я очень рада за тебя,
Что сдаёшь отлично…,
И под стихотворением подпись: "Галя" и дата: 24.12.54 года.
Вообще, последние дни декабря в голове сумбур, суета, мелькают лица, огни, сплошной карнавал масок в памяти – и никакой последовательности событий.
… Мне предстоит сдавать последний, как я полагал, в жизни экзамен: разработка рудных месторождений. Готовился к экзамену я поспешно, с непрерывными радостными отключениями от чужого конспекта, который кто-то мне дал. Пробелов в знаниях – пруд пруди, но, авось, вывезет.
… в аудиторию, где проходит экзамен, захожу в числе самых последних – до последней минуты конспекты пролистывал лихорадочно. Поздний вечер. Отчётливо и сейчас ещё вижу, что горел электрический свет. Впрочем, в декабре ведь рано темнеет.
Здороваюсь с бородкой а ля Генрих, беру билет. Ничего не соображаю сходу, у стола стоя, пробежав по вопросам, но, может быть, сидя, что-то надумаю.
Сажусь за последний стол в среднем ряду. Уже внимательно вчитываюсь в вопросы. На листе пытаюсь по памяти воспроизвести какие-то схемы. Нет, не получается ничего. Ни бум-бум. Ни на один вопрос у меня нет ответа.
Я встаю, понимая лишь одно – скверно, летит повышенная стипендия. Обращаюсь по имени, отчеству к Бурцеву, прошу разрешения взять второй билет.
– Нет, – отказывает мне он, – надо было брать сразу.
Вон оно что! А я до сих пор этого и не знал. Вот, что значит отсутствие опыта! По хорошему, после этого мне надо бы с Бурцевым попрощаться, договорившись о дне пересдачи. Терять ведь уже больше нечего. Но я не в состоянии думать. Я снова усаживаюсь за стол. Что же делать? Всё равно ничего ведь не высижу. И решаюсь. На соседнем столе крайнего ряда – кипа учебников, то ли изъятых, то ли добровольно оставленных. Но не это интересует меня, а то, что учебники есть, и в них – ответы на вопросы билета. Делать нечего. Впервые в жизни придётся подглядывать. Дотягиваюсь рукой до стола, беру книгу, и, не таясь, разворачиваю учебник перед собой. Нахожу главу по теме первого вопроса билета. Бегло пробегаю её. Ясно всё. Делаю заметки. Нахожу другую главу. Приободряюсь. Может быть, пронесёт?
Радужные мечты прерывает гневный голос товарища Бурцева:
– Платонов! Выйдите из аудитории!
Я поднимаюсь, подхожу к столу Бурцева, беру зачётку, мельком замечая, что никакой отметки там нет, говорю: «До свиданья», – и выхожу.
Состояние – хуже некуда! Шок. Стыд. Уязвлённое самолюбие.
Но достоинства не теряю. Вида не подаю и иду в общежитие так, будто мне к такому исходу экзамена не привыкать.
Весть о том, что Платонова с экзамена выгнали, обгоняет меня.
На площадке своего этажа в общежитии Люся перехватывает меня, ни слова не говоря, берёт под руку и ведёт в свою комнату. Кто-то приносит бутылку водки, распечатывает её. Люся наливает полный стакан, подаёт его мне. Я залпом его выпиваю. Напряжение разом спадает. Как я Люсе благодарен за это.
Больше ничего я не помню. Все, до Нового года, дни спутаны до невозможности проследить их последовательность. Я сижу в общежитии, не хочу никуда ни идти, ни просить никого ни о чём. Наконец, за мной присылают из деканата.
Там уже Бурцев. Западинский предлагает мне договориться с ним о пересдаче экзамена. Бурцев вежливо объясняет мне, что в предновогодней суматохе и суете он просто не может выкроить времени, а если числа третьего января меня устроит, то он готов принять у меня экзамен.
Я согласно киваю, конечно, устроит.
С тем и расходимся.
А он не так уж и плох, этот Бурцев, он даже мне симпатичен. Я явно несправедлив был к нему, беда в том, что его дисциплина нисколько не интересовала меня, а ещё большая беда в том, что я сам разгильдяй: и лекции его пропускал, и за учебник не брался. Неча на зеркало пенять, коль рожа крива!
… Люся сообщает, что её с группой девушек на Новый год пригласил на Первую Полысаевскую, где она будет проходить преддипломную практику, Григорий, и она уезжает с ними.
– Как я на это смотрю? – повторяю за ней я вопрос её, обращённый ко мне. – Как хочешь, – говорю я, хотя её сообщение и не доставляет мне радости. Что поделаешь – я противник насилия, а вот точку тут надо было поставить или запятую, по крайней мере. Снова у меня не связалась любовь её ко мне и то, что она до объясненья в любви мне – это совсем вот недавно, и месяца не прошло – практику загодя проходить у Григория собиралась. Как же наивен я был.
– Как хочешь, – повторяю я как можно спокойнее. Вида не подаю, что я уязвлён, я на всё готов для любимой, но не на то, что она втайне задумала, и о чём мне и мысли в голову придти не могло, так я доверял своему совершенному идеальному божеству. Почему не вспомнил её же слова: «Ты меня выдумал».
Но через день или два она меняет решение и говорит, что никуда не поедет и хочет встречать Новый год со мной… Она мечется, по-видимому, колеблется, выбирает и ни на что не может решиться, но для меня – всё это сокрыто. Никудышный психолог, да и до психологии ли мне после этаких слов. Я счастлив.
… Неожиданно меня приглашают к генералу Гусарову.
Я вхожу, здороваясь по всей форме, щёлкая, как всегда перед ним, щёгольски каблуками. Очень мне подтянутость офицерская нравится.
Впервые я вижу нашего генерала смущённым.
– Знаешь, Володя, – говорит он, впервые обращаясь ко мне на ты и по имени, – мне дали деликатное поручение, …словом, моя племянница приглашает тебя на Новый год.
Я удивлён, искренне благодарю генерала и вежливо отказываюсь под предлогом, что уже дал согласие на одно приглашение.
Генерал явно огорчён, что ему не удалось выполнить поручение.
– Ну что ж, – говорит он, – раз так…
Я желаю генерал майору всего наилучшего в Новом году, и мы расстаёмся.
Ухожу в полном недоумении, зачем понадобился я генеральской племяннице. Я с ней незнаком, я её и не видел ни разу. А может, и видел, но не знал, что племянница… Неизбалованный вниманием женщин, не могу понять, с чего это в декабре я стал так популярен. И только годы спустя меня осеняет догадка: племянница генерала училась в пединституте и, возможно, дружила с Галей Левинской, и, возможно, та, таким образом, через неё, приглашала меня на встречу Нового года. А может Галя и была той самой племянницей? Но, почему комната на Герарде тогда? Впрочем… вот такой был тогда я догадливый и пытливый…
Ну что ещё можно сказать? Эх, Галя, Галя, не знаешь ты, на какой сладкий, но ядовитый, крючок клюнул я, в какие я сети, как безмозглая рыба, попался, в какие силки, из них не выпутаться, не выбарахтаться мне ещё несколько лет. Но тогда так я не думал. А теперь что говорить!
Утром тридцать первого декабря – так мне видится – я ещё листаю учебник, а днём, отутюженный весь и начищенный, с волосами, уложенными пробором, я встречаюсь в городе с Люсей. Мы идём отмечать Новый год к подруге её, которую часто видел в президиуме наших комсомольских собраний, но с которой незнаком совершенно, но это нисколько не беспокоит меня. Для меня главное – Люся.
Дремова, так подругу зовут, инструктор обкома комсомола, живёт в центре города. Живёт одна, незамужняя. Занимает комнату в двухкомнатной квартире. Соседей не видно. Вероятно, ушли к кому-либо праздновать. А, может быть, их нет и вообще.
У Дремовой сидит молодой красивенький мальчик – студент нашего института, на курс, вроде, нас младше, а может и ровесник наш на другом факультете. Я знаю его лишь в лицо. Он женат, и во время наших прогулок в прошлые годы с Людмилой, она приводила его как пример любви самоотверженной, жертвенной. Молоденькая жена его болела туберкулёзом, но он её не бросал, за нею ухаживал.
И вот он у Дремовой. «Пример самоотверженной любви, – иронично думаю я про себя. – Что-то я не слышал, что его жена умерла».
Возлюбленные наши уходят на кухню готовить всё необходимое для пельменей, и, пока они мелют там мясо, месят тесто, раскатывают, мы бездельничаем вдвоём в комнате, вяло переговариваясь, я не знаю, о чём мне с ним говорить, как-то не находится общей темы для разговора. Это я, конечно, так неискусен…
… Тесто и фарш приносятся в комнату. Дремова чайной чашкой ловко вырезает из раскатанного теста кружки, мы втроём заполняем их фаршем, сворачиваем вареником и сводим концы. Лёгкий нажим, чтобы кончики слиплись, и пельмешек готов.
Новый год встречаем с водочкой в рюмках под горячие пельмени с маслом и уксусом, хотя, вообще-то, принято говорить: пельмени под водочку. Не возражаю.
Тут сознание моё начинает двоиться. Оно упорно настаивает, что всё это в предновогоднюю ночь было, что его мы с Людмилой досрочно встречали у Дремовой, и ушли до двенадцати. Я шёл провожать её на ночной поезд, битком набитый нашей братвой, уезжавшей на преддипломную практику.
… но это лишь фантазии мозга. Не могло это под Новый год быть. Не могли ребята в массе под Новый год уезжать, и в записках моих, сделанных по свежим следам через месяц, прямо написано, что проводил я Людмилу на поезд, а, в конечном счете, и навсегда второго января тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. В этот день счастье моё и закончилось.
А Новый год, как напомнила Зина мне Самородова и как, после напоминания этого, стало смутно видеться мне, мы встречали в их комнате в общежитии (она в тот год вместе с Люсей жила). И пили шампанское с водкою пополам – "Северное сияние", не могу понять, с какой целью: оттого и в памяти у меня ничего не осталось, а у Зины, как она недавно мне в письме признавалась, отказали ноги и она со стула встать не смогла.
[1] С ним судьба меня снова в Луганске сведёт.
[2] Его в консерваторию брали, да отец (снова полковник!) не разрешил: сначала профессию получи, а петь потом будешь.
[4] Боже, в какой же идиотской стране все мы жили, не замечая того!
[5] Х/б б/у – хлопчатобумажные, бывшие в употреблении.
[6] Отпалки, на горняцком наречии.
[7] Сибирский металлургический институт в Сталинске, ныне Новокузнецке.
[8] Двери эти были сплошные в те времена, без стекла.
[10] В артиллерии углы измеряются не в градусах, минутах, секундах и не в радианах, а в делениях угломера.
[12] Наблюдательный пункт.
[13] Отдела рабочего снабжения.
[14] Генеральный секретарь. В данном случае имеется в виду Л. И. Брежнев.
[15] Кинофильм Э. Рязанова "Ирония судьбы или С лёгким паром!"
[16] Размноженного типовым проектом сотнями экземпляров в Союзе, в одном Кузбассе – до десяти, и не один даже в далёком Луганске и области.
[17] С чего это он взял? Никогда он мне ничего неприятного не говорил.