1 9 6 3 г о д
Год начался тускло, сыро и серо. И хотя я непреклонно исповедовал:
Не выдай стоном тяжких мук,
Приняв судьбы удар…
тем не менее, вопль всё-таки вырвался:
Мерцанье звёзд шлёт людям привет,
а для меня здесь людей нет.
Пустыня. Ночь. Грязный рассвет
на этой, лучшей из всех, планет.
Я ещё и помыслить не мог, что пройдёт чуть больше года, и начнётся и на нашей улице праздник, длящийся уже сорок лет без каких-либо перерывов.
… В январе позвонила Вербицкая и пригласила в кино. Я подумал секунду и согласился. Слишком пост мой затянулся. И одиночество, наступившее, тоже к этому подтолкнуло.
Так мы снова сошлись. Вечерами у Нины собирались молодые люди и девы на танцы с лёгкой выпивкой и добротной закуской. Проводив гостей, мы оставались вдвоём, и никогда не наскучивавшее занятие продолжали. С восторгом, сняв напряжение, я засыпал до утра, как убитый. Сны мне больше не снились.
В праздники – Двадцать третьего февраля, Восьмого марта, Первого мая мы собирались у Катькало в частном доме на участке с садом и огородом, и дом этот был, что называется, полная чаша.
… Длинный стол, застланный скатертью. На столе в глубоких тарелках зеленеют солёные нежинские огурчики, тугие, хрустящие, лежат красные помидоры с чудным кисло-сладко-солоно-ватым вкусом, косо нарезанные эллипсы сервелата – коричневатые, с мелкими вкраплениями белого сала. Рядом и само сало свиное солёное – тонкими ломтиками, нежное, розоватое, с кожицей мягкой, пропечённой при смоленье соломой. Тут и салат оливье, и селёдка под шубой, и яйца, фаршированные грибами, и фаршированные начинкой с морковью и рисом большие тёмно-красные перцы, и селёдочка с кольцами лука. Язык заливной. Рыба. Ну и сыр, разумеется, но без слезы – со слезой последний раз при Сталине ел, с тех пор и не видывал… И ещё что-то вкусное и заманчивое… Это только закуски. А меж тарелками батарея бутылок: водка "Столичная", хороший портвейн и наливки домашние – вишнёвая и сливянка. Стол красочен. Вина светятся густыми цветами, свет играет на изломах хрусталя рюмок, бокалов. Я и папа Катькало налегаем на водочку, женщины портвейну предпочитают вязкую сладость наливок.
После первых рюмок и опустошённых тарелок – горячее на столе. Тут уж совсем невозможно его описать. Мясо сочное, тающее, картошечка, приготовленная как-то особенно вкусно, зелёный горошек и черносливы, и всё те же нежинские огурчики, и помидоры, а затем и другие замены, затуманенным разумом не запоминаемые уже.
Кто-то ставит пластинку на радиолу в углу, и моё любимое танго отрывает меня от еды, которой как истый гурман дольше всех не могу насладиться. Надо должное маме Катькало отдать – удивительное искусство!
А потом танцы далеко заполночь, и я танцую со всеми гостьями, и никакой уже нет тоски и печали. Этим празднество и завершается. Я иду с Ниной к ней.
11.05.98 31.10.01 13.11.04
На исходе зимы я неловко ступил на бордюр возле дома, у школы, колено моё надломилось. Снова, чтобы ходить, пришлось бинтовать ногу эластичным бинтом и взяться за костыли. В ноге боли не проходили, и я отправился к Борису Наумовичу. Он ничего ненормального не нашёл, но на всякий случай свёл меня к профессору Гришину. Тот в свою очередь диагноза мне не поставил, однако, дабы исключить туберкулёзный процесс, для профилактики назначил мне уколы стрептомицина. По утрам домой (мне выписали больничный) ко мне приходила медсестра из поликлиники и делала мне этот самый укол. На второй день после начала уколов на всём теле появились редкие зудящие красные пятнышки. С каждым днём число их росло, через неделю я уже сплошь покраснел, и мне стало дурно. Почему я медсестре ничего не сказал? Потому что понятия не имел, что от уколов может приключиться такое. А вот почему она ничего не заметила – трудно сказать. Но когда я почувствовал себя плохо, я, заподозрив неладное, помчался к Борису Наумовичу. Тот, увидев и услышав меня, лишь руками всплеснул:
– Это же аллергия! Уколы надо было немедленно прекратить. Мог же быть шок!
Хорошо ему говорить, но откуда мне знать, что у меня аллергия, если я даже слова такого до сих пор не слыхал. В жизни раз, ещё в Энсо, на ногах у меня сыпь высыпала после беготни босиком по зелёной весенней траве. Мама сказала, что это после травы у меня крапивница. Крапивница эта на другой день исчезла сама по себе. Вот и всё моё знакомство с этим явлением.
… стрептомицин отменили, краснота держалась два дня и поблёкла, а я выучил новое слово, и запомнил, отчего аллергия у меня приключилась.
Колено же продолжало болеть, и я регулярно бывал у Бориса Наумовича, уже в областном тубдиспансере: травматологию поставили на ремонт.
… Прихожу туда раз в зимнем пальто и на двух костылях, встаю в длинную очередь в коридоре, примостившись возле окна. Взгляд, конечно, к двери приковался, и тут – в сердце толчок. У двери боком, к притолоке прислонясь, стояла Лариса. Красивая ослепительно.
… Я мучительно размышлял, подойти мне к ней или нет, но заставил себя удержаться. Слишком жалким, убогим себе я казался на своих костылях. К тому же я пришёл после нее, и она не могла меня не заметить, когда я в хвост очереди проходил. Стало быть, не захотела заметить, а раз так, то и подходить мне не след.
Тут дверь кабинета открылась, она зашла в кабинет.
Занятый разговорами с пациентами в очереди или чтением медицинских плакатов, я не заметил, как она вышла. Второй раз мы навсегда с ней разминулись. Это не часто бывает: два раза и навсегда.
Впрочем, жизнь и не в такие шутки играет. Тут, в Израиле, мой Илья столкнулся с приятелем детства, Погореловым Вовой, жившим в нашем дворе на Третьей Донецкой. Связь с ним Илья потерял лет на пятнадцать после нашего переезда на Красную площадь. И вот тебе – в Израиле случайно столкнулись в приморском городке Наария. Но этого мало! Первые дни в Маалоте мы провели у Володи, а в доме напротив оказались луганчане, Валера и Аня Нехаенко. Так вот с матерью этой Ани моя Лена учились вместе во второй школе в параллельных классах.
… неисповедимы пути твои, господи! И мир тесен, воистину.
Два раза разминувшись с Ларисою навсегда, мы ещё и в третий раз разминулись.
Поздней осенью, кажется, шестьдесят четвёртого года, когда мы с Леной вошли в фойе кино "Украина" бросилось мне в глаза в толпе лицо красивой, чрезвычайно красивой женщины в тёмно-бежевом новом зимнем пальто с по цвету подобранной норкой и в норковой шапке, на этот раз невысокой. Она стояла в гуще людей и смотрела прямо на нас. Встретившись с моими глазами, она приветливо улыбнулась и едва заметно кивнула. Я, наклоном своей головы приветствовал дивную незнакомку, и тут толпа отгородила её от меня. Я не узнал в ней сразу Ларису, но кто ещё мог быть так красив, и какая другая красивая женщина могла улыбнуться мне так дружелюбно?.. Одна впрочем, была, но я об этом в то время забыл.
… Полулёжа с больной ногой на диване, я от нечего делать начал писать поэму о Голике с повторяющимся рефреном четверостишием, подражая в этом, по-моему, Беранже. Как ни странно, она шла у меня довольно легко, хотя я не то что поэм, но и стихов практически не писал. Возможно, тогда же у меня зародилась "Тоска", которую писал трудно, мучительно. Не получалось выразить горе своё, свою боль, и я изнемогал, перечёркивая написанное, придумывая всё новые и новые варианты, не удовлетворявшие меня вновь и вновь.
… В какой-то момент, разбинтовывая на ночь колено, я вдруг обнаружил, что правое бедро моё заметно, на взгляд, от левого отличается. Нога явственно похудела, она усыхала. Это до смерти меня напугало. Тотчас я замерил портновским сантиметром оба бедра. Разница четыре сантиметра в обхвате составила. Дураку не понять, что кровообращение от бинтования эластичным бинтом ухудшалось, и мышца худела. Эластичный бинт был немедленно выброшен навсегда, и началась кропотливая работа по восстановлению мышцы, атрофированной бедренной мышцы правой ноги. Я разметил чернильными рисками оба бедра, начиная от самых колен, через три сантиметра и начал ежедневно записывать длины окружностей в этих местах… Самомассаж правой ноги стал вскоре давать результат, разница начала уменьшаться и месяца через два исчезла совсем. К этому времени боли в колене прошли, я возобновил тренировки в спортзале.
Костыли сдал в больницу. И снова начал выбираться к Н. В.. Кстати, во время болезни она меня навестила и маме понравилась. Вечно мамам нравится то, что не нам.
Поэма о Голике привела Нину в буйный восторг. Она тут же предложила распечатать её на машинке и разбросать по столам в разных комнатах института. Она в самом деле считала его повинным в своём увольнении, хотя я ни разу не усомнился, что всё шло от Губанова, и даже, пожалуй, не столько от него самого, сколько от тех, кто был повыше его. Обком явно хотел избавиться от совнархозовского балласта.
Я загорелся было этой идеей, но, поразмыслив, решил, что анонимное пасквилянтство мне ни к чему. А подписать сочинение я по понятным причинам не мог. Так что, прочитав Нине поэму, текст я ей не отдал.
Н. В. очень ревниво отнеслась к моему "роману" с Ларисой. О наших встречах ей было известно решительно всё. Разве в нашей деревне укроешься от знакомых… Тем более мы своих встреч не скрывали, а появлением в ложе ДК их афишировали.
… Я вот тайно ходил к Н. В.. Приходил затемно к ней, уходил – ни свет, ни заря. Ни одна душа мне не встретилась. Тем не менее, как выяснится, весь институт знал, что я ночую у Нины. Я в догадках теряюсь – откуда?.. От ближайшей подруги?.. Или сама в глазах ёбщества (как она выражалась, также и обком называя ёбком) цену себе таким образом набивала.
… в присутствии ближнего окружения о Ларисе Н. В. отзывалась пренебрежительно:
– Ну что хорошего ты в Кохарше этой нашёл? Худорба. Руки тонкие, ноги – спички, не за что подержаться…
Это вконец меня возмутило. Потому что, во-первых, в мои дела нечего лезть. Во-вторых, всё, что говорила Н. В., была наглая ложь. Сложена Лариса отлично. Руки изящные – изумительны. Ноги – выше всяких похвал – линии икр, колена, бедра очерчены вдохновенно, божественно. Может быт женщины Рубенса кому и по вкусу, мне же Блок ближе и Пастернак.
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И веют древними поверьями
Её упругие шелка
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
Согласитесь, это не могла быть толстая мясистая баба. И хотя Нина Васильевна имела в своём роде весьма и весьма неплохую фигуру, но ни в какое сравнение с Ларисой идти не могла. О красоте лица и не говорю. Разумеется, ничего этого я ей не ляпнул, но все разговоры о Кохарь пресёк решительно навсегда:
– Ещё одно слово о ней – и я ухожу!
В конце концов, речь шла о женщине очень мне дорогой. Перефразируя Александра Сергеича,
Её любил так искренне, так нежно,
Как дай ей бог любимой быть другим.
… В школе дела у Н. В. складывались неплохо. Рекомендация из обкома значила много, и директор школы – пожилой седовласый мужчина, и парторг – стареющая властная женщина – завели с ней настоящую дружбу. По воскресеньям с утра они стали регулярно к ней заходить. Бывало, не успеем мы ещё вылезти из постели, как уже раздаётся звонок – гостей надо встречать. За завтраком шли длинные разговоры. Все трое, включая Н. В., были заядлыми сталинистами и поносили Хрущёва. Я же – хотя уже ненавидел "верного ленинца" за его сумасбродство, за дурость, за раздувание нового культа, теперь уже своего, который никак не мог состояться, ибо культ – это вера, а веры не было никакой, – я же защищал то хорошее, что сделано им. Защищал разоблачение Сталина, защищал робкие потуги к свободе, отбивая наскоки твёрдокаменной троицы на либерализацию жизни.
Их стремление выстроить всех по линейке, под одну гребёнку подстричь, для меня неприемлемое, порождало ожесточённые споры почти по любому вопросу. И порой приходилось мне нелегко: распустившийся, самодурствующий Никита был мне не помощник в защите добрых деяний его. Всё же частенько я своими доводами загонял их в тупик, подводила их девственная, чтобы дремучая не сказать, безграмотность, свойственная вообще гуманитариям советской социалистической выделки. Вспомните хотя бы "Факультет ненужных вещей"[1].
13.05.98 10.10.01 16.11.04
Ну, простительно директору-математику, но двое-то: литератор, историк не знали элементарных вещей. По причине большевистского извращения жизни все мы знали не очень-то много, но в пределах дозволенного всё знать мы могли. А они даже знать не хотели ничего, что не пело бы победную песнь революции (я и сам ещё гимны ей пел, но и видел уже, что не всё было чисто).
Зашла как-то речь о гражданской войне. По ходу коснулись обороны Царицына. Началась похвальба Ворошилову, Сталину, что Царицын вот белым не сдали.
– Да, – заметил я мимоходом, – в восемнадцатом удержали, в девятнадцатом пришлось всё-таки сдать.
– Никогда белым Царицына не сдавали, – Нина вскипела, – я историк и знаю это лучше тебя.
Парторг и директор в этот спор не вступили, не полагаясь на глубину своих знаний в этом частном вопросе.
– И всё-таки в девятнадцатом Царицын сдавали, – упорствовал я.
– Нет, не сдавали, ни в одном учебнике этого нет. Чем ты докажешь? – горячилась Н. В.
– В учебниках может и не написано, а Царицын сдавали, – отвечал я. Доказать тебе это смогу, как только отыщу книги, которые я читал, и где об этом написано.
На этом спор и закончился.
Дома я не поленился и для начала заглянул в официальный источник, в свою "Малую советскую энциклопедию", не надеясь, впрочем, в официозе что-то найти. Как ни странно – нашёл, в статье то ли о Сталинграде, то ли о Царицыне было написано: «20 июня 1919 года город был сдан и окончательно освобождён в январе 1920 года». Вот уровень знаний совдеповского специалиста-историка.
… В разговоре наедине Н. В. упомянула, что её тётка была заместителем Мехлиса. При Хрущёве был снят лишь тончайший слой секретности со злодеяний товарища Сталина, но не в целом ленинско-сталинской банды, и фигура этого безжалостного, бесчеловечного и бездарного негодяя ещё не смотрелась так одиозно, как ныне. Поэтому Нина с гордостью говорила о тётке: «Мехлис в юбке её называли. Если она приезжала куда-то с проверкой с бригадою партгосконтроля, все знали: головы полетят». "Головы полетят" было сказано фигурально, но, как позже стало известно, головы летели и натурально.
В годы службы сестры заместителем всё контролирующего наркома и завязалась дружба её с заместителем наркома угольной промышленности СССР Кузьмичом. Не с подачи ли дружественной сестры замнаркома угля и угодил в энкавэдэшный застенок? Но могло быть и наоборот, она его вызволила оттуда. Дружеские объятия Кузьмича распростёрлись и на всё семейство Вербицких, и на всех трёх племянниц бездетной могущественной тётки. Старшая сестра Нины, Галя, при Кузьмиче в совнархозе в Луганске работала, при укрупнении совнархозов в Донецкий[2] была переведена. Нина тоже в Луганске была пристроена и отличную двухкомнатную квартиру получила одна на городке завода ОР. Ходили слухи о ней, что она была любовницей Кузьмича, но чего не знаю, о том гадать не могу. Во всяком случае, в ближнем кругу сослуживцев она на пляже с председателем совнархоза была. А что было меж ними или чего не было, в конце концов, меня не касается.
… Я уже, по-моему, поминал, что частенько в постели Нина вспоминала свою первую куйбышевскую любовь. Этот тип, обещая жениться, взял её, побаловался и бросил. А быть может, и не обещал ничего. Просто Нина слаба была на… как говорится. Очень нравилось ей это занятие (тут не осуждение – похвала!), очень жадной в постели до наслаждения была грозной тётки племянница, а какому мужчине не лестно женщину до него довести, но не всякий мужчина выдержит её темп.
… ублажённая, лёжа в постели, она откровенничала: «Настоящая женщина должна быть немного развратной…»
Слова эти у меня вызывали улыбку: «Дорогая, – думал я по себя, – это ты на себя просто клевещешь. Твой разврат – невинность сама. Просто одного раза тебе всегда мало».
… Для соития позу она принимала одну и ту же всегда, поджав ноги в коленях и широко их раздвинув. Словом, классическую, но не самую эстетичную для мужчины, если на это со стороны посмотреть. Нынешнее развратное телевидение и кино такую возможность представило. Некрасиво то как. Ягодицы туда сюда ходят. Но для мужчины, тут я могу говорить лишь за себя, эта поза женщины самая обольстительная. Других положений и не предлагалось, да и сам я тогда кроме этого положения знал ещё только одно. Любопытно бы Нину на колени или на четвереньки поставить, но просить об этом я постеснялся. И нужды не было никакой. Я и так был доволен неслыханно.
… а первого она до сих пор ещё любит и не может измены простить, и простила б, если б вернулся, и готова о нём говорить бесконечно. Это начинает меня раздражать, но я сдерживаю себя.
… И ещё кое-что меня в ней раздражает. Бездумность в бахвальстве собою. То фигура у неё самая лучшая (не отрицаю, что для её сложения хороша), то, как уроки она превосходно проводит, как умело находит она связь с современностью (знаешь, как это требуют?!) и как это важно для педагога-историка.
– Вот веду урок о восстании рабов в Древнем Риме. Сразу же провожу параллель с бедственным положением трудящихся масс в капиталистических странах, рассказываю о борьбе рабочего класса против капиталистов за свои права, против беспощадной эксплуатации.
Я не против борьбы против эксплуатации, но не думаю, что она уж так беспощадна[3]. Правда, в этом вижу и заслугу нашей социалистической революции. Капитал она напугала, он вынужден поступаться кое в чём, чтобы выпустить пар, не довести социальное напряжение до взрыва, не потерять всё, как в России. Но Древний Рим тут причём? И к чему эти связки? Прямо как в алуштинской школе в самые мрачные времена сталинской диктатуры?.. Хотя, честно сказать, я этой мрачности не замечал, я не видел зверств и расстрелов, я вырос в эту эпоху, и всё в ней мне казалось естественным, данным от сотворения мира или от бога, как бы сказали теперь.
Юность часто не замечает вокруг ничего, кроме счастья жить, дышать и любить. Трудности? Скудость? Всё это было, но было обыденно и привычно: так жили все, все те с кем общался, или почти все. Редко кто жил побогаче, вольготнее – тот, кто занимал ответственные посты. Но уж это я всегда хорошо понимал, что от хорошей организации, от руководства разумного пользы больше, чем непосредственно от одного исполнителя-работяги. Хотя, конечно, и без работяги никакого дела не будет. Тут взаимная связь. Но организаторский труд должен быть выше оплачен. Это нисколько не умаляет моего уважения к рабочему человеку. И не потому, что это внушённый тёти Дунин завет: уважай рабочего и крестьянина – они наши кормильцы. Потому что и сам это всегда понимал... А чужому достатку я никогда не завидовал. Вырасту, выучусь, сам своим трудом его заслужу. Ведь у нас "от каждого по способностям, каждому – по труду". У Маркса правда, кажется несколько иначе: «Каждый по способностям…» Но кто тогда таким мелочам значение придавал… А значение было… "каждый" – это ведь добровольно, а "от каждого" – это уже требованием звучит. А в требовании заключено и насилие. Но насилия ум незрелый не замечал.
Но и в этой чудовищной жизни, когда, будучи врагом всякой нескромности, я безудержное восхваление Сталина воспринимал совершенно нормально (скромный Сталин ведь всегда против этого, но поделать ничего с всенародной любовью не может), невозможно было не рассмотреть все те дурости, доводившие людей до полного идиотизма.
– Пётр Первый под знаменем Ленина под водительством Сталина – это ведь тоже следствие этой увязки.
Но вернёмся к Н. В., благо б она делала эти увязки только по требованию. Нет, сама она в необходимости этих нелепых увязок убеждена.
… Весной вдруг неожиданно получаю письмо от какого-то Сидорова. Обратный адрес: Кривой Рог. Кто у меня в Кривом Роге?.. Людвиг Потапов… да, Людмила ещё. Сидорова не знаю.
Вскрываю конверт и из письма узнаю, что это муж Людмилы Володиной. Что-то в там, в семье у них происходит неладное, и он просит меня к ним приехать, чтобы вместе во всём разобраться. Странно… странно – вы не находите? Словом, смотрю я в письмо, "как в афишу коза". Я то причём? Сидорова не знаю, с Людмилой контактов у меня никаких. Правда, в шестьдесят первом она мне звонила – видно уже тогда с Сидоровым у неё не так что-то было – но я оказался приехать… И вообще, обо мне откуда он знает? Кто и что ему обо мне настучал? Может быть, Людмила оказалась не девственницей? Боже мой, но кто в двадцать шесть этому значение придаёт?! И опять же, я к этому никакого отношения не имею… Несерьёзно всё это.
Нет, дело видно не в том. Она всё же неординарная женщина, и ей надо, что б в ней это ценили. Он же, по-видимому, приземлённей, видит в ней лишь жену и домохозяйку, и преклонения перед ней у него нет. Богиню, как я, в ней не видит. Представляю, какие она ему сцены закатывает? И она в отместку ему, вероятно, письма мои прочитала – вот как любили меня, вот как мне поклонялись! Характер-то вздорный был у неё. Ну, а он, как Григорий, решил мне морду набить. Разумеется, это лишь домысел мой и не более. Но я им не завидую. Получилось как в песенке:
Если невеста уходит к другому,
То неизвестно, кому повезло.
Да, выходит, жизнь её больно ударила. Не ценила того, кто носил бы её на руках, а теперь вот, похоже, жалеет. Я не злорадствую. Это было бы глупо. Ведь любовь от оценок никак не зависит. Если я кого не люблю, то какое мне дело до того, что тот по мне с ума сходит, что молится на меня? Это, может кому и приятно, но не мне, да и тому, полагаю, не очень. А и тягостным может статься такое влечение с той же долей возможности. Тут претензий у меня к ней нет никаких. Только вот почему голову мне задурила, столько лет потерял…
… Всё же Сидорова я не понимаю никак. Ну, когда-то любил её, ещё до их свадьбы. В чём же хочет он разобраться? Что, не надо было любить?! Писем ей не писать? Дико выглядит, как-то. Нет, не иначе морду хочет набить… Один хмырь уже так со мной разбирался…
Но оставить письмо без ответа некорректно, невежливо. Отвечаю доброжелательно сдержанно, что разбираться с ними мне не в чем, я семью их не знаю, никогда не общался. В жену его был когда-то влюблён, но она меня не любила, и между нами не было ничего. А сейчас я люблю другую, прекрасную женщину и фотографию ему прилагаю, чтобы он мог прелесть её оценить. Тут я правилу своему не давать никому фотографий, кроме лиц изображённых на них, изменяю и вкладываю в конверт снимок Лоры, очаровательной в домашнем халате, где она на постели сидит. Захотел, видимо, показать, что и без его Людмилы не пропадаю, что счастливей меня в мире нет. Никому знать не надо, как я снова несчастен.
… А правилу своему, стало быть, раз в жизни вот изменил… Я писал, что ни в какие приметы не верю, человек я трезвый, несуеверный нисколько, не могу допустить, что по фигурке ли, карточке, по портрету можно "порчу" на людей навести. Умерщвлять за многие километры, уколов иглой в место, где быть сердце должно, – чепуха, чушь несусветная! Так бы быстро все всех врагов своих извели, и вечный покой на земле воцарился. Тем не менее, я не считаю этичным без ведома человека, которого я снимал, отдавать фотографию другому лицу.
Сидоров мне на письмо не ответил. Да и нелепо было бы отвечать – "мальчика не было". Возможно, я написал и Людмиле, выразив удивление, но не помню такого.
… К лету начались недомогания непонятные. Начал нехорошо чувствовать сердце, хотя болей не было никаких, и вообще я в то время под сердечною болью (сердце болит) понимал боль душевную. Мне и в голову не приходило, что оно у людей настоящей физической болью болит – так я в познаниях медицинских был тогда ограничен. Счастливые времена!
Как-то повод нашёлся помянуть о своём состоянии в разговоре с Караченцевым. Тот посоветовал мне обследоваться в областной больнице, позвонил главврачу, и меня определили там в ревмокардиологическое отделение. Что со мною делали, я не помню, ничего у меня не нашли, однако почти месяц держали. Чувствовал я себя там неплохо, кормёжки хватало (мама снова у Любы гостила), режим мне дали свободный, потому что здорово медсестёр и врачей выручал, выполняя за них "общественный нагрузки", никчемные и ненужные: писал по утрам заголовки на ватмане для стенгазет и плакаты, и даже золотом (бронзовой краской) лозунги на красной материи. Оставшимся временем располагал, как хотел, да вот хотеть, кроме чтения и кино было нечего. Н. В. в это время в пионерлагере на солнышке загорала. Загар здорово к ней приставал. Когда она к концу месяца возвратилась – совсем на негритянку похожа была, черты лица только не те, ну, там губы не выворочены и тэ дэ и тэ пэ.
Я ещё был в заточенье в больнице, когда она меня навестила. Она пришла днём, мы с ней вместе уединились в зарослях непролазной акации – был там лаз и местечко, очищенное внутри, со скамейкой. Всё это вырублено давно ради выезда с территории на улицу Оборонную у девятиэтажного общежития, возведённого там спустя много лет.
Мы сидели, укрывшись от всех, на скамейке, Нина новости мне пересказывала, но у меня новостей не было в голове. Не они меня занимали, я смотрел на коричневые ноги её. Подол лёгкого платья на них натянулся и обнажал гораздо выше колен. Я же так стосковался по женскому телу, что, ладонями гладя коричневый этот загар на коленях и выше – на бёдрах, от нетерпения просто дрожал.
– Пойдём к Гале, – сказала она.
Галя – это Галина Васильевна, старшая сестра, служившая старшим энергетиком в совнархозе. Квартира её была совсем рядом, на Челюскинцев за соцгородком (позже – квартал Ерёменко).
Я поднялся. Наряд у меня был не ахти какой, но не больничный – синий хлопчатобумажный спортивны костюм и тапочки на босу ногу.
Немного стесняясь, я пошёл в этом наряде с Ниной по оживлённой улице Оборонной, свернул вправо у "Украины" и поднялся впервые в квартиру сестры.
Галина Васильевна была дома, но оказалась понятливой – или Нина с ней успела договориться заранее – позвала сынишку и ушла с ним на дневной сеанс в кино.
Нина на пол бросила ватное одеяло и на него простыню, сбросила платье и легла предо мною нагая, меня торопя – она тоже сгорала от нетерпения. Я мгновенно разделся, и мы слились с ней на полу в сладчайшем объятье… Отдохнув, мы с не меньшим желанием повторили захватывающий любовный сеанс.
Нина убрала постель, и к возвращенью сестры мы уже, как ни в чём небывало сидели на кухне, перекусывали, пили чай. Я сидел и раздумывал: «Как же всё это странно… Вот эта женщина доставила мне чрезвычайное наслаждение, блаженство, выше которого ничего не бывает. Я испытываю к ней за это глубокую благодарность, но… не любовь. В чём же тут дело? И тело у неё довольно красивое, грудь, талия, бедра… и загар так ей идёт, а любви к ней нет. И ведь неглупа она была, в общем, ну, не лишена недостатков, как и все мы – продукты советской системы. Всех нас советское воспитание здорово задолбало… но в целом-то общий язык я с ней находил. Духовной близости не было? А была ли такая с Ларисой? Правда, там интересы чаще у нас совпадали, но мало ли с кем совпадают у нас интересы, от них до духовной близости далеко. Так в чём же всё-таки дело? Неужели только в лице?.. Пожалуй что так. Но до поры… тогда и лицо не спасает.
… и всё-таки странно: случайное сочетание в женщине линий носа, бровей, лба, ресниц, губ, подбородка плюс эфемерная духовная тяга, которая что неизвестно, – и от этого беспредельная преданность женщине и готовность пожертвовать всем для неё или ради неё. И притом сочетание это, от которого всё замирает во мне, очень часто совершенно безразлично другому или даже вызывает у него неприязнь. Я любил безумно Людмилу, все остальные студенты, насколько я знаю, не были в неё влюблены, хотя некоторым она всё же нравилась. В то же время та, из-за которой Женька Сырцев повесился, мне была более чем неприятна, противна… не постфактум, а до…
… неразрешимо всё это. И с Амосовым, академиком, я не согласен, что повинны только гормоны. Тут он узок и всё упростил. Без гормонов бы не было полового влечения, не было бы без них и любви. Но гормоны одни – просто секс, а любовь нечто большее, нежели секс».
По выходе из больницы я узнал приятную новость: Караченцев вернул лабораторию в институт, только не в прежние комнаты, а в часть огромного зала, шестью окнами выходившего на Демёхина и тремя – на Советскую. Мы заняли левую от двери, меньшую (два окна) часть зала, отгородившись школьной доской и чертёжным комбайном от прохода и от наших соседей. В правой части сидели соседи – расчётный отдел (не для начисленья зарплаты) во главе с председателем месткома Талановым… Я тогда и подумать не мог, что был перст судьбы для меня в переселении этом.
В нашей стороне в поперечной стене против окна на Демёхина была ниша, а в ней дверь в комнатёнку без окон. Комнатка эта, почти всегда пребывавшая на замке, в жизни моей сыграла роль поворотную. Ну, не одна она, разумеется.
Стол мой стоял в этой нише особняком от других, лицом к окну, но не вплотную к нему, а оставляя проход к двери в неизвестную комнатку. По нему-то, между мной и окном какое-то время спустя после нашего переезда начала проходить, скрываясь в глухой комнатенке, маленькая изящная женщинка, в которой я сразу же узнал Лялю, ту самую Лялю, которую провожал после банкета в Луганскгеологии, столь незадачливо хлопнувшись затылком о мостовую. Ляля тоже узнала меня и теперь, если не очень спешила, всегда останавливалась возле меня поболтать.
… В больнице я от безделья (с общественной работой я обычно управлялся за час или два) проштудировал три учебника по математической статистике с бумагой и карандашом в руках, и теперь, в преддверии предстоящих нам опытов и последующей статистической обработки их результатов, много недель изо дня в день обучал всех сотрудников первым азам скучноватой для них, но необходимой исследователям, науки.
По окончании рабочего дня я тащился вниз на улицу Юного Спартака в водолечебницу. Колено снова побаливало, мне дали путёвку – вот и пришлось тянуть эту нудную тягомотину с перманентным лечением. Моим врачом оказалась хорошая тётка, Лидия Михайловна Трутень, она назначила грязь на колено, ванны, массаж и электрофорез. Это должно разрешить все проблемы в суставе. Всё это было нетрудно, нудность же заключалась в ожидании процедур, в очереди, которая, должное надо отдать, здесь не стояла, а сидела на диванах, на стульях и в креслах. Как известно, советский социализм не признавал организации как таковой. Если это в какой-то (и то очень слабой) мере можно было бы объяснить не очерченным строго во времени приёмом у лечащего врача, то все процедуры занимали точно отмеренные минуты, и не трудно бы было за каждым время прихода его закрепить – и очередь бы сразу исчезла.
Раз в неделю я показывался лечащему врачу, и, что удивительно, оказалось, Лидия Михайловна лечила руку Ларисы, с детства знала её и с её мамой дружила. Как зашла речь о Ларисе, не знаю. Мы вообще на разные темы с ней говорили. Там, в Союзе, при известном желании, можно было легко с врачом неформальные отношения завести. Это не то, что в Израиле. Здесь редкого врача удаётся разговорить. Все спешат, о болячках своих даже не расскажешь подробно… Ясно. Всё. Взгляд в компьютер… – рецепт, направление. Точка. Убирайся быстрей.
… Но пока мы с Лидией Михайловной ведём разговоры и о том, и о сём. Ещё удивительнее (через год я узнаю об этом), что она и маму моей Леночки знала, в детстве были соседями на Володарского, и всю жизнь добрыми знакомыми оставались.
… Большую часть своего времени я проводил в институте, но и на базу заглядывал иногда. Там в лабораторном корпусе одна комнатка на втором этаже закрепилась за нами, там, в зале внизу, был наш стенд. В ближнем углу у окон мы огородили железом длинное помещение, а ту часть его, где струи бьют из насадок, ещё и накрыли листами железа, намертво их приварив. Но пока все работы шли у нас во дворе. Во дворе испытывался импульсный водомёт. Для него и привезли мы из ВАУШ[4] огромный компрессор на колёсном ходу. Он и сейчас ещё перед глазами стоит. Да, в глазах патрубки из цилиндров, из них – сжатый воздух до двухсот атмосфер, и хлопья снега на них нарастающие мгновенно. То, что газы при расширении охлаждаются, я знал ещё со школьной скамьи. В институте на занятиях по теплотехнике изучал цикл Карно, все три идеальных процесса (при постоянном объёме, при постоянном давлении, при постоянной температуре), но всё абстрактно, всё умозрительно. А тут всё наглядно и, скажу вам, довольно эффектно. Солнце палит, лето, жара, а у нас и лёд, и снег, и сосульки висят.
Науменко с Решетняком и Пузановым заливают блоки для опытов. Мешки с цементом марки пятьсот, глыбы угля с разных шахт. Деревянные кубы-ящики метр на метр в поперечнике. В них глыбы угля замуровываем в бетон, чтобы при испытаниях уголь вёл себя как в целике. Готовимся к настоящим серьёзным исследованиям.
… Неожиданно раскрываем государственную военную тайну. Не могу знать, была ли она тайной для ЦРУ[5], но для нас точно была.
От посёлка шахты Луганская (Юбилейный сейчас) с трассы на Коммунарск (ныне Алчевск), как уже говорил, ответвлялась узкая асфальтированная дорога, которая, подойдя к нашей базе, как раз у самых наших ворот уходила в степь крутым поворотом. По дороге временами проезжали большие зелёные брезентом крытые армейские фургоны-грузовики, иногда они за собой тащили длинные прицепы-платформы, где на остове – арках – тоже был натянут брезент для сокрытия содержимого от нескромного взгляда.
… и на повороте случилось, что платформа вдруг обломалась, колесо слетело с оси, от толчка брезент зацепило и сорвало, и на бессильно склонённой платформе обнаружилась большая ракета, вточь такая, как на парадах в Москве. Длина метров десять-двенадцать и в диаметре до полутора метров, если не больше. Ничего не скажешь, внушительно. Но её заостренный нос, задравшийся чуточку вверх на наклонённой поверхности, выглядел мирно, не устрашающе.
Офицер, сопровождавший ракету, забежал к Рогожкину, начальнику мастерских, просить помощи, изготовить деталь вместо той, что лопнула на повороте и его подвела.
… вся база собралась возле ракеты, кроме токаря, слесаря и фрезеровщика, те деталью как раз занимались и за час её изготовили. Потом домкратами приподняли платформу, колесо прицепили. Расчёт ракету, как положено, зачехлил, и военные укатили и растворились в дымке голой выжженной солнцем степи.
Так мы узнали, что вблизи базы где-то есть шахты с ракетами. Что это за ракеты нам неизвестно, но, похоже, не межконтинентальные баллистические. В их типах у нас не разбирался никто, а вояки помалкивали, да и не расспрашивали их мы особо, понимали, что это тот случай, когда вопросы совсем неуместны и ответа не будет.
… Странно, странно сегодня, когда сделать за день почти ничего не могу, и один поход в поликлинику целый день занимает, странно, как это я тогда всё успевал. И в больнице месяц почти пролежать, и готовиться к лекциям, и участвовать в опытах, и эскизы постоянно набрасывать для мастерских, внося в стенд изменения и дополнения, и в лечебницу с палочкой ковылять, и ещё заниматься партийной работой. В этот "сезон" я решил показать, как бы следовало этой работой в партгруппе заняться, не галочки ради, а на деле, всерьёз. Проводил я с сотрудниками собрания и беседы и всевозможные обсуждения так, чтобы их зацепить и их мнения выслушать, и споры жаркие часто у нас разгорались. Добрый спор – лучший способ мышления или, пожалуй, завершенья его. Тут и промахи в твоих доводах засекут и по-новому на вещи взглянуть могут заставить.
В тетрадке я записывал все, что сделано мною и коммунистами, понимая, что запись – какой никакой документ, а на слово ни один проверяющий не поверит.
Между делом я ещё выступал и как третейский судья – партгрупорг – в бесконечных дрязгах между Голиком и Ковальским. К компромиссам их разногласия старался свести. Компромисс на словах достигался, но всё оставалось, как было. Как в конфликте между Израилем и палестинцами. Иерусалим никто не уступал никому. Голик взять власть не мог и после смерти Губанова, когда чуть оклемался, а Ковальский, как и раньше, его, в сущности, игнорировал. По всему, Голиком была сделана попытка заручиться поддержкой Караченцева, вовлечь его в дело на своей стороне и положить Ковальского на лопатки. Но Караченцев, по ему только известным соображениям, в конфликт влезать не захотел, что фактически оказалось поддержкой Ковальского и развязывало ему руки. Все решения в работах по теме он принимал, не ставя Голика в известность. Тот часто вовсе не знал, чем мы занимаемся, и что намерены предпринимать. Мне до споров их, в общем-то, не было дела, но в душе я тоже считал, что третий, Голик конечно, здесь лишний.
Ко всему партбюро подбросило мне новое дело. Поступила к ним жалоба на сотрудника нашего Коробова. То ли он уже ушёл от жены, с двумя детьми её бросив, то ли сделать это грозился. В отношении коммунистов делами такими занималось само партбюро, но Коробов был беспартийным, и "дело" его, как когда-то дело Пузанова, перебросили мне.
Я поначалу сам попробовал с Коробовым поговорить, но на все вопрос мои он немо молчал. И пришлось мне домой к нему идти разбираться. Отпросившись у Голика, я отправился в Каменный Брод. Коробов жил (или не жил уже) там с женой и детьми в собственном доме её родителей, то есть с тестем и тёщей. Жену дома я не застал, но со стариками-родителями разговорился. В разговоре мелькнуло, что они мать и отец председателя Луганского горисполкома Петрова, а жена нашего Коробова, следовательно, Петрову родная сестра.
«Чёрт возьми! – пронеслось у меня в голове. – Уходить от сестры председателя горсовета в этот момент неразумно для Коробова».
… наивность моя в житейских делах, бог знает уже когда, испарилась. Всё трезво взвешивать надо. Знакомства, связи, контакты, родство роль в судьбе человека зачастую играют решающую. И хотя я душой против этого восставал, но куда против этого денешься?.. Да, никому бы не посоветовал я не по любви жениться хоть на дочери председателя совнаркома. Но Коробов был-то женат, и дети у него уже были.
А кто он такой Коробов этот? Младший научный сотрудник, ну, до старшего когда-нибудь доползёт. Ни умом, ни способностями, ни знаниями, ни глубиной, ни широтой интересов не блещет. Серенький человек… Что сулит ему жизнь?.. Быть вечно на побегушках, выполнять никчемные мелкие поручения, получать свои нищенские сто двадцать, сто сорок со временем или сто пятьдесят, да из них вычтут налога тринадцать процентов, а потом треть на детей. И квартиры самой убогой лет пятнадцать ещё не получит (бум квартирный для института закончился).
Раз уж ты женат на "даме со связями", то уж постарайся свою судьбу и детей обеспеченность лучше устроить прежде, чем от жены уходить, коль жена невтерпёж. Заполучи синекуру, где, работой не обременённый, будешь получать сотни две с половиной, как минимум. И квартиру отличную получи, её можно будет потом на две разменять… Нет, ведёт себя Коробов неразумно. Только уж разве жена совсем ведьма…
Но с родительских слов оказалось, что дело вовсе и не в жене, что она покладиста очень и мужу во всём потакает. А вот вздорный характер у товарища Коробова. По пустяку любому взрывается.
Я сам взрывчатости у Коробова не замечал, но по косвенным признакам чувствовал, что характер у него очень тяжёлый, почему старикам и поверил.
На другой день на базе я с Коробовым говорил откровенно. Нет, синекуры и квартиры я не касался. Я о жизни с ним говорил. Ведь семейная жизнь – компромисс. Компромисс двух характеров, двух разных привычек, каждый в нём должен что-то другому прощать, чем-то своим поступиться – ведь жена тоже живой человек. И нелепо из выеденного яйца не стоящей ерунды ломать жизнь свою и другую, оставлять полусиротами детей. И на себя надо чаще критически взглядывать, не давать воли резким внезапным порывам. Хочешь резко ответить – сосчитай медленно хотя бы до десяти, – смотришь и резкость вдруг испарилась, оказалась ненужной совсем, всё можно миром уладить… Но уж если жена невозможно противна, то, конечно, лучше развод. Так для всех будет лучше, чем жить в ненависти и вражде.
… тут вдруг мрачное выражение на лице собеседника моего изменилось, он смягчился, признался, что любит жену и что ссоры его с ней действительно глупы.
Словом, Коробов с женой помирился. Есть ли тут моя заслуга, не знаю. Не очень в этом уверен. А вот лет через десять, уже после моей работы в обкоме, случайно узнал, что наш Коробов работает в шахтостроительном комбинате старшим инженером в каком-то отделе. Не начальник – для начальника данных у него никаких – но две сотни свои получает исправно, а бывает и три, когда случаются премии. И квартира отличная у него в центре города на улице Третьей Донецкой, напротив дома моего почти, наискось.
15.05.98 23.11.01 19.11.04
… В разгар лета в дверь ко мне постучали, я открыл… и увидел того, кого в жизни увидеть не ожидал уж никак. На пороге явился Аладышев, начальник добычного участка в Междуреченске, мужчина видный из себя, сердцеед. Женщины в Междуреченске по нему сходили с ума, ну и он промаху не давал. Так о том носила молва. Одевался шикарно всегда. Серая шляпа с заломленной тульей шла очень ему, как и серая "Волга", которую он перед моим отъездом купил.
Так что знал я его, чуть не каждый день встречал на планёрках и в городе, и по той же причине и он меня знал. Но общего с ним у нас не было никогда. В нашей компании его презирали, он был символ самодовольства, бахвальства и непорядочности для нас. Я ни разу ни на одной пирушке с ним не был, мы ни разу не разговаривали и, по-моему, не здоровались… Так что моё изумление, полагаю, понятно.
… от растерянности я даже не спросил у него, откуда он и зачем здесь появился, не расспросил ни о ком. (Позже он переберётся в Малаховку, Плешаков, обосновавшись в институте Горного дела, и любимчика своего за собою потянет).
Я смотрел на него и был поражён происшедшими с ним переменами. Самоуверенный всегда свежий красавец и ловелас вылинял до облезлого подержанного мужчины с некрасиво редеющими волосами на голове. Он спрашивал меня о Мирошниченко, о котором я не знал ничего. Краем уха слыхал, что того взяли из треста в обком на работу инструктором, но сам я за все эти годы ни разу с ним не встречался, о чём Аладышева и известил. Но Аладышев загорелся Витю увидеть, и мы отправились к Вите в обком. Встреча с ним и беседа проходила почему-то не в кабинете, а на лестничной площадке между третьим и вторым этажами. Разговаривали больше они, мне Витю спрашивать было не о чем. Проторчали на лестнице мы около часа и распрощались. Уходя, Аладышев завистливо сказал мне: «Смотри, как Виктор взлетел высоко». Я до этого как-то не задумывался об этом, да и сейчас взлёт Витин не показался мне слишком высоким.
Аладышев остановился в гостинице – слава богу, не напросился ко мне. Радости это мне б не доставило. Но просто так я не ушёл. Впереди было два выходных, и Аладышев попросил: «Познакомил бы ты меня, Володя, со своими знакомыми девочками, съездили бы в воскресенье на пикник на природу». И тут я дал слабину. Знакомых девочек "для Аладышева" у меня просто не было, но не хотелось перед ним лицом в грязь ударить, и поэтому отвечал, не колеблясь: «Есть две дамы у меня на примете, попробую им предложить». Вечером я рассказал о заезжем Катькало и Нине, и они с восторгом на пикник согласились.
В воскресенье Аладышев прикатил на такси и повёз всех нас на Донец в сторону Счастья, договорившись с таксистом, что вечером он нас заберёт. Я себе такой роскоши уже давно позволить не мог.
На траве раскинули покрывало, выставили бутылки, закуски, но пикник не задался, был скучен и вял, говорить было не о чем. Обе стороны взаимного влечения не испытали. Отвезя после пикника дам на такси, Аладышев сказал мне:
– И где ты таких дам выкопал?
Я плечами пожал:
– Какие есть.
Кажется, на этом мы с Аладышевым и расстались.
Нина в свою очередь нелестно отозвалась о моём облезлом томусинском приятеле. Вот тебе и в грязь лицом не ударил?! Что ж? Сам виноват. Хвастать не надо.
… Я уже поминал, что мои тайные посещения Нины, таковыми не оказались, хотя я ни разу, ни словом о них не обмолвился никому. Бывал я у неё через день, так как в понедельник, среду и пятницу вечера проводил я в спортзале. Тут, отвлекаясь, снова должен сказать, что силушка во мне с каждым днём прибывала, чувствовал я себя на земле очень устойчиво (не то, что сейчас). Раз как-то вечером, выйдя на улицу из квартиры, я захлопнул дверь за собой, а ключ дома забыл. Мамы в это лето не было в Луганске, она гостила, как сказано было, у Любы. Вернувшись домой с тренировки, я обнаружил, что ключа у меня нет. Потоптавшись у дверей в нерешительности – взламывать их мне не хотелось – и, вспомнив, что в спешке закрыл балконную дверь верхним лишь шпингалетом, даже не повернув его, решил попытать счастья на балконе, дёргая дверь – вдруг шпингалет вниз соскочит. В крайнем случае, лучше выбить стекло, вставить его легче намного, чем ремонтировать дверь.
Я позвонил в квартиру под нами, объяснил Нонне своё положение и попросил разрешения попытаться влезть с их балкона на свой. Нонна с мамой провели меня на балкон, спрашивая со страхом, не боюсь ли я на землю сорваться. Я, как знаете, очень боюсь высоты, но была ночь, и мне не было страшно. Я встал на перила Нонниного балкона, плашмя распластавшись ладонями по стене. Затем, резко выбросив левую руку – правая прикипела к стене, помогая держать равновесие – я уцепился за прут ограждения родного балкона. Положение моё сразу упрочилось. Я повернулся боком к стене и ухватил правой рукой второй прут. Миг – и я выжал по грудь восемьдесят килограмм тела на уровень пола балкона. Снова бросок вверх левой рукой – я хватаю перила, туда же теперь переношу и правую руку. Подтянувшись до самых перил, я переваливаюсь через них… Вот в руках уже ручка балконной двери, я подёргиваю, дверь трясётся и… шпингалет выскальзывает вниз из обоймы, дверь открывается… Самому любо, как я легко с подъёмом управился. Вот что силушка значит.
… А теперь опять к Нине.
Захожу я в директорскую приёмную командировку отметить, а секретарша спрашивает меня:
– Володя, ты был вчера вечером у Нины Васильевны?
Я неожиданным этим вопросом был так ошарашен, хотя и не удивлён, что вместо того:
– А кому до этого дело? – говорю с ходу: – Нет.
– Ну, я так и знала. Этот прохвост был у неё, и они просто дверь не открыли.
И тут я узнаю, что сестра секретарши, муж которой стал временами исчезать по ночам, выследила его, засекла, что он скрылся в подъезде Вербицкой. Тут, взбесившись, она закатила скандал, била в двери квартиры Н. В., но ей не открыли.
Это было уже любопытно. То, что муж скрылся в подъезде означенном, мало что говорило – там было двенадцать квартир. Но вот то, что Нина дверь не открыла, наводило на размышления. Крайне редко она дома не ночевала, задержавшись допоздна у сестры, так крайне, что я от неё только об этом и знал. Всегда вечером, как бы неожидан ни был мой приход, я заставал её дома…
М-м-да… может быть услаждения через день ей не хватало, и любовники приходили к ней по расписанию каждый день? Словом, полной ясности не было, поскольку ночь у Гали не исключалась.
Заполучив моё алиби, бестактная невоспитанная жена, видно, крепенько с Ниной поговорила, потому что когда я у неё появился, она с упрёками набросилась на меня:
– Не мог защитить… Сказал бы, что был у меня.
А почём мог я знать, что надо было так говорить? Однако после такого ошеломляющего наскока мне стало не до расспросов, впору было оправдываться самому. Впрочем, всё равно она не сказала бы правды, да и не нужна она, эта правда, была вовсе мне. Проще было Нине поверить. Самолюбия моего эта история никак не задела. После того, как в шестьдесят первом году она увильнула от своего приглашения, я иллюзий никаких не питал. Чувств особых она ко мне не испытывала, ей был нужен мужчина, а я был не из самых неприятных мужчин. Кроме того, ей крайне нужен был муж, муж как прикрытие, муж как защита от неприятностей с жёнами любвеобильных мужчин. В жалобах её звучало постоянным рефреном: «Бедную незамужнюю женщину каждый норовит обидеть». Всё в ней так и кричало: «Мне нужен муж». Я на эту роль подходил, только играть её не хотел.
Этот случай в отношениях наших не изменил ничего. Мы встречались по прежнему графику. Иногда, придя к ней в конце жаркого дня, когда от духоты некуда было деться, я уходил с ней к Катькало, в гущу частных домов и садов, и попадал в другой мир. Листвой скрытая от палящего солнца, политая водой из водопроводного шланга земля дышала свежестью и прохладой. Здесь распаренное разомлевшее тело вновь обретало упругость и гибкость, и силу, и из медузы я превращался опять в человека.
После того, как первый упрёк в том, что я не защитил её, я проглотил молча и даже оправдываясь, Нина постепенно начала переходить в наступление на меня. Однажды сижу я на крае кровати, готовясь улечься в постель, а Нина вдруг обрушивает на меня поток упрёков и жалоб на то, что я с ней никуда не хожу, ни в кино, ни на прогулки, вообще на людях с ней не показываюсь. Тут она была, несомненно, права, но мне это было не нужно. Мне хватало и плотских забав. Большего от неё я не хотел, да и вряд ли она могла дать мне нечто большее, чем только тело.
Я сидел на краю кровати в состоянии гнусном. Ну не мог же я всё, что думал, сказать, обещать же что-либо я тоже никак не хотел и не помню, что бормотал в своё оправдание, да и не бормотал, а с трудом выдавливал слова из себя. Так и сидел с ощущеньем какой-то гнусной потерянности. Я, пожалуй, боялся, что она прогонит меня, прогонит сейчас, когда во мне разгорелось желание, горячечное, нестерпимое. Подспудно я понимал, что на полный разрыв она не пойдёт, не для того она разговор этот затеяла, но вот сегодняшний акт может не состояться. Может это так угнетало меня?.. Кажется, так и произошло. Она молча замкнулась, я охладил свою голову, оделся, выждал чуть-чуть, простился, ушёл.
В другой раз на меня обрушилось кое-что посерьёзней, она оглушила словно дубиной меня, заявив, что у неё с месячными задержка, и что мы будем делать теперь. Это уже был неприкрытый шантаж, тем более страшный, что я по-прежнему безалаберно к предохранению относился, применяя лишь дедовский способ или надеясь, что она сама что-то же предпринимает. Заводить разговор на эту тему с ней я стеснялся. И вот такой поворот. Это мог быть и шантаж чистой воды, в то же время, я не мог исключить, что слова её – правда. Тут уж было, в самом деле, от чего себя потерянным ощутить. Я был так потрясён и растерян её заявлением, что и мысли не промелькнуло, что она могла забеременеть от другого.
И снова я потерянно сидел на крае постели. Тут и трусость была, и боязнь жизнь свою искалечить. Словно к казни приговорили меня. Это хуже, чем даже в суде после вынесения приговора. Там я просто был оглушён и чувств никаких не испытывал. Там я был обречён. Там была безысходность, с которой невозможно бороться и отсюда – смирение. Тут же я должен был что-то делать, что-то решать, но как решать и что делать не знал… Ребёнок от нелюбимой женщины был мне не нужен. Ребёнок связал бы меня… Жениться на Нине? Жить с нею всю жизнь? Нет! Это хуже расстрела. Но что же тогда? Платить алименты? А как же я буду семью свою содержать, которая у меня всё же будет, надеюсь? Мой мозг лихорадило, но работал он совершенно впустую. Был тупик, из которого не было выхода.
Мне не хотелось уподобляться ублюдкам, которые предлагают сделать аборт. Но ничего другого в арсенале у меня не было. А она наступала. Требовала. Допытывалась: «Что будем делать?» Я в ответ лишь неопределённо мычал: «Есть же средства какие-то». Но о средствах Н. В. и слышать не захотела и как закончилась эта ночь, кошмарная для меня, я не помню. Сознание моё отключилось.
Две недели ходил я подавленный в ожидании самого худшего. И каким же счастливым стал день, когда выяснилось, что задержка закончилась, оказалась короткой, а быть может и блефом. Не пойму, почему не расстался я с Ниной сразу после пережитого потрясения… Но теперь-то я был осторожен предельно.
… Со второй половины лета я начал испытывать лёгкое недомогание, как и в прошлом году, только насморка не было. Будто был я простужен слегка, хотя признаков простуды не наблюдалось. Была жара, но на базе в обеденный перерыв, когда все, кто там был, забирались по горло в воду в недостроенном бассейне лаборатории гидротранспорта, мне впервые в жизни не хотелось лезть в воду. Словно какой-то едва уловимый озноб превращал удовольствие в неприятную процедуру. Но жара заставляла, и я всё-таки лез.
В бассейне плавали и ныряли, соревновались, кто больше выдержит без дыхания под водой. К своему удивлению легко побивавший всех в лаборатории, где сиживал с зажатым носом до двух минут, под водой я не мог и тридцати секунд выдержать. Другие выдерживали ещё меньше. Мы всерьёз обсуждали эту проблему, впрочем, вывод сам собою напрашивался: в воздухе нам помогает дыхание через кожу.
Вскоре недомогание моё незаметно исчезло, но после поездки на Северский Донец, когда пришлось под дождём в Луганск пешком возвращаться (автобус за нами забыли прислать), в пояснице меня раз прострелило так, что день шевельнуться не мог. На другой день боль ослабла, но совсем не прошла – дал знать о себе радикулит, проявившийся чуть в шестидесятом году и надолго умолкший. Врачи рекомендовали для лечения грязи (это было полезно и для колена), профком предложил мне путёвку в Славянск, и в середине августа я отправился в санаторий.
Санаторный корпус стоял прямо в лесу возле озера, из окна палаты, где нас было трое, вид на солнечную лесную полянку очаровывал красотой. Небольшую лужайку окружали высокие сосны вперемежку с берёзами, протянувшими ветви свои прямо в нашу палату к распахнутым створкам окна.
Со второго дня начались процедуры в грязевом корпусе. Совершенно голенький я укладывался на кушетку с наложенным на неё (на половине длины) дециметровым слоем чёрной горячей грязи. Сверху меня той же грязью обкладывали от пупка и до пяток и накрывали клеёнкой и простынёй. Я лежал в блаженном тепле около получаса. Однако блаженство это оказалось с изъяном. После такой, казалось бы, ерунды – что, я в бане по часу не парился? – выходил я обессиленный совершенно, будто день разгружал с лесом вагоны, и еле плёлся к себе. А в конце курса лечения я впервые почувствовал своё сердце. Не боль в нём, а вроде бы неумеренно тяжелое сердцебиение.
С утра до грязевых процедур я обычно в озере плавал, загорал, принимал ледяной душ и чувствовал себя превосходно. После отдыха днём я снова был бодр, вечером уходил танцевать на танцплощадку.
… Вскорости по приезде нас свозили на экскурсию в Святогорск. Там на теплоходике мы прошлись вверх и вниз по Северскому Донцу, поднимались к кельям, пещерам, церквам Святогорского монастыря, высеченным внутри меловой горы над Донцом. Вскарабкались мы и к подножию гигантского железобетонного членистого (в стиле конструктивизма) памятника-монстра Артёму на высоченной круче обрыва. Удивительно – немцы памятника большевистскому руководителю профсоюзов не тронули.
На обратном пути мы проехали на автобусе мимо Бесстыжего озера, на которое утром не обратили внимания, видимо потому, что там ещё не было никого. Теперь же в воде, в грязи вдоль всех берегов стояли совершенно голые люди, мужчины и женщины, в позах далеко не пристойных. Раком, по-русски. Зайдя в озеро по колена и выше колен и опустив в донный грязевый ил свои руки, они сверкали на солнце глянцем обнажённых задниц своих. Недаром озеро Бесстыжим прозвали. Эти люди не сумели путёвок достать и приехали лечить больные суставы на свой страх и риск.
… Через несколько дней на пляже санаторного озера, солёного, но не грязевого, я познакомился с юной прелестной светловолосой (блондинкой почти) девушкой Светланой Чернявской, студенткой третьего курса Харьковского инженерно-экономического института, который, кстати, Саша Погарцев кончал. Она загорала на лежаке рядом со мной. Мне понравилось её красивое тело, очень миленькое лицо, я с нею заговорил, и, к своему удивлению, быстро разговорил, что не всегда мне удавалось. Родом она была из нашего Коммунарска, здесь же, в санатории, отдыхала вместе с мамой своей, которая курс лечения проходила. Светлана явно скучала.
… мы поплавали вместе и договорились вечером встретиться на танцплощадке. С тех пор так и повелось: утром мы плавали вместе, загорали, положив рядышком лежаки, болтали, не могу представить о чём, о всякой всячине, стало быть, ерунде, а вечером встречались и танцевали только вдвоём. Молодых людей было мало. Радикулит и болезни суставов люди приобретают с годами. В толпе наблюдающих у танцплощадки неизменно присутствовала её мама, так что мне проводить Светлану до их санатория не удавалось никак. После танцев я сдавал её на руки маме. Но у мамы путёвка закончилась двадцать пятого августа, Светлана же оставалась до тридцатого. Тридцать первого ей надо было быть в институте, и она собиралась ехать туда из Славянска. Волей-неволей маме пришлось оставить Светлану на моё попечение, да она уже и доверием проникнуться успела ко мне.
В оставшиеся дни я не предпринял никаких решительных действий, даже не пытался поцеловать девушку, оставляя это на будущее в своих дальних расчётах. Мы обменялись адресами, договорились о переписке, и тридцатого августа я проводил её через лес к автодороге Коммунарск-Харьков, где и усадил в проходящий автобус.
Тридцать первого августа я отбил телеграмму Вербицкой:
ПРИНОШУ ГЛУБОКИЕ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ СЛУЧАЮ НАЧАЛА УЧЕБНОГО ГОДА = ВОЛОДЯ
Потом она бранила меня: «После первых слов всё во мне захолонуло. Перепугалась я страшно. Только дочитав твоё "сочувствие", я поняла». Я ухмыльнулся: «Что же мне поздравления, что ли слать с началом трудовых будней?»
… Наступил сентябрь. Соседи мои по ночам храпели неудержимо, и я, забрав постель, уходил на веранду, где рядами стояли пустые кровати. И этот сон на воздухе не оказался полезным. В лесу было сыро, и когда к утру холодало, на постель оседала роса, и я просыпался утром весь влажный, несмотря на тёплое одеяло. После нескольких сырых ночей я стал испытывать недомогание по утрам и уже не стал уходить ночевать из палаты.
В Луганск я возвращался не на поезде, а на харьковском автобусе, к которому меня вывела в лесу протоптанная тропинка. Близ Коммунарска в автобус сел пассажир. Он рассказал, что ночью произошла здесь трагедия. У обочины стоял грузовик с длинными рельсами без сигнальных огней на конце их. Шофёр ночного автобуса лишь в последний момент их увидел, отвернул, но правую часть автобуса рельсы насквозь пропороли, как и всех пассажиров на всех правых сиденьях.
Едва сев в автобус я подмышкой почувствовал боль. Пока доехал я до Луганска там уже вызрел огромный фурункул, который врачи мудрёно гидроаденитом назвали. Фурункул излечили в два дня, но вскоре у меня появился фурункул в носу, нос распух и превратился в красную бульбу. Тут уж меня положили в больницу. Очень мне не хотелось, но врачи настояли: воспаление близко к мозгу, под наблюдением антибиотиками надо лечить. Через несколько дней с фурункулом и перевязанным носом было покончено, слава богу, и с тех пор и до сих они не посещают меня. Недомогание моё тоже исчезло.
Вышел я на работу как раз к партийным отчётам. Перед институтским отчётно-выборным партийным собранием от всех партгрупоргов потребовали отчёты о работе партгрупп. Обычно я, как и все, относился к этому делу формально, писал отчёт коротко, по шаблону. На сей же раз на меня нашёл стих, и я подошёл к делу серьёзно. Написал о том, чем, на мой взгляд, должна заниматься партгруппа, рассказал о том, что мы делали, проанализировал все упущения, что недоделали, упустили и почему, расписался и сдал отчёт.
… На отчётно-выборном собрании Комендо в своём докладе назвал меня лучшим партгрупоргом института… Вот что значит хорошо отчитаться! Чепуха… а самолюбие пощекотала.
В партбюро института, тем не менее, меня не избрали. А Комендо вскоре забрали в обком, его место занял Чумаченко.
16.05.98 03.12.01 23.11.04
… Не знаю, последствия ли грязелечения так быстро сказались, только стало появляться у меня к концу тренировок сердцебиение, сердце стучало, весь вечер не могло успокоится и не давало заснуть. Пришлось однажды спустится в аптеку и купить там снотворное, мне не посоветовали покупать люминал (единственное снотворное которое знал по больничному опыту – после него просыпаешься с несвежею головой), а порекомендовали купить ноксирон. Снотворные тогда продавались свободно безо всяких рецептов, и никто их не покупал без нужды. Я принял на ночь таблетку и сразу уснул, и на какое-то время засыпание восстановилось и без снотворных. Но только на время. Через месяц снова случилось трудное засыпание, с торможением, видно, произошёл у меня сбой – возбуждение долго не исчезало, сердце во мне колотилось и само успокоиться не могло. Пришлось снова таблетку ноксирона принять. В дальнейшем уже так и пошло, раз или два в месяц я не мог сам заснуть и вынужден был таблетку снотворного принимать, которое действовало безотказно. По этому поводу я беспокойства не проявил и к врачам ни разу не обратился, да и вряд ли участковый наш терапевт заподозрил бы тут что-то неладное. Точно так же, как это было с необъяснёнными недомоганиями моими летом этого и прошлого года.
… В конце сентября получил неожиданное письмо от Людмилы. В нём она писала, что задержалась с ответом: «Мальчишки ящики почтовые потрошат постоянно, и твоё письмо соседка у них случайно отобрала и с большим опозданием».
Я удивился. Стало быть, всё-таки я ей написал одновременно с письмом её мужу в начале весны. Вероятно, спросил о причинах желания её мужа во всём со мной разобраться.
Людмила писала, что сынишка её астмой болеет, в Кривом Роге плохо ему. А вот в Кемерово были в отпуске летом – всё было прекрасно, нормально дышал. По этой причине собирается она в Кемерово переехать, и до её отъезда нам необходимо встретиться.
Этим "нам" она добилась обратного. Я уж точно о желании встретиться не мог написать. И её привычка выдавать то, что хочется ей, за то, что хочется нам, меня последние годы бесила.
Встретится с нею было бы любопытно, любопытно бы с ней о многом поговорить. Уж теперь бы я её не боялся.
Я её уже не любил, но и равнодушным к ней не был в глубине подсознания. По ночам являлась мне только она, никто из других любимых мне в те годы не снился. Часто-часто мне снились безумные жаркие сны, где я, задыхаясь от счастья, обнимал её, целовал, молодую, красивую и нагую. Мы сливались в объятьях, но в конечном итоге ничего не выходило у нас. Просыпался я взбудораженный сладостным сном до неистовства, до предела, но неудовлетворённый никак. А это, скажу вам, мучительно.
Но встречаться в жизни мне с ней не хотелось. Сладкие сны никогда не сбываются. Это только во сне была она нежной со мною и любила меня, и любил я, безумно.
Наяву же, трезвея, вспоминал я, что она меня никогда не любила и кроме горя ничего не дала, но нечаянно встретить её было бы мне интересно. Мы и встретились бы, если было бы "мне" вместо "нам". Такта что ли её не хватало.
Это "нам" сразу ставило её в положение надо мною. А я этого больше терпеть не хотел. Отношения надо строить на равных, не диктовать своевольно, к чему она со мною в Сибири привыкла.
«Я совсем изменилась, – писала она, – огрубела, закаменела…»
Да, несладко сложилась, видно, жизнь у неё и по ней больно ударила. Жаль было её, но чем ей поможешь? Чувства прежнего не было. Я ответил письмом её сочувственным, вежливым, корректным. Написал, что встретиться было бы интересно, но никаких предложений для такой встречи не сделал.
… и всё думал, почему же она за три года закаменела. Ведь была всегда так жизнерадостна и общительна, всегда было столько друзей у неё. Это я на одной ней зациклился, и меня жизнь била дольше, круче, сильнее. До предела отчаянья доводила. Семь долгих лет, а теперь уже вот двенадцать. Я всего себя отдавал ей всегда, и взамен получал лишь холодность и равнодушие. Ну, сказала бы раз: «Не люблю» и на этом поставила б точку. Нет, держала на поводке, неопределённо подавая надежды. Мало сказать, не любила. Не жалела нисколько меня. А я всё же не огрубел, ничто не закаменело во мне. Я по-прежнему был людям открыт. Видно сущую правду сказала она: «Слишком разные мы с тобой люди». А казалось, столько общего было. И поэзия, и… и сказать дальше нечего. Люди одной поэзией не живут. А вот "ошибки Сталина" её не волнуют. А меня волновали его преступления. Она жила для себя, для себя лишь, добавлю. Да, все люди живут для себя, но тут есть и различия. Я ведь тоже жил для себя, но в любви себя забывал и готов был жить для любимой. Да, я жил для себя, но хотелось мне жить хоть немного и для людей, мне всегда хотелось сделать людям приятное, доброе. Не был я к бедам чужим равнодушен. Даже глупости совершал вроде тех попыток пойти в бой добровольцем, потому что думал так людям, в беду попавшим, помочь. Пусть сейчас понимаю, что посылы те были ложными, что служил бы я лишь амбициям лиц, очень часто недобрых, но тогда этого я не знал, и порывы мои искренни были. В этом разница между нами. И о чём после этого говорить?
… на моё письмо Л. В. не ответила.
… На ноябрьские праздники Н. В. грандиозный пир закатила. Приглашено было много мне неизвестных людей, молодых людей и девиц. Коронным номером праздничного ужина должна была стать запечённая утка с рисом и яблоками.
В тот день я пришёл раньше, задолго до прихода гостей. Мы сидели с Н. В. на диване, о чём-то болтали, и у меня вдруг возникло внезапно желание овладеть ею. Но она меня оттолкнула: «Не сегодня!» Это меня почему-то озлило, может быть потому, что она оттолкнула меня резко и грубо довольно. Я встал, отошёл от неё и весь вечер по приходе гостей с нею не разговаривал. Словом, вёл себя вздорно. Но, очевидно, что-то во мне взорвалось. Время, по-видимому, пришло…
Пришли гости, шумно уселись за стол, выпили, закусили. Молодые люди были в ударе, удачно острили, рассказывали смешные истории. Я от души хохотал. Особенно всех рассмешил имитатор рассказа заики, из которого я запомнил одно лишь начало: «Х-х-худею я и х-х-худею, и с-сестра м-моя х-х-худеет, и б-брат м-мой х-х-худеет…» Дальше было очень забавно, но, увы, я всё забыл. Помню, что слегка завидовал этим непринуждённо болтающим людям, сразу ставшим душою кампании. Этого мне не дано.
Наконец, на столе водрузили торжественно блюдо с аппетитной румяной уткой на нём. Выглядела она очень эффектно, её тут же разделали на куски, и положили каждому порцию на тарелку. В отличие от внешнего вида вкусом утка впечатления не произвела. По мне, обычные котлеты вкуснее.
После ужина, в танцах, я высмотрел молодую блондинку, которая хотя и не была, скажем прямо, как-либо особо уж привлекательна, но была достаточно миловидна, и я весь вечер с нею протанцевал. Когда гости начали расходиться, я демонстративно оделся и пошёл провожать свою белокурую даму.
Я вёл её под руку, а она указывала мне дорогу, по пути я выспрашивал её и узнал, что её папа главный редактор областной газеты (не уточнил, украинской ли, русской), что живут они на Балацелевском участке. Дорога эта была мне знакома, и точно, когда я довёл её до дому, то оказалось, что это тот самый дом, возле которого год назад ждал я Ларису, зашедшую туда по мне неизвестному делу.
Распрощавшись с блондинкой у подъезда её, я не спросил ни номера её телефона, ни точного адреса, не договорился о встрече, она меня нисколько не увлекла, и ничего мне от неё не хотелось. Она сыграла уже свою роль для меня. К Н. В. я уже не вернулся. Так сказать, по-английски ушёл.
И тут взгляд мой пал на появившуюся в отделе у Чумаченко худощавую, я бы сказал даже очень худую, стройную девицу с удлиненным, но необычайно прелестным овалом лица. Оказалось, что я невзначай, а быть может и намеренно, точно не помню, сфотографировал её на праздничной демонстрации, и у меня был повод с ней познакомиться. Я зашёл к ним в отдел, занёс ей фотографии. Там же, не теряя времени даром, я предложил ей сходить вместе в кино. Она в замешательстве помялась немного, но согласилась.
С того дня почти ежедневно мы встречались у "Комсомольца", шли обычно на самый последний сеанс, и места у нас были в самом последнем ряду, в самом удобном ряду для влюблённых, никто не видел, как мы целовались… Я расстёгивал её кофточку под пальто, нащупывал маленькие округлые, тёплые, дивно упругие, нежные груди. Гладить их было одно упоение.
В полночь после сеанса я провожал её в Каменный Брод. Дурные слухи о разбойных обычаях этого края не останавливали меня. Очень уж нравилась она мне. Да и слухи были, вероятно, преувеличены. Я провожал её к дому, где жила вся её большая семья: родители, братья с жёнами, сёстры. Поэтому в дом она меня не вводила – некуда. Мы ещё час целовались у дома на жутком морозе: конец ноября и декабрь выдались, как назло, не в меру холодными. Проводив её в дом, я уходил часа в два ночи домой, весь горя от желания, но выхода не было. Домой я не мог её к себе привести – там была мама, в гостиницу же городских не пускали. В Союзе зима для бездомных влюблённых – не самое лучшее время. Наслаждаться поцелуями, чувствовать пальцами молодую горячую грудь, понимать, что возлюбленная тебе и не это позволит, и не быть в состоянии эту возможность использовать – это же пытка, поймите.
… Всё это время я переписывался со Светланой Чернявской. И до разрыва с Н. В., и, что и вовсе уж удивительно, встречаясь с пленившей меня стройной тонкой девицей с тёмными волосами, обрамлявшими вытянутый овал её прелестного личика. Я писал о делах, о вечерах, что устраивались у нас в институте. Она – о зачётах и курсовых и о поездке недельной с экскурсией в Закарпатье, о чудесных катаньях на лыжах с заснеженных гор.
… и случилось вдруг так, что меня в декабре на три дня в командировку послали в Харьков, в ХИГМАВТ. Там мне дали комнатку в студенческом общежитии, днём я быстро выполнил поручение, вечером же, неожиданно для неё, явился к Светлане. Был ли то обычный дом с квартирами, отданный под общежитие, или она вместе с подругами снимала квартиру, сейчас не соображу. Только была обычная лестничная площадка на четвёртом этаже в доме где-то в центре города Харькова, двери слева, прямо и справа. Я нажимаю кнопку звонка у левой двери, мне открывает незнакомая девушка, я спрашиваю Светлану Чернявскую, та кричит: «Светлана! К тебе пришли!» И на площадку выходит моя летняя знакомая. Она не может скрыть изумления, но быстро приходит в себя. Дверь в квартиру за ней закрывается, и она остаётся со мной на площадке. Она не предлагает мне зайти, и я понимаю, что там нечего делать, там посторонние, и приглашаю её прогуляться на улицу. Она под предлогом, что ей нездоровится, отказывается от прогулки, и всё свидание наше проходит на лестничной клетке. Мы болтаем и договариваемся о встрече в Луганске, после зимней сессии на каникулах она приедет ко мне. На прощание я притягиваю её к себе, пытаясь поцеловать, но она не даётся, и тут я слышу дурной запах у неё изо рта. Желание целовать этот дух убивает, и мы прощаемся, повторяя уговор встретиться в Луганске в конце января.
… Неожиданно в конце января Саша и Женя Погарцевы приглашают меня на встречу Нового года в новую трёхкомнатную квартиру свою, что они получили на квартале Шевченко. Я пришёл к ним со своей худощавой спутницей. Кроме Погарцевых и Горохов (как их, шутя, называли) была ещё чета Кондратенко. С ребятами было весело. Они дурачились, как всегда, перебрасывались шутливыми репликами, изредка и мне удавалось вставить словцо. Моя милая дама молчала, чувствуя себя не в своей тарелке, что называется, в незнакомой компании. Я, как мог, развлекал её разговорами. В танцах всё стало на место. Скованность её кончилась, и мы приятно провели остаток вечера, то есть ночи.
Но что-то у нас с милою не заладилось. Возможно, сказалось различие в интересах, возможно отсутствие продвижения в наших с ней отношениях навели её на мысль о бесплодности их продолжения, только после встречи Нового года, она вдруг незаметно исчезла из поля зрения, а когда я спохватился, её уже не было в институте. Мне рассказали, что она – по образованию товаровед – после окончания торгового института несколько месяцев "пересиживала" у нас в институте как человек нужный начальству в ожидании назначения на работу по специальности. Она не дала больше знать о себе, а я её не разыскивал.
Летом шестьдесят восьмого года, уже в обкоме работая, я встретил её днём возле облисполкома. Она чуть-чуть пополнела, и ей это шло: из милой она превратилась в ослепительную красавицу. Увидев меня, она очаровательно мне улыбнулась, остановилась. Мы поздоровались, расспросили друг друга и разошлись навсегда… И имени её даже не вспомню.
[1] Юрий Домбровский. Два связанных между собою романа "Хранитель древностей" и "Факультет ненужных вещей".
[2] В 1962 году после XXII съезда все города, носившие имя Сталина были переименованы. Сталино стал Донецком.
[3] И ошибаюсь. Побывав за границею, убедился, как она беспощадна. Куда восьмичасовой рабочий день подевался? За что боролись?! Впрочем, тут сам работник себя в кабалу загоняет, в погоне за рекламными благами себя в сверхурочные часы заставляя работать… Эх, люди, люди… Всё-то вам мало!
[4] Высшее авиационное училище штурманов.
[5] Центральное разведывательное управление США.