Хроника одной жизни
  1961 год
 

 
1 9 6 1   г о д 

Новый год начался с обмена денег. Новые деньги вводились постепенно в течение двух месяцев при выдаче зарплаты, почтовых переводов, вкладов в сберкассах и сдачи в магазинах. Старые в этот период постепенно изымались при покупках и платежах, всё было буднично и спокойно. Новые деньги были значительно меньше размером, гораздо удобней прежних, особенно сотенных и полусотенных простыней. Впрочем, новая сотня была редкостью, до неё не дотягивали суммы аванса и получки у большинства населения.
Всё это хорошо, но на грани десятилетия стала видна озабоченность наших верхов, возможно, одного лишь Хрущёва, провалами в экономике, проявившаяся в лихорадочных поисках какого-то выхода. Совнархозы, призванные уменьшить безумную централизацию управления нашим хозяйством, дав вначале толчок местной инициативе и сократив встречные перевозки[1], более уже ничему не способствовали, кроме создания в областях, скорее ради престижа, чем пользы, десятков научно-исследовательских институтов да разнобоя в области техники: каждый изобретал свой собственный велосипед. То, что делалось полезного и нового в одной области или республике, не становилось известным в другой, или просто отвергалось из амбициозных соображений: яйца курицу учат!
И Хрущёв с поддакивающими ему соправителями приняли в конце шестидесятого года решение организовать для согласования действий в административных областях и различных отраслях экономики республиканские совнархозы в России, на Украине и в Белоруссии.
Председателем Всеукраинского совнархоза был назначен Кузьмич. В Луганске его место занял Худосовцев.
Наш институт все первые месяцы был без директора, управлял нами зам. директора по научной работе Караченцев. Мы удивлялись, почему же не стал он директором организованного им института. По институту шёл слух, что Валентин Игнатьевич руками и ногами отбивается от директорства, не желая отвлекаться от научной работы и становиться чистым администратором. И только в девяносто седьмом году я случайно узнáю, что он очень хотел стать директором, и на этом же настаивало руководство Луганского совнархоза, но обком партии был категорически против. В конечном итоге обкомовские козыри оказались старше, и директором института был назначен зав. отделом угольной промышленности обкома, а до того главный инженер комбината "Донбассантрацит" Губанов.
Приняв дела, Губанов, прежде всего, занялся проблемой "оздоровления" кадров. Он засел с кадровиком за просмотр личных дел сотрудников и обнаружил, что многие из них не имеют никакого отношения ни к угольной промышленности в частности, ни к технике вообще и были пристроены совнархозом на должности, не обременённые ни хлопотами, ни ответственностью.
Главным образом это были жёны, любовницы чиновников совнархоза. В лаборантах, а то и в младших научных сотрудниках ходили школьные учителя гуманитарных предметов, изнывавшие от скуки: в кои-то веки приходилось им отпечатать страничку-другую.
И Губанов начал великую чистку. Вызывая поодиночке к себе на беседу этих бежавших от школы гуманитариев, где за ту же зарплату им пришлось бы нервы трепать, он жёстко предлагал им подать заявление об уходе, а если те не желали этого делать, сам их увольнял.
Дошла очередь и до Нины Васильевны. Она закончила в своё время в Куйбышеве[2] пединститут, но в школе ни одного дня не работала (её специальность – история), а сразу прикатила в Луганск, где была Кузьмичом устроена в институт на работу. Ушла она к Губанову гордо, небрежно, а вернулась с глазами в кругах, красных от слёз.
Позже она мне рассказала: «Губанов, показывая на моё личное дело, сказал, что моя профессия не соответствует профилю института, и предложил написать заявление на расчёт. Я ответила, что должна прежде поговорить с Антоном Саввичем Кузьмичом, и попросила из его кабинета позвонить тому в Киев. Губанов разрешил, и я заказала разговор. Через несколько минут меня соединили с Антоном Саввичем. Я сказала ему, что меня увольняют. Он помолчал, потом ответил: "Ладно. Я переговорю с Хайло[3]. Пора тебе прочно определяться в жизни. Он сделает всё, что нужно". После этого я написала заявление».
Этот рассказ свидетельствует о близости Нины Васильевны к Кузьмичу, только неясно, какого рода была эта близость. У неё был его прямой телефон, по которому её сразу соединили. Попробовал бы я позвонить и не в Киев, а председателю Луганского совнархоза?.. Попал бы к секретарю и не дальше…
Да и реакция Кузьмича, принявшего в ней участие, кое о чём говорит. Во всяком случае, он её знал.
Через несколько дней Нина Васильевна ушла из лаборатории историком в старшие классы в одну из школ в Каменном Броде. Это при том, это я знал, что в Луганске безработных историков и литераторов было много, и очень, и найти им место в городе было практически невозможно. Но обком может всё.
… С первых же дней обозначилась губановская неприязнь к нашему Голику. Не знаю, что там между ними произошло. Но на вызов к директору Голик шёл с нескрываемым трепетом. А возвращался красным, вспотевшим, вытирая платком крупные капли пота с шеи, с лица. Эта неприязнь ударяла по всем нам: во-первых, она переносилась Губановым на всю лабораторию, во-вторых, ожесточала Голика в отношениях с нами.
В январе я хотя и чувствовал себя сносно, но боли в паху, тянущиеся вниз тоненькой жилочкой к левому яичку, не оставляли меня. Работать за столом в лаборатории я ещё мог, но о поездке на шахту не могло быть и речи. Голику же вздумалось послать меня на шахту в командировку. Я наотрез отказался:
– Я не могу, я ещё болен и не в состоянии лазать по выработкам.
На что Голик бездушно ответил:
– Если вы больны, то берите больничный лист.
Что мне оставалось делать? Надо бы к Караченцеву пойти, но я поехал к врачу. Уролог меня переправил к хирургу, тот, ощупав мошонку, от прикосновения к левому краю которой я вскрикивал, поставил диагноз: «Расширение вен левого семенного канатика[4]».
– Это может пройти, если поносить суспензорий, – сказал хирург, – но больничный лист я вам выписать не могу.
– А я не могу в таком состоянии в шахту спускаться!
– В таком случае я направлю вас на операцию, она очень несложная, но радикально поможет.
Что мне оставалось делать? Ехать на шахту я не мог. Идти на ненужную, в общем-то, операцию не очень хотелось. Но выбора не было, и я лёг в хирургическое отделение больницы на городке завода ОР.
На другой день мне сделали нехитрую операцию – небольшой разрез, через который усекли вену и подтянули опустившееся яичко, после чего уложили на койку, запретив двигаться до завтрашнего дня. Я понял это слишком буквально и лежал, не смея шевельнуть даже пальцем. К вечеру спина и грудь у меня онемели, и в муке я пролежал целую ночь, боясь оторвать спину от койки и чувствуя, что лёгкие вот-вот начнут отекать. А в палате напротив всю ночь страшно кричал полковник, умиравший от рака предстательной железы. Нас же так хорошо учили анатомии человека, что я даже не имел представления о существовании таковой. К сожалению, мне было так плохо, что я даже не поинтересовался, что это такое, для чего нужна сия железа. А жаль…
Утром пришёл врач и отругал меня за то, что лежал так неподвижно, заставил встать. И сразу же отхлынула боль в лёгких, в спине. Слава Богу, отёка не началось.
Мошонку мою поместили в суспензорий – мешочек, подвешенный на матерчатом пояске, через несколько дней сняли швы и отпустили на волю, предупредив, что суспензорий я должен носить постоянно не менее года.
Разумеется, в первые месяцы после операции вопрос о поездках на шахту, само собою, отпал.
… За время болезни я отпустил небольшие усы и бородку, они позволяли мне резко внешность менять. Когда надевал я очки, лицо приобретало растерянный вид, как у профессора Плейшнера в "Семнадцати мгновениях весны", очень непривлекательный вид. Зато без очков я был с этой благородной бородкой надменен и горд, как респектабельный английский аристократ… В узких чёрных брюках, в длинном чёрном демисезонном пальто, в серой шляпе я производил неотразимое впечатление. Может быть, мне женщины льстили, но в зеркале и на фотографиях в таком виде я сам себе нравился.
… Вскоре после моей выписки из больницы, нежданно случилось событие для меня эпохальное.
Не знаю, как я попал к Нине Вербицкой. Может, мы компанией бывали и раньше? Не помню…
… мы были почему-то одни в её квартире на городке завода ОР, в большой проходной комнате-зале, где был стол со стульями и диван. В углу, на тумбочке крутилась на проигрывателе пластинка. Мы танцевали под музыку чувственного аргентинского танго, и от этого танго, и от близости тела чувственное желание овладело мною до помрачения, повинуясь которому, сделав очередной поворот, я вдруг повалил Вербицкую на диван, плохо соображая, что делаю.
– Ну, наконец-то! – выдохнула Нина, когда я навалился на неё своим телом, нащупывая под платьем её бедро. – Только зачем здесь? Пойдём в спальню.
В полутьме она сбросила с себя платье рубашку, расстегнула лиф, небрежно сдёрнула ногою трусы и легла на кровать. Впервые передо мною лежала в постели нагая женщина, ждавшая меня… Я, судорожно дёргая, дёргая, нетерпеливо рвал заевшую пряжку ремня, раздевался, горя от желания. Но от чрезмерного возбуждения сладостный миг был краток и смазан, к тому ж я поспешно принял библейские меры предосторожности – сделать её беременной не входило в мои планы.
– Ты что? Уже кончил? – спросила она.
Мне стыдно было сознаться в очередном своём крахе, и я смущённо пробормотал:
– И сам не пойму, – хотя всё понимал.
Но Нина была женщиной с опытом, она и вида не подала, что разочарована мною, и через полчаса всё произошло, как и следовало, наше слияние было полным и долгим. Впервые я оказался настоящим мужчиной, способным без суеты до конца насладиться обладанием женщиной.
Тело у неё было жаркое, страстное и тугое, и я делал в упругой плоти его то, что и надлежало мне делать. Лицо её не привлекало меня. И я не целовал его в губы, целовать же тело и грудь мне и в голову не пришло. Я не знал никаких ухищрений любви. Да они и не требовались. Мы наслаждались, как молодые животные, и это было так сладостно само по себе, что не было надобности как-то подстёгивать страсть. Я был, конечно, полнейшим профаном, я не задумывался над тем, что и её надо довести до экстаза, до состояния, что в медицине зовётся… но медицинские термины безобразны, я их не люблю, для меня они сродни мату. А в эти до изнеможения сладостные, до сладкой боли, до стона, мгновения блаженства неуместны не безобразие, ни ухмылка… Это наивысшее наслаждение, и нельзя говорить о нём никакими словами, тем более теми, каким грязное человечество придаёт гнусный смысл.
Но, очевидно, я удовлетворил и её. Она рядом со мною безмятежно заснула.
Это занятие мне очень понравилось, и я зачастил в эту квартиру. Практически через день. Долгие вечера мы наслаждались любовью. Дважды после небольшой передышки. Инициатива повтора исходила всегда от неё. Тогда я не задумывался об этом, думал, просто хочется поблаженствовать снова. Что ж, я был не против. Мне тоже этого очень хотелось, и после краткого отдыха, силы восстановив, я был снова к действу готов. Много позже мне пришла в голову мысль, что я не доводил её с первого раза до кульминации, и она удовлетворялась только во второй раз. Пусть будет так.
После любовных объятий нам зверски хотелось есть, и, приняв душ, мы отправлялись на кухню ужинать. Чаще всего Нина готовила необыкновенно вкусную гречневую кашу – рассыпуху. Естественно, с котлетой или колбасой.
Рано утром я уходил от неё.
… В марте маму избрали председателем домового комитета. Она взялась за дело добросовестно, организовала воскресник, договорилась, и ЖЭК привёз саженцы, а жильцы, и я в том числе, дружно копали ямы и высаживали в них тонкие прутики, не предполагая, не думая, что со временем они перерастут сами дома.
В апреле я сбрил бороду и из гордого английского лорда превратился в скромного, но многообещающего советского научного сотрудника, сидевшего целыми днями за расчётами, эскизами, обдумыванием экспериментов и составлением методик их проведения. Ничего нового, я, конечно, не выдумал, но всё грамотно подготовил, и даже малость стойку, на которой ствол с насадкой, усовершенствовал. На ней ствол теперь не качался, а скользил сверху вниз по зубчатой рейке – сохранялось постоянство расстояния между насадкою и забоем.
… Двенадцатого апреля, в ясный солнечный день, наш лабораторный динамик, неумолчно болтавший как в былые дни репродукторы, заговорил вдруг весомо, торжественно:
– Впервые в мире… наш советский гражданин совершает виток в космосе вокруг Земного шара…
… мы замерли. Вот это здорово!
Мы побросали работу и сгрудились в ожидании продолжения передачи. Через час радио сообщило:
– Совершив полный оборот вокруг Земли, советский космонавт Юрий Алексеевич Гагарин благополучно приземлился в районе города Саратова.
Что тут началось! Мы кричали: «Ура!» – вопили от восторга и гордости за нашу страну и не знали, как ещё выразить нас охватившие чувства. До обеденного перерыва оставалось около часа. Я предложил быстренько на листах ватмана написать несколько плакатов: "Юрию Гагарину ура!", "Привет первому космонавту Земли!", "Слава советской космонавтике!" и в обеденный перерыв выйти на площадь перед обкомом. Меня поддержали. Но кто-то резонно заметил, что выходить одной лабораторией несолидно, лучше уж всем институтом. Тогда я, прихватив двух коммунистов, пошёл в партбюро. Там мы застали зам. секретаря Чумаченко Петра Петровича и обратились к нему:
– Давайте выйдем всем институтом на центральную площадь с плакатами, чтобы выразить своё восхищение запуском космонавта, гордость за Родину.
15.12.97     28.08.01     16.10.04
Пётр Петрович сдержанно заметил, что мысль хорошая, но надо согласовать её с горкомом партии, чем меня несказанно удивил: зачем согласовывать выражение чувств в пользу страны, партии и правительства… Тут же при нас он начал набирать номера горкомовских телефонов, и еще прежде, чем он это нам объяснил, по его кратким репликам на ответы, мы поняли, что горком не берёт на себя смелость разрешить стихийную демонстрацию и должен согласовать всё с обкомом… Пока тянулись эти переговоры, не давшие результата, бесполезно пробежал предобеденный час, и мы все разошлись на обед.
… пошла вторая половина дня. Естественно, приветствий, плакатов мы не писали, не будучи уверен, что они пригодятся… И только за минуту до окончания рабочего дня зазвонил телефон, и Пётр Петрович передал указание обкома вывести сотрудников на центральную площадь. Но пока он говорил это в трубку, звенел звонок, возвещавший окончание рабочего дня, все хлынули в коридор, спеша по своим личным делам. Остановить людей было уже невозможно, да я и не пытался этого сделать – энтузиазм первых часов потух, в институте никого не осталось, выводить было некого, на площадь я и сам не пошёл, и там вообще никто не собрался – из любопытства я за углом постоял.
… чувства и мыслям моим был преподан жестокий урок: даже и радоваться успехам мы должны лишь с разрешения руководителей партии. Это меня взбесило, и ещё одна трещина зазмеилась в монолите моего коммунистического мировоззрения, укрепились сомнения в честности наших правителей – где же свобода слова, собраний, если нельзя свободно, без разрешенья, собраться даже для выражения своих верноподданнических восторгов.
… партия душила даже намёк на свободу, давила инициативу низов на самом корню. Слава КПСС!
Этот же день принёс ещё одну новость. Соединённые Штаты, президентом которых в этом году стал Джон Кеннеди, высадили на Кубе десант кубинских контрреволюционеров… Я как-то упустил упомянуть, что со второй половины пятидесятых годов с неослабевающим интересом следил за партизанской войной, под руководством Фиделя Кастро, на Кубе.
Вообще вторая половина этих годов наполняла сердца коммунистов-интернационалистов надеждой. Французы после поражения под Дьен Бьен Фу в пятьдесят четвёртом году пошли во Вьетнаме на мировую, уступив Север страны коммунистам Хо Ши Мина и сохранив недолгий контроль над Южным Вьетнамом, откуда их вскоре вытеснили американцы, сорвавшие соглашение об объединении этой страны. Но Северный-то Вьетнам влился в наш лагерь.
Добилась независимости Индонезия. Её президент Сукарно братался с Хрущёвым. Установились весьма дружеские отношения с Индией. Бирма провозгласила становление на социалистический путь.
В Африке сначала Египет, а потом и другие страны стали искать сближения с СССР. Однако всё это было так далеко от Америки…
И вот… неизвестный адвокат Фидель Кастро Рус поднял восстание на Кубе против проамериканского диктатора Батисты, о котором ещё Франклин Делано Рузвельт говаривал: «Я знаю, что он сукин сын, но это наш сукин сын». Через три года партизанской войны первого января пятьдесят девятого года Фидель победоносно вступает в Гавану. Американцы следят за ним настороженно, мы – не проявляя особого интереса. И вдруг через год Фидель открыто провозглашает, что Куба пойдёт по социалистическому пути. Эйзенхауэр начинает подготовку интервенции, но срок полномочий его истекает. Новый президент, Кеннеди, не останавливает её, и в часы, когда Юрий Гагарин взлетел над Землёй, сотни кубинских противников Кастро при поддержке американских самолётов и кораблей начали высадку в болотистой местности залива Кочинос[5].
На следующий день, окончательно потеряв надежду на наши военкоматы, я пишу письмо послу Кубы в Москве Фаурэ Чомона, в котором изъявляю желание, если того потребуют обстоятельства, поехать добровольцем на Кубу защищать Кубинскую революцию. В этом случае я прошу посла передать моё письмо компетентным советским органам в качестве моего официального заявления.
Что же руководило мною в этих поступках?.. Я был занят в какой-то мере интересной работой, по натуре я не авантюрист, хотя некоторое авантюрное начало не исключаю в себе, но только шутки ради, розыгрыша, изредка ради невинного интереса. Этакая малая толика самому забавной хлестаковщины. Дурачась, вести себя как более значительное лицо, нежели я есть в самом деле.
Но авантюризм здесь не причём. А была голова, забитая дурью, лживыми фразами наших вождей, не умевшая мыслить, и подверженная, поэтому, высоким порывам, чувству интернационального братства людей, которого нет, и не было никогда, и, по-видимому, не будет. Было стремление к равенству, ненависть к угнетателям, которых не видел, не знал, которые были мне вдолблены, заложены в голову, так что истинных угнетателей я долго не распознавал… Все высокие фразы и лозунги воспринимались как искренние, правдивые, не как фиговое прикрытие присосавшейся к высокой идее банды беспринципных хабарников и кровопийц.
… но, может быть, в моих постоянных стремлениях к борьбе за свободу и справедливость даже ценой определённого риска – могли ведь убить, покалечить – было и неосознанное романтическое желание вырваться из тусклой повседневной рутины в жизнь иную, богатую впечатлениями?
… И этому моему порыву не суждено было сбыться. Через сорок восемь часов Фидель уничтожил десант. В "Огоньке" печатали снимки Фиделя на броне нашего танка… Я был горд, я был счастлив, наивный дурак. Впрочем, наши властители оказались не лучше, стоило поманить их социалистической фразой – и они были готовы любому проходимцу помочь за счёт блага собственного народа. Но они-то собою не рисковали, а я… Словом, Фидель в моей помощи не нуждался.
Тем не менее, кубинский посол оказался невежей. Мог бы и поблагодарить меня за мой благородный порыв. Думаю, что подобных писем у него было немного. Но тогда никаких благодарностей я не ждал, и ни о чём не задумался, это уже сейчас, postfactum, как говорится, обиделся.
… появление ли моё на глазах Чумаченко, или райкомовская проверка, всполошили бюро: я два года почти хожу в кандидатах, грубо нарушая партийный Устав. Меня вызвали и начали распекать. Я оправдывался: «У меня же строгий выговор с занесением в учётную карточку. Я полагал, что могу просить о его снятии лишь через год». Моих объяснений не приняли, да и год уже давно миновал. Тут же приказали мне написать заявление с просьбой о снятии выговора, партсобрание сняло его, райком партии это решение утвердил, и я написал заявление с просьбой о приёме в члены КПСС.
… Первого Мая прошла демонстрация, на которую шёл я с охотой и интересом – потолкаться, побалагурить, увидеть кого-либо из знакомых. Но была и досада оттого, что людей гонят на демонстрацию угрозами и нажимом, и не придти мог лишь тот, у кого уважительная причина подкреплялась документально.
20.12.97    30.08.01     17.10.04
…В мае, зелёным тёплым днём закончились занятия на курсах английского языка. Ни Эльвиры, ни приглянувшейся мне было "писательницы" на курсах давно уже не было. Я их не встречал с января, когда после болезни продолжил своё обучение. Эльвира вообще исчезла из нашего института. Позднее узнал, что она перевелась в институт "Гипромашуглеобогащение", что возле завода Пархоменко неподалеку от вокзала. Там она быстро пошла в гору, став начальником планового отдела, очевидно, поддержка была.
Свою группу я быстро нагнал, мне это было нетрудно, легко вспоминалось всё, что когда-то я знал. И словарный запас у меня был немалый. И вот курс закончен. Мы прощаемся с нашей роскошной Альбиной, я фотографирую её вместе с группой, и с этого дня все мы расходимся своими путями, чтобы никогда больше не встретиться.
В конце мая партийное собрание приняло меня в члены партии. Одну рекомендацию дал мне Караченцев, две другие – Мешков и Ковальский.
… в июне инструктор Ленинского райкома Кривоколыско пригласил меня на заседание бюро, провёл в кабинет, где шло заседание, и бюро без всяких вопросов ко мне утвердило решение нашего партсобрания. Мне выдали партбилет, и я стал полноправным членом Коммунистической партии Советского Союза, ещё надеясь, что она приведёт нас к светлому будущему. При всех сомнениях, недоумениях и неприятии многого, я весь ещё во власти большевистских химер, в плену лживых речей и надувательства.
… Вдруг вызывает меня Караченцев: «Володя, вот тебе партийное поручение», – и посылает меня в распоряжение второго секретаря горкома партии Сереченко Алексея Александровича. В кабинете у Сереченко, плотного приземистого человека с добрым лицом, собралось около десятка представителей научно исследовательских и проектных институтов Луганска. Он объясняет, что нам поручается проверить выполнение постановления ЦК КПСС (какого, забыл) на шахтах треста "Ленинуголь", подконтрольных горкому, раздал вопросники, распределил по шахтам и благословил на поездку.
Мне досталась шахта в уже знакомом мне крае, не то "Белянка", не то имени Лотикова. Я за три дня пролистал массу приказов, протоколов, ведомостей, журналов, побеседовал с рабочими на участках и написал справку о замеченных недостатках в выполнении постановления Центрального Комитета… Сдав справку в горком, я посчитал свою миссию выполненной, что так и было на деле. А с Сереченко мы ещё свидимся, и даже станем соседями.
… Всю весну лаборатория готовилась к "летнему полевому сезону". На экспериментальной базе института за посёлком законсервированной шахты "Луганская" № 1 в мастерских изготавливались спроектированные нами насадки малых диаметров, приспособления для проведения испытаний. Осваивалась измерительная самопишущая аппаратура…
… В один из дней конца июня Юрий Романович Голик неожиданно после работы пригласил всех нас к себе, всю мужскую часть лаборатории то есть, вероятно, с целью сплочения коллектива. Жена его, высокая сухощавая некрасивая женщина с волевым лицом прибалтийки, Марта Крузе, угостила нас вкусным обедом и великолепного цвета вишнёвым компотом из холодильника. Прозрачный, хорошо настоявшийся компот был восхитителен, и затмил собой всё остальное: и блюда, и закуски, и разговоры. Простились мы сплочённые как никогда, но, по-видимому, вишнёвый компот плохой цемент для скрепления разношёрстного коллектива. Уже вскоре начались стычки между Голиком и Ковальским, и когда их спор поднимался до нот высочайших, Голик брал Ковальского под руку и уводил в коридор выяснять отношения. Голик хотел, чтобы Ковальский как его подчинённый постоянно отчитывался в своих действиях перед ним. Ковальский же, ссылаясь на то, что руководителем темы у нас был Караченцев, попросту игнорировал Голика и чаще всего его даже не ставил в известность о том, чем мы занимались, и что намерены делать. Нам же до этого дела не было никакого…
Поначалу Юрий Романович не производил неприятного впечатления, хотя Нина Васильевна сразу его невзлюбила, а после увольнения просто возненавидела, полагая, что это он подставил её, но я так не думаю. Круглое совиное лицо его (из-за выпуклых очков-глаз и слегка крючковатого носа) не вызывало ни симпатии, не неприязни, жидкие волосы устилали его гладкую лысину, хотя мне после того, как он в сущности заставил меня пойти на ненужную, пусть и пустяковую операцию, он стал тоже довольно антипатичен. При разговорах, и не только с начальством, когда они принимали острый, резкий характер, он, как было отмечено, сильно потел и то и дело промокал платком лоб и шею. Отстранённый Ковальским (и Караченцевым, несомненно) от вмешательства в дела нашей группы, он подчас просто не знал, чем заняться. Он маялся от безделья, часами составлял графики дежурства сотрудников в добровольной народной дружине, ещё одной выдумке Никиты Хрущёва (которую, похоже, подхватывает откровенно становящийся на большевистские рельсы после избрания на второй срок президент Путин), настолько же добровольной, как и скупка коров, принятие повышенных обязательств или явка на демонстрацию, или воскресник.
Кстати, великое начинание Никиты Хрущёва по освобождению крестьянства от обременительного труда в личном хозяйстве стало уже свои плоды приносить. В магазинах начало исчезать, а потом и исчезло сливочное масло. Мы терялись в догадках… Радио же, газеты, журналы, пользуясь провозглашённой свободой слова, набрав в рот воды, свободно об этом молчали… В чём дело?.. Очередная нерасторопность местных властей?.. Поначалу к такой мысли можно было склониться. Начав ездить летом в командировки, мы заставали в маленьких магазинчиках шахтных посёлков возле Красного Луча, Антрацита и Ровеньков ящики масла, и тут же скупали его для себя и по просьбе знакомых десятками килограмм. Таким образом, нам удавалось в течение месяца решать проблему с жирами. Но не всё коту масленица – исчезло масло и в шахтёрских посёлках. А слухи начали доносить достоверные вести, возможно, с помощью "вражеских радиоголосов": скупив коров у колхозников и рабочих, колхозы, совхозы, не сумели заготовить кормов, в начале зимы даже сено закончилось, и зимой отощавший от голода скот начал отдавать Богу душу вместе с мясом и молоком. Большевики, как всегда, создали новые трудности, будто уже не было трудностей, которые надо преодолевать, будто прежних трудностей им было мало. Словом, вторая коллективизация дала неожиданный, но легко прогнозируемый результат. К несчастью, только создание трудностей им давалось легко, преодоление – достигалось огромной ценой, если вообще когда-либо достигалось. И эту цену платили отнюдь не они, а терпеливый покорный многострадальный народ.
Всё это я уже тогда понимал, но внедрённая в сознание идеология опутывала сознание, не давала понять, что очередное преступление против народа не ошибка вождя, что система иначе работать не может… И ведь ясно же дураку должно было быть: раз не можешь кормами коров обеспечить, то нельзя их и покупать, неужели трудно было сделать элементарный расчёт? Неужели никто не мог в верхах сделать этого?.. И почему никто не одёрнул Никиту. Почему все кричали о благе народа, а всё делали этому благу во вред?!
Чем мешала крестьянская эта корова?.. И какое народу, в сущности, дело, от какой коровы он пьёт молоко, от колхозной или крестьянской?.. Нет, идеология, им, видишь ли, не велит. И добились – не жизнь, а малина – ни ухаживать за скотом, ни кормить, ни доить его, ничего этого стало не надо. Только масла не стало, и за молоком снова очередь, если появится, о мясе не говорю…
Зато славу верному ленинцу пели. Как всё было противно и горько…
… Добровольное дежурство тоже не вызывало восторгов. Да и делалось всё напоказ. В тёмных улицах и глухих переулках никогда никто не дежурил. Патрулировали там, где оживлённо, светло. Нам достался участок улицы Ленина от гостиницы до памятника вождю. Там тогда был фактически центр. В начале шестидесятых годов, когда Советская едва народилась, несмотря на то, что бульвар зеленел листвой молодых тополей, вечерами там было пустынно, по старинке гуляли на Ленинской. Здесь собиралась вся молодёжь, здесь в толпе мелькали девичьи красивые лица, и мы совмещали дежурство своё с болтовнёй с озорницами, заводили знакомства.
Штаб наш помещался в маленьком домике внутри двора напротив нынешней филармонии (тогда этого здания не было). К назначенному вечернему часу мы сходились туда, привязывали друг другу повязки из красной материи с белыми буквами ДНД и отправлялись в сопровождении милиционера дефилировать от ярко освещённого памятника Ильичу мимо кинотеатра "Комсомолец" к полутёмной улице Пушкина. Не всегда наши прогулки были совершенно уж безмятежны, иногда приходилось одёргивать матерщинников, пьяниц. И не все они вели себя сдержанно. Тогда приходилось применять силу, скручивать руки, вызывать машину и отправлять выпивох в вытрезвитель. Если же подвыпивший, еле стоящий на ногах человек вёл себя смирно, мы, проводив его до угла улицы, до "проспекта" Пархоменко, отпускали его с миром, указав дорогу к трамваю с напутствием: «Поезжай домой и проспись».
Случались, бывало, курьёзы. Как-то мы отпустили спокойного немолодого мужчину, и тут же начали заталкивать в фургон, подъехавший к арке у штаба, пьяного драчуна. Отпущенный нами подвыпивший мужичок однако же не ушёл и всё время крутился возле машины… И в тот момент, когда я ухватился за ручку распахнутой дверцы, чтобы захлопнуть её за хулиганом, мужичонка как-то быстро и ловко вскочил на подножку и юркнул в тёмный фургон. Дверца захлопнулась, машина сразу же тронулась. Все засмеялись: «Ничего не поделаешь. Сам захотел освежиться».
Иногда в ожидании машины задержанных вели в штаб. Иные шли смирно, иные сопротивлялись… Вот ведём мы группой человек в шесть одного типа, который, размахивая руками, поливает нас самой площадной бранью. Мы спокойненько идём рядом, не обращая внимания, даже не придерживая его рукой. И – раз! – замах и удар прямо в лицо одному из дружинников! Тут же, тоже ударом, соседний дружинник сбивает с ног негодяя. Кажется всё, мы квиты, как говорится. Можно поднимать его и вести, держа крепко за руки. И вдруг из-за спин выскакивает тот самый заведующий лабораторией обогащения, что жил в одном со мной общежитии, и с маху бьёт лежащего ботинком в живот. Тот извился и скорчился, а взбесившийся зав., заскочив сзади, бьёт его ногой в позвоночник, заносит ногу для второго удара. Вот скот! Бить ногой лежачего человека! Это не человек, это эсэсовец, гэпэушник! Как же он мне омерзителен… Пусть лежит негодяй, пусть бандит, пусть убийца. Но нельзя же и самому уподобляться ублюдку! А я прямо таки кожею ощущаю, как удары по распростёртому телу сладостны садисту-завлабу. Я хватаю его за рукав, он упирается, но силой всё же я отвожу его в сторону: «Ну нельзя же так. Надо же быть человеком!» С этого дня я презираю завлаба, я стараюсь не замечать его, намеренно отворачиваюсь, чтобы не поздороваться и, не дай Бог, не пожать ему руку, если протянет.
21.12.97     01.09.01     19.10.04
… Лето в разгаре. Двор наш зазеленел. Все веточки, посаженые весной, принялись и уже трепещут листочками под порывами ветра. Как хорошо, когда человек украшает землю!
… Лето. Запушен Яновский гидрорудник за Красным Лучом. Начальником его становится мой междуреченский шеф Андрей Буравлёв. Главным инженером – зять Мучника, Карлин. Дочь Мучника переезжает на Яновку. И вскоре мне открывается знакомая по Сибири картина. Раз в месяц она появляется у нас в институте и получает зарплату и командировочные. От знакомых я уже знаю, что она работает начальником смены на обогатительной фабрике Яновки и получает там свой оклад с премиями в придачу. Скорее всего, что ей там платят и командировочные в Луганск, но мне неинтересно заниматься расследованием, достаточно и того, что мне схема известна, и как видно, она действует безупречно. Начальство умеет ковать деньги в узком кругу.
Впрочем, щедры-то они даже к близким лишь за государственный счёт. Жена Мучника продала дочке после рождения внучки дорогое китайское одеяло (сама дочка рассказывала). Не подарила, а именно продала… Такие вот у них семейные отношения… дикие для меня. Я, если возможность бывает, детям дарю, отдаю. Но за деньги!.. И добро бы нуждались?! Это самый зажиточный слой. Сам Мучник получает за тысячу в месяц, жена около четырёхсот – кроме дочери никого у них нет… и продавать её одеяло…
На Яновский рудник перебрался Малышев Виталька, Изя Львович, приехало и несколько рабочих из Междуреченска, среди них гидромониторщик Петрук, крепкий мускулистый мужчина, немногим больше за тридцать, я его вскользь поминал. Тоже золотой был работник.
Узнав, что многие междуреченцы перебрались сюда, мама загорелась желанием съездить к ним в гости, уговорила меня, и в один из выходных дней я отвёз её на Яновку. Посёлок рудника был еще весьма непригляден, гол, но кирпичные о двух этажах дома были благоустроены. Одиноко в степи у железной дороги торчала "высотка" обогатительной фабрики с частыми оконными переплётами. От неё по земле тянулись далеко в сторону трубы – к приземистой шахте. Но шахта сейчас интересовала меня меньше всего, и под землю я не спускался.
В каждом доме нас с мамой встречали как дорогих гостей, и день превратился в непрерывное пиршество. В голове шумело, и всё казалось прекрасным: «Всюду были товарищи, всюду были друзья». Мама как-то сразу сдружилась с жёнами наших рабочих, многие присылали ей после поздравления к праздникам, на которые она всегда отвечала, а с Петруками она так близко сошлась, что завязалась у них регулярная переписка. Словом, день или два прошли, как сплошной радостный праздник.
Я, вообще, начиная с июня, пребывал в постоянных командировках. Вместе с Науменко и Пузановым мы определяли разрушающую способность тонких струй на различных углях на нескольких гидрокомплексах юго-западного крыла угольных залежей области в районе Антрацита и Ровеньков. Испытания были рутинны, однообразны, и писать о них нечего.
Была у меня одна лишь забота. Больше суток я поста не выдерживал. Через день, выйдя из шахты, я садился в автобус и уезжал в Луганск. Летом дни длинные, а в дороге – всего два часа, и в Луганск приезжал я задолго до вечера. Пересев с автобуса на трамвай, я уже напрягался, дрожал, весь во власти предстоящего насаждения. В трамвае я ещё кое-как прикрывался, стыдливо скрещивая руки выше колен, или положа на брюки газету, но на выходе было крайне неловко по трамваю шагать, уши мои краской горели – брюки топорщились, как натянутые на шест.
Нина, коричневая от загара, ждала меня голой, лёжа на диване на простыне. Я сбрасывал одежду, быстро принимал душ, торопливо шёл к ней, а она уже, ноги раздвинув, сгибала колени… Рано утром уезжал я на шахту. Если же утро выпадало на воскресенье, мы подолгу лениво валялись в постели, и я слушал рассказы о Валентине, её первом возлюбленном в Куйбышеве, которому она отдалась, поверив его обещаньям жениться, и который её обманул, пока волчий голод не поднимал нас на ноги. Воспоминания эти были мне не очень приятны. Чувствовалось, что она всё ещё любит его. И, казалось бы, какое мне дело до этого, я ведь её не любил… А поди ж ты – не очень приятно…
Я всё больше и больше входил во вкус занятий, которые Горький окрестил "гимнастикой, называемой любовью". "Любовь", начатая вечером, продолжалась и по свободным утрам в выходные. Однажды я настолько увлёкся, что с вечера до утра овладел ею семь раз. Это был мой личный рекорд, к которому больше я не приблизился. Нина спрашивала с восторгом: «Что это, столбняк на тебя, что ли, сегодня напал?»
Выйдя от неё после такой необычной гимнастики, я почувствовал нудную боль внизу живота. То предстательная железа о себе сигнал подавала, мне – невежде, взращённому советским образованием, где о ней не упоминалось вообще. Видно, перетрудил я её. С усилием дошёл я до трамвая. Там сел, и пока ехал, боль обо мне забыла. Все закончилось хорошо. К "рекорду", понятно, я не стремился. Просто так вот вдруг вышло.
Иногда нас с Ниной приглашала к себе в гости её подруга Катькало. Жила она в частном доме с родителями неподалёку, в том районе, что сейчас за "Курской дугой". Там словно в иной мир попадал из жаркого душного города. Частные домики в окружении садов, огородов, от которых в знойные дни веяло свежестью и прохладой, были раем земным. Из пекла города с его пылью, шумом и потом, попадал в тишину уголка, будто созданного природой для отдыха и наслаждения. Кроны деревьев прикрывали от палящих лучей, а сырая земля огородов отнимала жар у лёгкого ветерка, и он нёс прохладу перегретому телу.
В конце июня у Нины Васильевны заканчивались экзамены в школе, и в начале июля она уезжала до конца августа на каникулы к родителям в Куйбышев. «Приезжай в отпуск купаться на Волгу, – приглашала она меня, – там у нас хорошая дача на берегу». Я обещал подумать. И накануне отъезда её я согласился приехать, как только она мне напишет.
… В начале июля мы перед выходным днём засиделись в шахтном забое – уж очень хорошо ладилась наша работа, ни одной остановки, ни одного перебоя. Чтобы завершить затянувшийся и поднадоевший эксперимент, мы остались на вторую смену, и таки довели испытания до конца. Оставалось приехать на шахту с лабораторным автобусом и забрать оборудование.
Спустившись на откаточный штрек, мы пошли к стволу усталые, но довольные. И вдруг на совершенно ровном месте я почувствовал, делая шаг, как что-то внутри правой коленной чашечки мне помешало полностью разогнуть ногу. Я не оступился, ничего вроде бы не случилось, боли не было, но всякая попытка разогнуть до конца ногу встречала препятствие. Когда мы выехали из шахты, я уже прихрамывал, но не придал этому значения. Мало ли бывало случаев, то щиколотку подвернёшь, и наступить на эту ногу не можешь, то неудачно в игре в волейбол на палец торчком примешь мяч, и этот палец два дня от боли не можешь согнуть. Ну и что? Поболит. А потом перестанет…
Мы наскоро помылись в мойке: день шёл к концу, и мы торопились на последний автобус. И тут не обошлось без новой для меня неприятности. Идя под душ, я снял суспензорий и, и стоя в кабинке, понатужился, открывая туго закрученный кран. И сразу почувствовал, как потянулась жилочка к левой части мошонки, и моё подтянутое яичко опустилось вниз, приняв начальное положение. Это было досадно. Насмарку вся операция!.. Но ничего не случилось. Просто я бросил носить суспензорий, а нажатие на тяжи выше яичка с тех пор сделались очень болезненными. Но с этим вполне можно было мириться – не нажимай! И я к этому привык постепенно.
С ногой дело обстояло похуже. На следующий день после сна я обнаружил, что нога разболелась, колено распухло и покраснело. Мне было больно ходить даже по комнате. И тут я впервые ругнул себя за непростительную беспечность – не зашёл в шахтный здравпункт, не зарегистрировал этот странный заскок в колене. Но упущенного не воротишь. Всё надо вовремя делать.
Пришлось идти к хирургу, тот переправил меня к травматологу. А уж он назначил мне "консервативное лечение" для начала. Что-то мне делали, парафин клали, массировали, когда опухоль спáла. Дней через десять боль заметно ослабла, но нечто мешающее суставу осталось. Ходил я, легонько прихрамывая, иногда даже и с палочкой.
Разумеется, ни на шахту, да и на базу я по этой причине не ездил, а в конце июля взял отпуск. Обещанного письма от Нины я в начале июля не получил, и в начале второй декады сам написал ей, что собираюсь к ней в гости. Но и на моё письмо не было никакого ответа. Очевидно, Нина Васильевна уже успела там любовника завести, а быть может, со своим незабвенным возлюбленным встретилась, и я был бы там лишним.
Я разозлился, обиделся – делать на Волге мне было нечего…
Мама собиралась на Кубань к тёте Любе, и я вдруг решил навестить родные места…
Долетев до Краснодара, мы пересели в маленький самолётик Краснодар – Лабинск[6], с посадкой в Армавире. В самолёте я увидел молодою девицу непримечательную особо ничем, кроме стати и молодости, и ради развлечения начал за нею ухаживать. Я узнал, что она из Камышина, до революции и до войны славившегося своими арбузами, и стал напрашиваться на арбузы к ней в гости. Она не возражала и дала мне свой адрес, и мы договорились, что в следующем году я к ней приеду… В Армавире она выходила; я подготовил свой аппарат, и мама нас на площади возле армавирского аэродрома сфотографировала на память. Осенью, вернувшись в Луганск, я отослал ей письмо и отпечатки, но и тут ответа не получил. Не везло мне на Волге. Поездка в Камышин на арбузный сезон откладывалась на неопределённое время.
Прилетев в Лабинск, мы отправились дальше, на хутор, погостили у Нади и Сергея Дядьковых, познакомились с их прелестными дочками Анютой и Галей. Вместе с ними мы выбрались посмотреть на Лабинск. Преобразованный в город он не изменился ничем, только базар стал значительно меньше, и прежнего буйства не было у него. Улица Красная посвежела, стала зеленее и чище. Домики на ней были всё те же, небольшие дореволюционные двухэтажные в основном, изредка – трёх. Деревья вдоль улицы, раньше не замечаемые мною, разрослись, отчего вся Красная превратилась в прохладную тенистую аллею. По Красной влево (по теченью Лабы) мы дошли до конца, до распахнутых решёток ворот городского парка, прикреплённых к кирпично-алебастровым пилонам в стиле сталинского ампира. Это был тот самый сад, где когда-то я учился в гэобразном приземистом здании школы у зловредной гречанки и откуда уехал с табелем за первое полугодие, заполненным двойками.
Сад тоже разросся, стал неузнаваем совсем, и я не нашёл в нём здания школы, может быть её снесли, а может она укрылась в густых зарослях сада. Было грустно. Как же всё это было недавно, как же всё это было давно… Сад "облагородили" дорожками, посыпанными жёлтым песком, и непременными алебастровыми вазонами на прямоугольных тумбах и назвали парком. Женщины с веслом, однако, в нём не было.
… В Костромской мы остановились в тётиной хате, крытой соломой. К одной комнате с сенцами, что раньше была у неё, она пристроила горницу на деньги, присланные мамой из Междуреченска. В первой комнате с полом из широких некрашеных дубовых досок стояла русская печь, стол и кровать тёти Любы. Во второй, в горнице то есть, были две кровати с постелями. Вот и вся обстановка. Да, и пол там был земляной, глинобитный. На пол не хватило присланных денег. Почему мне об этом в своё время ничего не сказали?..
… за двором на полянке, вытягивая длинные змеиные шеи, злобно шипели гуси. А во дворе за плетнём бегали и маленькие жёлтенькие цыплятки, поклёвывая рассыпанное пшено, и степенно вышагивали голенастые цыплята постарше, уже оперённые, важно изображавшие из себя взрослых кур. Одному из них в связи с нашим приездом пришлось поплатиться – взмах топора над колодой, и в руках тёти Любы трепещет тушка, обезглавленная твёрдой рукой… Борщ с молодою курятиной был бесподобен. Вообще, вкуснее тётиного борща я не ел, у неё был особенный дар. Мама тоже неплохие варила борщи, а всё-таки не такие. В чём тут дело?.. Необъяснимо.
Первые дни прошли, как водится, в походах к родне. Побывали мы и на горе у Платоновых, живших выше когда-то трепетно любимой мной Жени Васильевой. А я даже и не вспомнил о ней. Всё бесследно проходит с годами… У Платоновых, как и в дни былые, – пышные горячие оладьи, которые мы окунаем в поставленные перед нами тарелки с жёлтым тягучим мёдом со всеми запахами степных цветов.
Следующий поход был в противоположную сторону. Навестили тётю Веру Заховайло. Она жила в доме одна – все разъехались. Сама по-прежнему работала дояркой на молочно-товарной ферме. Младшая дочь её Мария, от несостоявшейся близости с которой я испытал и сладость, и первые ужасы плотской любви, много лет работала в шахте на севере, в Воркуте. Там она получили квартиру, там и жила. Жизнь у неё не сложилась. Муж её, Демьян Стародубцев, бросил её с маленьким сыном. Из-за этого Маня попала в психиатрическую лечебницу, но её быстро довольно поставили на ноги, и она уехала из Костромской на заработки. Сын её, Юра, был, по-видимому, вместе с ней, ни у тёти Веры, ни у Дядьковых его я не видел.
Будучи на верхнем краю станицы прошли мы мимо дома с огромным тутовником, где мы жили когда-то, и направились к тёте Паше, жене старшего маминого брата Сергея, того, что был председателем ревкома в станице, а затем комиссаром бригады, и кого на куски белые порубили в Лабинской. Страшное, неправедное дело – гражданская война. Упаси Бог Россию от её повторения…
После гражданской войны, в начале нэпа, овдовевшая тётя Паша вышла замуж за зажиточного казака, родила ему четверых детей, но грянуло сталинское раскулачивание, всю семью выслали на Северный Урал, в Нижний Тагил, где муж её на лесоповале и сгинул. Тётя Паша оставшись с детьми без кормильца, не смогла уберечь от голода и болезней детей. Все они в первую зиму и умерли. Сама она выжила чудом. Её подобрали и взяли к себе домработницей инженеры. В станицу она смогла вернуться лишь после разоблачения зверств Иосифа Сталина, без пенсии, без какого либо пособия, когда жизнь и силы были уже на исходе. Вырыла себе землянку на участке, заросшем акацией, позади бывшей "усадьбы" Быковых, расчистила себе небольшой огородик, с него и кормилась. Потом, не без помощи мамы и Любы, построила крошечную хатёнку, купила козу. Так и жила.
… занятый своими мыслями и проблемами, я сочувствовал ей, но довольно таки отстранённо. И не подумал спросить, чем я мог бы помочь, не дорос ещё до того, когда горе чужое, страдание, стали проникать внутрь самой сути моей. А ведь мог хотя бы руками своими для неё что-то сделать. Эгоисты мы в молодости. Чуткости не хватает… Вот в чём беда… Только с годами стал ставить себя на место другого, ощущать как своё его безысходное горе и содрогаться от ужаса перед тем, что пережил человек. Но за что такая кара на русского человека?! А ведь пора была, наконец, и задуматься, что эти неисчислимые трагедии принёс людям большевистский социализм, его государство, которое мордует всех людей без разбора, попирает их человеческое достоинство, обрекая на смерть ни в чём не повинных "классово чуждых", в том числе и беззащитных детей, женщин, старух…
Что после этого можно сказать о создателях большевизма? Только одно – это звери. Но и звери жертвы свои не терзают годами, десятилетиями. На это способны только большевики (я имею в виду тех, кто правит, приказывает). Это даже не звери. Это выродки среди зверей.
… Мама и Люба относились к тёте Паше весьма уважительно как к старшей невестке в семье, называя её няня Паша, не иначе.
… Тетя Паша, усадив нас за столиком под алычёй, засуетилась, достала заветную бутылку домашнеё наливки, запечатанную кукурузною кочерыжкой, и мы отметили встречу рядом с хижиною и козой… Козочка оказалась тут кстати, мы попили, наконец, молока: в станице, где раньше незнакомому путнику, просившему пить, иной раз вместо воды выносили кувшин холодного молока, где раньше в каждом дворе стояла корова, теперь молока нельзя было купить и на деньги… Не было молока… по той самой причине, по какой исчезло масло в Луганске. Не стало коров. Те редкие смельчаки, что коров не продали и всеми правдами и неправдами добывали корма, не могли продать на сторону ни литра, всё было расписано по соседям по списку, по тем, у кого были дети. На остальных молока не хватало.
… колхозные фермы страну не залили молоком, поголовье и там сократилось. Скупленный скот до того, как подохнуть, что-то и потреблял из колхозных кормов, их стало меньше и для прежнего колхозного стада, и колхозные коровушки ноги протягивали наравне с вновь обобществлённым скотом. Вместе с этим стали маслозаводы, даже знакомый костромский, раньше не знавший никаких проблем с молоком… Очередная выходка дурака, поддержанная мудрым Политбюро (Президиумом ЦК в те времена) и всеобщим одобрением местных вождей и покорных запуганных масс, их всеобщими аплодисментами, обернулась новыми тяготами для людей.
05.01.98     02.09.01     25.10.04
… Но чёрт с ним, с Хрущёвым и всеми иным вниз головой вариться в смоле им в адских колах!.. А мы с вами вернёмся к себе на Кубань.
… Хата Любина стояла внутри огороженного двора торцом к улице, за ней полого спускался к реке огород, засаженный сплошь почти кукурузой с фасолью, обвивавшей высокие стебли. Узкая полоска густого кустарника отгораживала огород от неширокой речушки Псефир, глубиной не выше колен и с липким илистым дном. Речка тихо текла, увлекая с собою нескончаемую плёнку зелёной лягушачьей икры, покрывавшей её от края до края.
Купаться в такой речке нельзя: мелко, грязно, противно. Ходить же за двести метров к обрыву, где на изгибе реки вымыло большую промоину – нырнёшь, дна не достанешь (мальчишки в неё, оттолкнувшись с обрыва, летели вниз головой), мне было лень.
… я подумал, подумал… и выход нашёл. Недаром же говорят, что лень – двигатель технического прогресса.
… Я вбил колья в податливое вязкое дно от берега к берегу с обоих концов огорода. Верхние – оплёл плавающим жгутом из прутьев с соломой, он задерживал всю икру до единой икринки. Вода в реке очищалась. Нижние (по течению) колья послужили основой плетня, плотного от самого дна и более чем на метр выступавшего из реки. Получилась запруда. Вода в "пруду" быстро поднялась до груди – берега были крутые, – и я мог свободно в нём плавать. Наплававшись всласть, я убирал верхний жгут, чтобы сплавить пласт зелёной скопившейся массы, и, погревшись на солнышке, шёл в хату обедать и спать.
По вечерам было мне одиноко и скучно, и я начал ходить в костромскую церковь, где ещё богослужения шли, когда я в последний раз уезжал из станицы. Сейчас, после новых хрущёвских гонений, в бывшей церкви, лишённой креста и иконостаса, устроили клуб. И вечерами, когда совершенно темнело, ежедневно там были танцы. Хотя по мне, лучше бы устроили танцплощадку на улице.
Ровесников моих, с кем я учился в шестом и восьмом классах, и тех старшеклассников, с кем был знаком, там никогда не бывало по той, вероятно, причине, что их никого из них не было и в станице. Все девчата и парни были моложе меня. До начала мелодии все теснились у стен высокого просторного помещения, хорошо освещённого электричеством. Это для меня было новостью, впрочем, у тёти тоже в хате светилась лампочка вполнакала – электричество дошло таки до Костромской… С первыми звуками танго, вальса или фокстрота наиболее смелые парни приглашали девушек танцевать, большинство же, как и я в своё время, продолжали жаться у стен.
Я держался совершенно свободно и, несмотря на небольшую свою хромоту, танцевал все танцы подряд с разными девушками, которые оставались незанятыми. Лиц я их совершенно не помню, ни одно из них меня не прельстило, но танцы доставляли мне наслаждение, и я танцевал.
До поры всё шло мирно, спокойно, тем не менее, мой первый выход в свет едва не закончился для меня очень плачевно.
… зазвучал новый танец, и тут я услышал крики с противоположной мне стороны "танцевального зала", резко диссонировавшие с мелодией. Привлечённый выкриками и шумом, я пошёл взглянуть, что же там происходит. Пробравшись между танцующими, я увидел, как большой сильный парень тащит за руку девушку, которая упирается, пытается выскользнуть из его цепкой руки. При этом парень говорил ей громко и резко, но что именно, в гаме понять было нельзя. Она отвечала негромко, но это почему-то было явственно слышно, что танцевать она с ним не хочет, не будет.
Она вырвала руку и быстро отошла от него. Он снова двинулся к ней, и тут, словно чёрт дёрнул меня проявить своё благородство. Опередив приставалу, я пригласил девицу на танец, она согласно кивнула, и под такты фокстрота я увёл её в гущу танцующих. Ничего привлекательного не было в ней. Фигура крупная, как говорится, без особых примет. До сих пор не пойму, что подвигло меня на этот безумный порыв… Едва музыка отзвучала, и я спровадил девицу на место, как передо мною вырос громила: «Пойдём, поговорим», – сказал он, и сердце моё заметалось тоскливо: «Бить будет». Он направился к выходу, и я покорно поплёлся за ним, хотя всё во мне противилось этому. Но не мог же я перед всеми показать себя трусом. Да и не отсидишься ведь в церкви: танцы кончатся, а он тут и встретит.
Мы вышли на улицу, подошли к штакетнику, огораживавшему парк, устроенный стараниями мамы в бытность её председателем. Прутики с тех пор подросли, стали большими деревьями, и у скамейки возле ближайшей акации, тень которой скрыла нас от фонаря над входом в клуб-церковь, мы остановились.
– Ты чего вмешиваешься в чужие дела? – начал он с высокой ноты и тут же спросил: – Ты кто будешь?
Этот вопрос стал спасением для меня. Я не собирался лезть на рожон и охотно ответил:
– Станичник, Платонов, когда-то учился здесь в школе. Но меня мало кто знает. Больше знают мою мать, Быкову Веру Пантелеевну.
– Быкову Веру Пантелеевну? – переспросил мой грозный противник.– Которая была председателем стансовета? – и сам же продолжил: – Я её знал, её в станице все уважали, – голос его уже не звучал угрожающе.
– Так ты её сын? – спросил он, садясь на скамейку.
– Да, – сказал я, – усаживаясь рядом с ним и с облегчением чувствуя, что беда, кажется, миновала, бить меня, вроде, не собирается, – вот приехал с матерью проведать станицу…
Дальше беседа текла совсем мирно, пока не закончились танцы, и не потух свет на коньке бывшего храма, как и во всей станице – в полночь электричество отключали везде. Тут мой собеседник, пожав мне руку, исчез, а я остался один в абсолютнейшем мраке.
Луны и звёзд не было в небе, как и неба не было самого, а были, видимо, плотные тучи, и ни лучика не пробивалось сквозь них. Не было и фонарей, по причине указанной выше, ни одно окно не светилось огнём – люди уже сны смотрели давно, и наверно, не первые. Я же не видел ни деревьев вокруг, ни под собою скамейки, ни церкви. Знал только, что она впереди. Стало даже немного не по себе, точно я остался один в мироздании, и ничего больше нет, кроме твёрдости подо мной и моими ногами, и во мне нет ничего, кроме растерянности, как же мне в такой кромешной тьме до дому добраться – ведь нет прямой и ровной дороги и овраг впереди… В шахте, когда аккумулятор "садился", гасла лампа, я выбирался на волю, касаясь стоек крепи. Здесь же не было стенки из стоек, а была вокруг пустота и впереди церковь невидимая, и я вспомнил, как в такой же вот тьме пробирался однажды в Архангельске.
Я встал и, вытянув руки, дошёл до церкви. Касаясь стены, я обошёл её справа и, взяв наискось наугад, пошёл по траве через площадь, пока не наткнулся на плетень огорода. Тут уж, перебирая руками его, я дошёл до проулка, до улицы, что вела через мост над оврагом к спуску с обрыва правее его… Как я вышел на мост и в овраг не свалился, как с пригорка спустился, а не рухнул с обрыва в реку – неизвестно. Одно знаю, что шёл я весьма осторожно, местность сначала ногою ощупывая. Не скрою, в самых опасных местах мне хотелось опуститься на четвереньки, но обошлось, слава Богу, без этого.
В последующие вечера я опрометчивых поступков не совершал, и вволю натанцевавшись, возвращался домой без приключений. В небе ярким диском висела луна, высвечивая серебристым светом дорогу.
В один из беспечных тех вечеров мне приглянулась на танцах милая девушка – раньше на танцах я её не встречал. Я бы не назвал её как-то красивой, хотя, в общем, понятие красоты относительно, но была она так свежа, таким счастьем у неё горели глаза, что, пригласив её первой, я не отпустил её до конца. Это уже налагало на меня обязательства, я должен её проводить. Но осознание этой обязанности до меня не успело дойти. Желание проводить её пришло раньше. Как ни хорошо было с ней танцевать, но нас потянуло на волю, захотелось остаться одним, и мы с нею сбежали из клуба.
Я уже знал, что зовут её Нина, что она тоже Платонова и приходится мне сестрой то ли троюродной, то ли четвероюродной – тут мы немного запутались в сплетении родословных. Учится она в пединституте почему-то в Нижнем Тагиле (!), а сейчас приехала к родителям на каникулы.
Разговаривая, мы долго бродили по парку и даже посидели с ней на скамейке, не на той, у которой избежал я битья – на другой, укромной, с другой стороны, подальше от церкви.
Возможно, наша неторопливая беспечность и помогла выследить нас – из клуба мы невзначай вроде бы ускользнули, незаметно, как нам казалось. Хотя не исключено, что с Нины не спускали глаз с самого начала её появления.
Когда я уже вёл её к дому по узкой извилистой улице, ущельем пролёгшей между отвесными стенам сомкнувшихся высоких акаций и тополей, а бледные пятна маленьких окон маячили ещё вдалеке, из огорода метнулась тень и, перемахнув через плетень, стала перед нами чёрной фигурой, загородившей дорогу.
Это был высокий парень в тёмных брюках и пиджаке, наброшенном на плечи, и с неразличимым в тени деревьев лицом. Ветви заслоняли его от лунного света.
От неожиданности я вздрогнул и выпустил руку девушки. Мы остановились.
Фигура стояла, не двигаясь, и молчала.
А я ощутил, как меня охватывает трусливая дрожь, которую внешне я сдерживал. Деревенский парень был явно сильнее меня, а я был безоружен, а тут ещё эта нога! Неверное движение – и взвоешь от боли!
Итак, парень молчал, молчал я, молчала и Нина. В том, что парень побьёт меня, если до драки дело дойдёт, сомневаться не приходилось. Но молчание затягивалось до неприличия, и я решился, стараясь придать голосу необходимую твёрдость, спросить:
– Что это значит?
– Тебя это не касается, – проговорил парень и, шагнув к нам, схватил Нину за руку:
– Мне надо поговорить с тобой, Нина.
– Я не могу сейчас, – испуганно отозвалась девушка, но парень упрямо тащил её к себе:
– Мне надо поговорить с тобой…
А я стоял ошеломлённый, испуганный, оскорблённый и его наглостью, и своей трусостью, и её покорностью. Однако ведь сразу я за неё не вступился, как ей было не покориться?
Я был отвратителен, противен себе. У меня забрали девушку, которая мне понравилась, и которую я провожал, а я даже слова не вымолвил. И от стыда и позора кровь захлестнула голову жаром, я рванулся вперёд и вынул Нинину руку из руки парня. Он обернулся. Теперь уже я держал девичью руку, и я должен был её защищать:
– Ты разве не видишь, что она не хочет идти с тобой? Что же ты тащишь силой?
Я чувствовал, как Нина дрожит от испуга, и её страх подавил мой. Чувство долга его подавило.
На мои слова парень отозвался небрежно:
– Я с тобой не хочу говорить.
Я вспылил:
– Это твоё дело. Но хочет ли Нина говорить с тобой?
Тут мы оба к ней повернулись, а она дрожащим голосом прошептала:
– О чём нам говорить. Пётр? Я не хочу ни о чём говорить, ни о чём. Слышишь?!
Но Пётр и не пошевельнулся, и мы по-прежнему молча стояли друг против друга на лунной дорожке в окружении стены чёрных деревьев слева от нас и переливающейся зеленоватой, серебристой листвой – справа.
Но сколько можно стоять? Я перехватил руку Нины под локоть и сказал:
– Пойдём, Нина.
Я, ведя Нину, обогнул слева Петра, и пошёл с нею дальше по улице. Спина моя напряглась, ожидая удара, и то было не самое приятное чувство. Мы шли, и спина холодела и ждала, ждала сзади удара, и очень хотелось побежать или хотя бы прибавить шагу или обернуться и посмотреть. Но я заставлял себя идти нарочито медленно и спокойно, не оборачиваясь, будто мне совершенно не страшно… Удара всё не было, и, завернув за угол улицы, я боковым зрением удостоверился, что нас никто не преследует, и успокоился. Пётр оказался, в общем-то, порядочным человеком. Ну, грубоват, неотёсан, не научен приличным манерам. Но где их возьмёшь, эти манеры, в станице, в деревне, если даже в столице господствует хам… А Пётр? Пётр, видно, ещё одна жертва неразделённой, безответной любви. В сущности такой же несчастный человек, как я сам.
Я провёл Нину к дому. Всю дорогу к нему мы молчали, разговаривать после этого случая не хотелось, на душе лежал тяжёлый осадок. Прощаясь, мы всё же договорились о завтрашней встрече. Конечно не в клубе. С этого дня мы виделись ежедневно, но на танцы уже не ходили. Нам было очень хорошо вдвоём и без них.
Мы шли за станицу, в лунную степь. Целовались, и поцелуи были сладостны и невинны – я не мог ничего себе больше позволить, девушка нравилась мне, но это была не любовь.
Нацеловавшись до жара, до дрожи, до перехвата дыхания, мы отходили лёжа рядом в траве. А над нами сияла луна, и мы смотрели на небо, на луну, на наплывающие на неё небольшие чёрные тучки с белою ватною бахромой по краям, и луна пропадала в них, но не совсем – тусклое пятно медленно пробегало за чернотой и выплывало за краем её ярким сверкающим диском.
Мы лежали на днём нагретой земле в мягкой душистой траве, я срывал стебельки разных трав, спрашивал Нину: «Как называется эта трава?» И получал один и тот же ответ: «Не знаю»… Я тоже не знал.
Вокруг трещали сверчки, неумолчно, часами, и мы принимались гадать: сменяют они друг друга по очереди или без устали бодрствуют до утра...
Возвращались мы далеко заполночь, и, проводив Нину, шёл я домой, валился к себе на кровать и вмиг засыпал беспробудным сном до утра.
… Лето уходило стремительно. Кончались у Нины каникулы, завтра она уезжала… Я уже привык к ней, было грустно и не хотелось прощаться с ней просто так. Я решил ночью сегодня добиться её. Мне казалось, она не будет противиться. Я ведь видел, как распаляли её мои поцелуи, как изнемогала она под ними и таяла, и если б я сделал попытку, вряд ли сломленная страстным желание воля её смогла бы её удержать.
Как известно, я был человеком без предрассудков. Если я влюблялся в женщину, то меня не интересовало, был ли кто у неё до меня. Все мы люди, и откуда нам знать, в ком мы встретим того, от кого уйти уже невозможно. Возможно, так думают и другие, успокаивал я совесть свою.
Я жалел Нину. Скорее всего, она ещё девушка. Но я уже не мог выносить эту пытку, я не мог отпустить её так. Она должна стать сегодня моей.
С утра я начал готовиться к вечеру. Нынче я решил не вести её вверх за станицу, а уйти в сторону, в лес на юго-восточной окраине, вверх по течению речки, протекавшей мимо нашего огорода. Этим лесом начинался Главный Кавказский заповедник, огибавший станицу и с юга, вверху. Но от верхнего края до него было значительно дальше, да и места там глуховаты. Здесь, выше речки по склону, шла всё же дорога на Мостовскую. Хотя, кто ездил ночью по ней?.. К югу же не было ничего кроме леса, он поднимался тающими в дымке грядами более чем на сто километров к Главному Кавказскому хребту, где в ясные дни отчётливо сверкала на солнце снегами двуглавая вершина Эльбруса.
У леса я намеревался обустроить полянку для прощального вечера… Захватив с собой сумку с припасами и взяв у тёти маленький остро наточенный топорик, я вышел со двора, поднялся на пригорок. В нужную сторону вели три дороги, я наугад выбрал среднюю, и выбор мой оказался правильным.
Я шёл по неровной пыльной дороге мимо домов с железными крышами и хат под соломой. Удаляясь от центра станицы, они разбегались в стороны, встречались реже и реже. Было жарко. Солнце висело в самой середине своего дневного пути, и некуда было спрятаться от него… В лёгких чувяках ступал я по накалённой дороге, ноги мои утопали по щиколотку в горячей пыли, она засыпалась в чувяки, жгла ступни сверху, но подошвы от ожога были защищены, а идти по пыли было мягко, приятно… Через плечо у меня перевешена небольшая полотняная сумка, придерживаемая левой рукой за шнурок, в правой – я нёс свой топорик…
Когда я проходил по станице, на меня поглядывали из-за плетней женщины и старухи. Я стеснялся их взглядов: наверное, тут не принято ходить по станице с топориком. А где это принято? И я, преодолевая неловкость, упрямо шёл к цели.
Я шёл по пыльной горячей дороге, и белая рубашка моя намокла от пота. С невысокого покатого плоскогорья, на котором широко раскинулась разомлевшая от жара станица, и которое круто обрывалось в поле за ней, я спустился вниз напрямик по жёлтому каменистому склону. Мысленно я представлял себе место, которое выберу. Не в глубине леса – туда мне незачем забираться, а близ него, на опушке, там, где деревья ещё одиноки, а земля возле них сухая, калёная солнцем. Из лесу я натаскаю охапками ворох прошлогодних опавших листьев, а если они в лесу отсырели, то солнце до вечера высушит их. Под большим дубом я устрою шалаш и выстелю пол в нём подсохшими листьями. Я заберу влево немного, туда, где возле горы протекает река. Дуб и шалаш будут выше по склону. Лунный свет, пробиваясь сквозь листья приречной вербы, ляжет мерцающим чудным узором на ряби реки.
Да, так вот я дошёл до кромки поля и увидел внизу лес, и спустился вниз напрямик, оставив дорогу, спустился по каменистому склону по жёсткой жёлтой щетине выжженных трав. Подойдя к лесу вплотную, я сразу понял: это не тот лес, каким я его представлял. Одиноких деревьев не было, лес сразу начинался стеной за густым непролазным подлеском. Я слишком долго прожил на севере у сосновых борóв, где внизу просторно и пусто, и земля где устлана толстым ковром опавших хвоинок… Здесь же лес начинался зарослями терновника, боярышника, шиповника, лещины, кизила, диких яблонь и алычи, и лишь за ними виднелись дубы, тесно стоящие друг возле друга.
Расстроенный неожиданностью я стоял возле леса. Хорошо продуманный план рухнул мгновенно. Я стоял и думал, но ничего не придумал и побрёл вдоль колючих кустарников. Тут я заметил тропинку и по ней сквозь заросли, а потом и через лес, спустился к реке.
07.01.98     03.09.01     26.10.04
Речка, моя огородная речка, была здесь чистой, прозрачной и такой мелкой на перекатах, что едва прикрывала лодыжку. Я разулся, снял рубаху и брюки и вошёл в воду. Она оказалась довольно холодной. С тем большим наслаждением я, зачёрпывая пригоршнями воду, ополоснул лицо и обмыл своё горячее потное тело. Потом я вышел на берег и просто смотрел на струящуюся поверхность, на удивительную прозрачность воды, на её сгущавшуюся зелёную темноту в глубине: в ней скользили ещё более тёмные веретенообразные тени. С берега в воду спускались, полощась в ней, гибкие плети старых склонившихся ив со сморщенными стволами, над рекой стояли тишь, полумрак и прохлада. Только редкие блики золотистых лучей, пробивающихся сквозь толщу листвы, колеблясь. Лежали на неспокойной, струящейся глади воды.
У перекатов вдоль берега тянулись узкие полосы гальки, и я захотел было устроиться возле реки, но быстро сообразил, что здесь ночью будет прохладно и сыро. Это днём здесь хорошо.
От реки я вернулся в лес, но не пошёл по тропинке, а уклонился немного, увидев просвет между деревьями. Там оказалась маленькая полянка, странной показавшаяся сначала. Это была вовсе и не полянка, а небольшой участочек сада, заброшенного очень давно и поглощённого лесом.
Посреди – одичавшая яблоня, большое дерево с роскошною кроной, с густо нанизанными на ветви его некрупными яблочками. Я дотянулся и сорвал яблоко с ветки, оно вкусом своим напоминало лёгкий квасок, не было кислым, как настоящий дичок, но и сладости в нём не ощущалось.
Эта полянка, яблоня эта, разнаряженная, как новогодняя ёлка, понравились мне. Лучшего места, пожалуй, и не найти. Только надо привести её в порядок немного. Полянку, по всему, когда-то перепахали, и теперь на отвалах и в бороздах росли лопухи, бузина, чертополох, другой какой-то репейник, цвела белыми зонтиками незнакомая мне трава.
Я сбросил с плеча сумку, положил возле неё на землю топор. «Если очистить полянку от всего этого – будет совсем недурно», – подумал я. Сгребая в пучок лопухи и бурьян, я топором рубил их прямо под корень, в самую землю, и сбрасывал в кучу. Вскоре на очищенной мною площадке остались лишь опавшие яблоки да трухлявый сушняк. Я подобрал их и забросил вглубь густого кустарника, туда же отнёс и весь срубленный мною бурьян. Потом, работая топором как лопатой, сровнял бугры и засыпал бороздки, и площадка стала чистой и ровной, как стол.
Уже проходя по лесу, я заметил, что опавших осенью листьев не было и в помине. Снова я свалял дурака. Конечно же, они давно перепрели и сгнили.
Ну что ж, если нет сухих листьев, пригодятся и свежие ветки, которые можно нарубить для подстилки.
Я попробовал рубить бузину, но тут же и бросил. Трубчатые стебли её были ломки, свежие срезы пахли резко и неприятно. И я пошёл за ветками ивы, они были мягки и гибки. Красоту ив мне губить не хотелось, я срубал по две-три веточки с каждого дерева, так чтобы порубка была совсем незаметна. Будто никто и не трогал деревья. Собрав их все, я за несколько раз перенёс их под яблоню, где пышным ворохом разложил на площадке. Подравняв его, я улёгся и утонул, как в перине. Лежалось покойно, уютно, и не хотелось вставать. Вверху накрывало меня чистое светлое небо, и, глядя в него, я понял, что никакой шалаш мне не нужен: ведь мы проведём здесь всего один вечер.
«Да, – вспомнил я, – вечером нужен будет костёр», – и, повесив сумку на сук яблони и спрятав под "постелью" топор, пошёл к берегу собирать сухие ветки, принесённые водой при разливе и застрявшие в прибрежных кустах, в оголённых корнях ив или просто на гальке осевшие. Собирая, я с упоением представлял и костёр, и свидание, и всё то, что за этим неизбежно последует.
Я шёл вдоль берега, собирая сушняк, и складывал его в кучки по ходу. На обратном пути я подберу и унесу их все сразу или за несколько раз, если много дров наберётся. Я уже прошёл далеко и собирался пройти ещё дальше, но услышал говор и увидел за кустами двух мальчиков. Они стояли на перекате в воде с удочками в руках и удили рыбу. Один из них был подпоясан верёвочкой, а к ней привязана низка. Конец низки терялся в воде, но, судя по её натяжению, там не было пусто. Значит, тени в глубокой воде мне не мерещились, рыба в речке была.
Мне не хотелось, чтобы меня заметили, и я повернул обратно, подбирая в оберемок оставленные кучки хвороста-сушняка.
Перенеся хворост под яблоню, я вытащил топор и на самой толстой ветви, как на колоде, нарубил дров. Их оказалось порядочно. Вполне хватит для небольшого костра до полуночи. Теперь пришла пора позаботиться и о рыбе. Ещё у реки я вырезал длинное гибкое удилище и теперь, сняв сумку с дерева, вытряхнул содержимое на ворох постели. Вещей набралось немало: две банки рыбных консервов на случай, если рыбы наловить не удастся, бутылка белого сухого вина, два гранёных стакана, два десятка вымытых картофелин, спичечный коробок, второй коробок с солью и ещё один коробок с крючками и леской, полбуханки пшеничного хлеба, завёрнутого в пергаментную бумагу, и пузырёк с крышкой и в ней пробитыми дырочками для кузнечиков для наживки. Отверстия были сделаны для того, чтобы кузнечики не задохнулись: я полагал, что они могут подохнуть без воздуха.
Быстро соорудив удочку, я спрятал оставшиеся припасы в сумку и подвесил ей, упрятав среди ветвей яблони. И тут только почувствовал, что очень устал. Ломила спина и руки, болели ладони, долго сжимавшие стебли, ветви и топорище – и казалось бы, от чего? Отвык, стало быть, от работы, давно не копал землю, не выпалывал с согнутой спиной сорняки, дрючки не рубил, не колол чурбаки на поленья и воду не таскал для полива…
Перед тем как уйти, я вышел на солнцепёк, наловил два десятка кузнечиков, принёс баночку с ними под яблоню и прилёг отдохнуть на мягкое ложе, и снова оно мне понравилось. Ветки пахли свежею зеленью, упруго прогибались под тяжестью тела, лежать на них было одно удовольствие.
Я лежал и думал, что вечером до захода солнца мне, возможно, удастся наловить рыбы, и тогда мы сварим уху. Вообще-то рыбу следовало наловить заранее, сейчас, и на низке, живую, упрятать под воду в укромном месте в реке. Но я и так потратил слишком много времени. Пора возвращаться… Эх, вот забыл захватить котелок. Придётся воспользоваться консервными банками. В самом деле, ведь не идти на свидание с котелком? Всё должно быть сюрпризом, и неожиданным. И эта рыбалка, и костёр, и ужин, и ложе.
Солнце заметно склонилось, когда я вышел из леса. Подниматься по склону было тяжело, но я был счастлив, что успел всё сделать, и что вечером смогу привести сюда Нину. Завтра она уедет. Но сегодняшний вечер я проведу с нею так, чтобы он ей запомнился.
Я ничего не скажу ей. Просто приведу её вниз, к реке. Я начну ловить рыбу, а она сядет на берегу и будет смотреть на меня, болтая голыми ногами, поддразнивая меня. Когда тени сгустятся, я приведу её под яблоню, мы будем сидеть на мягких ветвях, пахнущих горечью расставания, жечь костёр. Будем заворожёно смотреть на пламя, на потрескивающее горящее дерево, стреляющее красными тускнеющими на лету в воздухе искрами, и молчать, и о чём-то думать, и рассказывать друг другу об этих думах. А рядом будет журчать речка, прозрачная, чистая, устланная на перекатах серой окатанной галькой. Взойдёт луна и пробьётся сквозь листья, и на воду серебром лягут узоры. Но мы этого не увидим. Мы будем лежать, до изнеможения целоваться, и она станет моею.
Когда же мы захотим есть, то испечём в углях картошку и откроем вино и консервы, а если удастся наловить рыбы, то сварим её или, лучше, запечём её в лопухах.
… Усталый, довольный, шлёпал я по пыльной дороге без сумки, помахивая топориком. Солнце грело мне спину, когда я вошёл в станицу, и сердце прыгало тревожно и радостно.
Вечером, когда я привёл её к краю откоса, она испугалась и не захотела спускаться вниз к лесу. Да я и не уговаривал её.
Когда взошла луна, мы лежали в степи у откоса в траве совсем недалеко от места, которое я приготовил и о котором ей ничего не сказал. Но я не очень жалел. Мы лежали, обнявшись, и целовались до исступления, до невыносимого желания близости без предела. И я сделал попытку. Нина беспомощно прошептала:
– Володя, не надо. Ты ведь не возьмёшь меня в жёны, а что я скажу своему будущему мужу?
И я пожалел её…
Через полгода я получил от неё письмо из Тагила: «… я чувствую перед тобой какую-то вину, я себя вела недостойно в то лето… но я не могла поступать иначе…»
Милая Нина, вела ты себя как раз очень достойно. Но кто виноват, что у нас не получилось?
08.01.98     03.08.01     27.10.04
В Луганске я на шахты больше не ездил. Да и период бессистемного испытания "тонкоструйного разрушения" миновал. Мы пришли к осознанию необходимости получения точных зависимостей производительности разрушения от крепости угля, свойств струи, удаления насадки от забоя и скорости перемещения её вдоль последнего. Для этого нам нужен стенд и мы начали его строить. Ещё один стенд для проведения испытаний рабочих органов выемочных машин с тонкими струями проектировали конструкторы этих машин, в том числе и Мешков. Я же, пока лишь наскоками, думал о способах измерения характеристик струи в полёте, ежеминутно отрываясь не по своей доброй воле для соучастия в опытах с творениями наших сотрудников, беззастенчиво заимствованными, где только можно. К сожалению, сами мы ничего нового и оригинального не придумали.
Вернувшись в Луганск, я не возобновил отношений с Ниной Васильевной. Я убедился, что нужен был ей как самец, удовлетворяющий желания её похоти. Впрочем, сам я от неё в этом не отличался ничуть. Как говорится, мы были тут квиты. Но поскольку она не пожелала воспользоваться моими услугами летом, стало ясно, что она нашла другого самца. Я оскорбился. Ну, и Бог с ней!
… Нога моя давала о себе знать чем-то лишним в колене, и мне пришлось возобновить хождение к травматологу… В поликлинике я оказался в очереди к нему рядом хорошенькой стройной высокой девушкой. Она сразу чертовски понравилась мне, и я, времени не теряя, начал с ней разговор. Выяснилось, что у неё какая-то ерундовая травма (какая, забыл), учится она в мединституте, зовут её – она назвала имя (тоже забыл), живёт она в Каменном Броде на улице (улицу назвала). Номер дома она сказать не успела – подошла её очередь заходить, а когда она вышла, зашёл я, мы разминулись, и я не сумел подвести разговор к попытке договориться о встрече. Была ещё надежда как-нибудь встретить её снова у дверей врачебного кабинета, но она больше не появлялась, а мне она очень таки приглянулась, и нестерпимо захотелось увидеть её, и тогда сентябрьским солнечным днём я отправился на её поиски. Я нашёл нужную улицу, и, переходя от двора ко двору, спрашивал: не знают ли они такую-то девушку (я называл её имя), которая учится в мединституте. Но ничего путного мне никто не сказал, и я решил, что попытка моя провалилась. И, о чудо! Подошедшая к очередной калитке женщина сказала, что искомая девушка живёт в соседнем доме: «Вот, за забором»… Я постучался в калитку соседнего дома. Во дворе собака злобно залаяла, и я побоялся калитку приотворить: а вдруг отвязанный зверь бросится на меня. Собаки ведь с детства меня недолюбливали. Ну и я им, естественно тем же плачу. На стук мой никто не откликнулся. Я постучал в калитку сильнее. Слышу, скрипнула дверь, шаги во дворе ко мне приближаются, и калитка широко распахнулась. Передо мною стояла она. Я обрадовался, а она удивилась:
– Как вы меня нашли?
Я шутливо пробормотал, что-то насчёт интуиции, и в шутливом же духе пошёл наш разговор. Во двор, однако, она меня не пригласила – так и стояла всё время в проёме калитки – и разговор наш ни к каким последствиям не привёл. Это меня огорчило, но не надолго.
… На площадке дальней лестницы института между первым и вторым этажами я столкнулся с очаровательнейшим созданием: невысокая хрупкая жгуче черноволосая и черноглазая и загоревшая до тёмно-шоколадного цвета молоденькая женщина была так хороша, что я невольно остановился и улыбнулся ей. И она в ответ мне улыбнулась. В другой раз мы с нею заговорили, а через неделю я уже фотографировал её в сквере. Правда, рядом с ней оказался верзила-лаборант из Углеобогащения, живший в Камброде, но я не воспринимал его слишком всерьёз. Со мной она становилась всё любезнее, и я уже подумывал, что пора к решительному ухаживанию переходить, как она вдруг исчезла. Встревоженный её долгим отсутствием, я начал осторожно наводить справки о ней и узнал таки окольным путём, что она рассчиталась с работы и укатила в Москву. Вот те на! А я то считал её уже своею приятельницей.
… С начала года я получал несколько толстых журналов, где печатались вещи английских "рассерженных", близких мне по тогдашним моим настроениям, "Счастливчик Джим" Кингсли Эмиса, "Оглянись во гневе" Осборна. Был я в восторге от новых вещей Хемингуэя, новых, конечно для нас, поскольку их раньше не издавали, был в восторге от прочитанной мною "Фиесты", от "Испанской войны". В маленьком кинотеатре "Салют" шёл американский фильм "Старик и море" по его рассказу. Фильм захватил меня, полтора часа, не шелохнувшись, на одном дыхании я смотрел на экран, где не было ничего, кроме моря, лодки и старика, борьбы его с пойманной рыбой, а потом и с атакующими акулами. И беспощадный по жизненной правде конец – скелет обглоданной акулами рыбы, результат всех трудов, борьбы и надежд.
Заинтересованный, я нашёл и прочитал сам рассказ. Он произвёл на меня такое же впечатление, что и фильм. Фильм был сделан с рассказом, что называется один к одному, и оба были одинаково гениальны. Как можно такими разными средствами добиться совершенно равноценного впечатления от показа истории совершенно бесхитростной? Я ломал себе голову и ответа не находил. Был глубокий смысл, конечно, в мысли, в идее: рано или поздно неизбежно крушение наших надежд, но и крушение потерпев, человек не сдаётся, он верен себе и борется до конца. В стойкости духа всё дело. Но ведь надо словами ли, зрительно всколыхнуть в читателе, в зрителе отклик чувств, воплотить их в этого казалось бы жизнью раздавленного, но не сломленного старика, заставить переживать его чувства и переживать за него. Это надо уметь, в этом писатель. Я этого не умел.
Впоследствии ещё более ошеломляющее впечатление произведёт на меня фильм Андрея Тарковского "Сталкер", фильм совсем уже бессюжетный, философский, но это будет уже в другом времени…
Само собой разумеется, Хемингуэй не всегда поднимался до самого высокого уровня, но его "По ком звонит колокол" я перечитываю до сих пор.
Продолжалось моё увлечение Бёлем. Я с наслаждением, если чувства, испытанные мною, можно хоть приблизительно назвать наслаждением, прочитал в прошлом году его и "Хлеб ранних лет", и "Дом без хозяина", и, в этом году, "Бильярд в половине десятого", и всё остальное, что выходило потом.
Ремарк тоже навсегда остался любимым писателем. После того, как я в августе пятьдесят девятого года купил в привокзальном киоске Новокузнецка его "Время жить и время умирать", я прочитал "На Западном фронте без перемен", "Три товарища", "Триумфальная арка". "Чёрный обелиск" и другие его романы, ещё не были изданы в СССР, их я прочитаю гораздо позднее. Меня привлекали в Ремарке теплота, человечность, юмор его и больше всего его трепетное отношение к женщине, что и мне вовсе не чуждо. Это был и есть мой писатель.
Из советских писателей я приходил в восхищение от "Пяди земли" Бакланова, "Живых и мёртвых" Симонова, хотя и чувствовал слабость его, особенно во второй части романа. Симонов не достиг тогда ещё того мастерства, которое проявилось в романе "Последнее лето" и в повести "Мы не увидимся с тобой", сделавшиеся с их появлением очень мне дорогими, но Симонов первым из советских писателей сказал о войне жестокую правду, и сказал хорошо. Симонов был и остался в числе любимых мною поэтов. И хотя я сейчас имею возможность сравнивать его и с Пастернаком, и с Ахматовой, и с Евтушенко (который начинал очень талантливо), и с Иосифом Бродским, и вижу, как они отличаются от него и новизной формы, оригинальностью, свежестью и, пожалуй, неожиданностью оборотов, сравнений, но я понимаю, что он просто другой, и продолжаю считать его большим русским поэтом. Без него бы поэзия стала беднее. Его "Первая любовь", "Пять страниц" до сих пор не оставляют меня равнодушным, а при чтении "Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…" у меня, как и прежде, навёртываются слёзы, и спазмы перехватывают мне горло.
"Тихий американец" сделал меня почитателем Грэма Грина, а "Наш человек в Гаване" ещё более укрепил любовь к нему.
Я уже поминал, в "Иностранной литературе" я прочитал пьесу Павла Когоута "Такая любовь" для театра "Латерна Магика", сочетавшего театральное представление с киноэкраном. Пьеса впервые в соцлагере обнажила фальшь, двойственность, лживость коммунистической нашей морали. Она показала то, что я видел на каждом шагу, и что вызывало во мне недоумение, негодование и протест, ненависть даже, но что я не умел обобщить. Вскоре мне довелось посмотреть фильм, наш, советский, по этой пьесе в летнем кинотеатре в сквере имени тридцатилетия ВЛКСМ. Фильм был удачен, я был в восхищении, я всем сердцем вновь пережил эту раскрывшуюся передо мной правду о нашей жизни, разрушавшей самое дорогое в человеческих отношениях – нравственный закон, честность, любовь.
Выходя с толпой после окончания фильма в сквер, я услышал в темноте отзыв молодой пары: «Такая мура…» И это о фильме, который захватил всё моё существо. Я был взбешён. Я был готов наброситься на них с кулаками, но набрасываться было не на кого. Парочка растаяла в темноте.
А я снова недоумевал: «Почему люди не понимают, не чувствуют того, что сказано и показано так открыто, так ясно? Почему это их не волнует, и почему так волнует меня? Или мы сделаны из разного материала?!» И мне вспомнилось: «Какое мне дело до производительности труда – я жрать хочу!» Или ещё вот: «Живут же люди, и их не волнует, что Сталин делал ошибки». Но худо ли знать, хотящему жрать, откуда жратва эта берётся, как её получить, кто и как её делит и почему? Нет, не надо им ничего, кроме этого "я жрать хочу!" И не от этого ли их равнодушия им жрать часто нечего… И ещё я вспомнил фейхвангеровский "Успех", лозунг "истинных германцев": «Есть, пить, свинячить». Недалеко же ушли мы от нацистов.
… Живо интересовался я всеми событиями в мире, литературой, театром, поэзией, архитектурой, живописью, новыми веяниями и направлениями в искусстве. Я подписался на журнал "Архитектура" – приложение к "Строительной газете", там, кроме всего прочего, помещались и снимки зданий, построенных в разных странах современными архитекторами. Оттуда я впервые узнал о величайшем архитекторе нашего времени Оскаре Нимейере и о многих других. Некоторые их творения оставили меня равнодушными, другие – приводили в восторг. Новая архитектура привлекала меня, особенно понравился мне собственный Нимейера дом с взметнувшейся изогнутой крышей из железобетона, органично вписавшийся в рельеф гористой местности у развилки дорог.
… Я выписал журнал "Польша", там было немало такого, что в советской печати увидеть было нельзя. Там я знакомился с польской поэзией, там читал польскую прозу, там была представлена современная беспредметная (абстрактная) живопись, вызвавшая у меня двойственное ощущение. Глядя на одно, хотел я сказать: «Чушь собачья». Но иногда цветовое пятно производило определённое впечатление, ну, скажем, как яркая обложка журнала, брошенного небрежно на одноцветную тёмную плоскость столешницы, оживляет всю комнату.
Я мог понять абстракционизм лишь как вызов, как ответ на изломанность, безумность нашего мира. Бессмысленное нагромождение фигур, линий, пятен могло отражать состояние внутреннего мира художника, не принимающего нашей страшной действительности, где уже растоптано всё. Но ведь это "искусство" для него одного, порождённое индивидуальным восприятием жизни, его личными ассоциациями, не имеющими никаких общих точек с моими. Все эти абстракции не могут затронуть моих чувств, как, полагаю, и чувств большинства, они волнуют (и то, если он дурака не валяет) только его. А потому никакой художественной ценности не представляют, и, строго говоря, искусством поэтому называться не могут. Это всё-таки ремесло… и мода. И пусть меня назовут ретроградом. Ради Бога, пожалуйста! Но что это за искусство, которое не волнует?.. Квадрат Малевича, за который дают миллион, – это искусство? Извините, из нас кто-то спятил.
Я смотрю на самую реалистичную "Гернику" Пикáссо, на искалеченные подобия тел, треугольники, прямоугольники, квадраты и прочую геометрию месива людских рук и ног, лошадиных голов и понимаю, как ужасен тот мир, где всё это происходит. Тут активен мой разум, это он всё понимает, сам же я холоден, сердце моё на треугольники не откликается. Цветовые пятна могут радовать глаз, быть приятными для него или нет, но приятность для глаза – это ещё не взволнованность, не переживание… Я люблю пейзаж Левитана, но квадрат Малевича можно любить? Я люблю Тинторетто "Инессу", я во власти чистого восхищения, но может ли восхитить треугольник? Согласитесь честно, что нет. Ни испугать, ни отвращение вызвать треугольник тоже не может. Он ничто, он фигура, и ждать от него больше нечего.
Абстракционизм, сюрреализм, модернизм, как и другие надуманные новации для меня – выкрутасы; все бесчисленные шагалы и мейерхольды – дутые знаменитости, голые короли, хотя порой и очень эффектные, но и тут воздействуют они не на эмоции, а на инстинкты толпы, как скандал. Это в лучшем случае прикладное, декоративное мастерство.
"Польша" познакомила меня с Юлианом Тувимом и Владиславом Броневским. Их стихи нравились мне, я читал их наизусть. Я и сейчас кое-что помню. Три слова из первого: «… над ужасом крыш».
… Там же печатались снимки ночью светящихся изнутри стеклянных небоскрёбов Варшавы. Картинки мне нравились очень, и я порадовался, когда решили построить подобное в Москве на Арбате.
… через несколько лет я увидел эти здания министерств на проспекте Калинина, и ужаснулся убожеству.
… В иной мир, отличный от нашего, позволила заглянуть и "Чехословацкая фотография". Этот журнал открыл мне чудо художественной фотографии, по выразительности сравнимой с полотнами старых признанных мастеров. "ЧФ" многому научила меня в построении композиции снимков, в достижении гармоничной уравновешенности, иногда просто приёмом кадрирования.
… Чтобы попасть внутрь западного жилища, выписал я немецкий журнал "MöbelundWonraum" – и тут нашёл немало полезного для себя.
… Таким образом, переезд в Луганск открыл мне бóльшие возможности для развития, я впитывал всё новые и новые знания, впечатления и не мог насытиться ими. Меня тянуло к себе всё, от математики и физики до поэзии, театра, политики. Одной работы, хотя бы и интересной, мне было мало, это была ничтожная часть безбрежного мира, и в нём всё больше и больше меня влёк к себе мир искусств.
… после неудачной попытки написать хотя бы приличный рассказ в пятьдесят шестом переломном году, я вновь начал задумываться: а не попробовать ли ещё? Но пока не брал в руки перо. Все мои знания были всё-таки книжными. Жизнь я знал плохо, поверхностно, фрагментарно, не было единой картины. К тому ж я никак не исправил непростительный для писателя недостаток, я мало всматривался в людей, не было у меня к ним особого интереса, к людям, не привлекавшим меня, а влекли меня лишь красивые женщины, но и их я не мог, не умел разгадать, да и не пытался, то есть хотел, но не знал как это сделать. И вообще это всё отговорки, относительно незнания жизни. Не было писательского таланта. Был бы – писал о том бы, что знал.
10.01.98     06.09.01     28.10.04
… В конце сентября вспыхнуло ещё одно моё увлечение. Удивительно, как, когда это всё я успевал. Описание его заняло бы страничку. Но я сделаю иначе. Голове моей очумевшей от боли и тысячелетней усталости трудно мыслить сейчас и придумывать фразы. По горячим следам я тогда всё записал в виде пьески для самодеятельного молодёжного клуба "Современник" (я о нём далее расскажу). Вот я и перепишу эти записи, вставив вместо вымышленных имён имена настоящие, а события там были подлинные, так что в остальном менять ничего не придётся. Стиль речи моей может вызвать подозрение в намеренном подражании. Это не так. Я сам в то время так говорил, подражая непроизвольно любимым героям. Через год это прошло, и я стал иначе изъясняться.
Итак:
* * *
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
 
П л а т о н о в   В л а д и м и р,      старший научный сотрудник, дружинник, 29 лет.
Л и é н   Э л е о н о р а,      "студентка", задержавшаяся на каникулах, черноволосая с очаровательным бледным лицом, 19 лет.
В е р а,      подруга Элеоноры, блондинка, 22 лет.
С л и в к а   Е в г е н и й,      старший научный сотрудник, 28 лет.
А д м и н и с т р а т о р   ф и л а р м о н и и,      представительный полный мужчина, 48 лет.
П л е т é н ь,      старший научный сотрудник, дружинник, 30 лет.
М е ш к ó в,      старший конструктор, дружинник, 30 лет.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.
В т о р о й   м и л и ц и о н е р.
К а п и т а н   м и л и ц и и.
М а й о р   м и л и ц и и.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р   У В Д.
П о л к о в н и к   М В Д,    56 лет.
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м,      он же    генерал МВД, 49 лет.
Ш в е й ц а р   г о с т и н и ц ы,      п ь я н ы й,      п р о х о ж и е,      д р у ж и н н и к и,      л е й т е н а н т,      с е р ж а н т,      м и л и ц и о н е р ы,      п ь я н а я   с т а р у х а,      ш о ф ё р   т а к с и.
 
 
ДЕЙСТВИЕ   ПЕРВОЕ
 
СЦЕНА   ПЕРВАЯ
 
Поздний вечер. Улица, уходящая вглубь сцены. Справа здание четырёхэтажной гостиницы в готическом стиле с балконами. Часть окон освещена На улице, где бредут редкие прохожие в лёгкой летней одежде, появляются трое молодых людей в штатском с красными повязками на левой руке – дружинники. На улице редкие фонари.
 
П л е т е н ь.    Сегодня без приключений, кажется, обошлось.
М е ш к о в.    А когда у нас не обходится?
П л а т о н о в.    Это бабочки прилетают на свет. Хулиганы предпочитают потёмки.
М е ш к о в.    Вчера у Светы Смородиновой сняли часы.
П л а т о н о в.    Ничего. Завтра грабителей схватят, после суда отдадут на поруки. А часы, может быть, и вернут. Если не успеют продать.
Из дверей гостиницы старый, но ещё сильный швейцар в синем мундире с золотыми галунами выводит щуплого пьяного человека. Тот еле держится на ногах, но, сопротивляясь, кричит на швейцара.
Ш в е й ц а р (подталкивая пьяного в шею).    Иди, иди, пока милицию не позвал.
П ь я н ы й.    Ж-жулики, п-проходимцы несчастные. Я-я п-покажу… (Размахивая руками, поворачивается к швейцару.)
Ш в е й ц а р (сгребает его и оборачивает лицом к улице).    Проваливай!
Подходят дружинники.
П л е т е н ь.    Что случилось?
Ш в е й ц а р (презрительно усмехаясь).    Вот, герой расходился.
П ь я н ы й.    Он-ни ответ-тят. Я им п-покажу.
М е ш к о в.    Иди, дядя, проспись.
П ь я н ы й.    Н-нет, я п-пойду к-к н-ним. З-за ж-жалобной к-книгой. (Проникновенно дружинникам.) З-за сп-праведливость.
М е ш к о в.    Иди домой, отдохни.
П ь я н ы й (кричит).    З-за с-справедливость!
П л е т е н ь.    Иди. Завтра придёшь за книгой.
П ь я н ы й.    Н-но я з-за п-правду.
М е ш к о в.    Иди, иди, или заберём тебя в штаб. Придётся ночевать в вытрезвителе.
П ь я н ы й.    Да?
П л а т о н о в.    Это уж точно.
Пьяный, сгорбившись, поворачивается и семенит прочь, стараясь держатся прямо, но ноги заносят его в сторону. Он падает. Дружинники направляются к нему, но он быстро вскакивает и исчезает в темноте.
М е ш к о в.    Почему это каждый подвыпивший – ярый поборник справедливости?
П л а т о н о в.    Трезвые недостаточно храбры для этого.
М е ш к о в (смеясь).    Как это мне сразу в голову не пришло?!
На балконе второго этажа появляются две девушки. Свет из раскрытой балконной двери очерчивает их фигуры. Снизу уличный фонарь подсвечивает их лица. Одна из них белокурая в сером свободном платье. Вторая с ниспадающими по сторонам овала лица длинными чёрными волосами в чёрном же облегающем её тонкий стан платье. Девушки немного навеселе. Черноволосая подходит к перилам и, перегнувшись, смотрит на улицу. Верхняя пуговица на платье её расстегнулась, и треугольник разреза глубоко обнажает ей грудь. Глядя вниз, она начинает петь: «Вот опять в ночи синеет высь, вот и окна в сумраке зажглись. Здесь живут мои друзья, и, дыханье затая, в большие окна вглядываюсь я». Голоса у неё совсем нет. Но тут песню подхватывает белокурая. У этой – приятный голос с небольшой хрипотцой, и песня звучит полновесней: «Здесь живут мои друзья, и, дыхание затая, в большие окна вглядываюсь я». Прохожие останавливаются под балконом. Их уже целая группа. Из неё слышатся выкрики.
П е р в ы й   п р о х о ж и й.    Чего распелись? Эй, шлюхи!
В т о р о й   п р о х о ж и й.    Девочки развлекаются.
Т р е т и й   п р о х о ж и й.    Вот, вот. Гастролёрши! И куда милиция смотри?
К собравшимся направляются Платонов и Мешков.
П л а т о н о в.    Зачем вам милиция?
Т р е т и й   п р о х о ж и й.    Не видишь, что ли? Распелись. Грудь выставила на улицу, а здесь, между прочим, дети ходят.
П л а т о н о в.    Это вы дети?
Т р е т и й   п р о х о ж и й.    А?
П л а т о н о в.    Это вы дети? Других вроде здесь нет.
В т о р о й   п р о х о ж и й.    А грудь, действительно, потрясающая. (Кричит.) Девочки, возьмите меня к себе.
Девушки замечают, что под балконом собираются люди, и испуганно замолкают.
Т р е т и й   п р о х о ж и й (кричит).    Шлюхи!
Подходит Плетень.
П л е т е н ь.    Товарищи, проходите. Чего расшумелись? (Кричит вверх.) Убирайтесь с балкона! Живо!
М е ш к о в.    Девочки, идите спать. Здесь не принято петь на балконах. Видите, прохожим не нравится.
В т о р о й   п р о х о ж и й.    Совсем наоборот.
Девушки уходят. Свет в проеме двери гаснет. Появляется пьяный.
П ь я н ы й.    А й-йя их з-знаю. В р-рестор-ране в-видел.
П л а т о н о в.    Опять ты?
Пьяный исчезает в толпе.
П е р в ы й   п р о х о ж и й.    Безобразие! До чего распустились!
М е ш к о в.    А чем, собственно?
П е р в ы й   п р о х о ж и й.    И вы ещё спрашиваете?!
М е ш к о в.    А что тут особенного. Стояли девушки на балконе. Песенку напевали. Если б вы крик не подняли, никто бы на них и не глянул.
П е р в ы й    п р о х о ж и й.    Так я ещё и виноват?!
П л а т о н о в.    А кто же?
П е р в ы й   п р о х о ж и й.    Ловко!
П л а т о н о в.    А что? (Шутливо Мешкову.) Заберём его, что ли?
Первый прохожий скрывается. Столпившиеся понемногу расходятся.
М е ш к о в.    Ну и люди!
П л а т о н о в.    Как люди. Нравы блюдут вот. Ну, и хамят по привычке.
М е ш к о в.    Ханжи!
П л а т о н о в.    Ты возмущён?
М е ш к о в.    Нет. Противно.
П л а т о н о в (декламирует).    Смешно возмущаться среди равнодушных. Молчать тоже грустно…
Из-за угла выворачиваются два милиционера.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р (Платонову).    Видели?!
П л а т о н о в.    Нет.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Что нет?
П л а т о н о в.    Ничего.
П л е т е н ь.    Шлюхи какие-то безобразничали. Собрали толпу.
М е ш к о в.    Ого! Толпа сама собралась.
В т о р о й   м и л и ц и о н е р (Платонову).    Позвонили из гостиницы в штаб.
П л а т о н о в (иронически).    И вот мы здесь.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Что?
П л а т о н о в.    Да так. Чего вы хотите?
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Как чего? Отведём их в штаб. Там разберутся.
М е ш к о в.    Да за что ж отводить? Мы безобразий не видели.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Я людей видел. Под балконом. Как раз мимо шёл. Это он (Показывает на второго милиционера.) из штаба. Ну и я заодно с ним.
П л а т о н о в.    Так вы и вправду за ними?
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    А за кем же?
П л е т е н ь.    Правильно! Проучите их хорошенько.
П л а т о н о в.    За что? Позвольте спросить.
П л е т е н ь.    Ты же видел. Девки напились.
П л а т о н о в.    Не видел.
М е ш к о в (Плетню).    Да брось ты. Не за что забирать девчонок.
П л а т о н о в (милиционерам).    Мы им крикнули, и они сразу ушли. О чём ещё разговаривать? Пройдёмся-ка лучше по улице.
В т р о й   м и л и ц и о н е р.    Нельзя. Из гостиницы звонили, жаловались, просили забрать.
П л а т о н о в.    Кто звонил-то?
В т о р о й   м и л и ц и о н е р.    Не знаю.
П л а т о н о в.    Ну вот. Мало ли кто вздумает позвонить. Так всех и брать? Девчонки спят уже. Сколько можно судачить об этом. Идёмте-ка в штаб. Кстати и время дежурства кончается.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Нет, надо забрать их.
В т о р о й   м и л и ц и о н е р.    Приказ капитана.
П л е т е н ь.    Ладно, пошли в гостиницу.
П л а т о н о в.    Я не пойду!
М е ш к о в.    Да вы что, сдурели? Пьяных мужиков уговариваем, отпускаем домой, а девчонок с постели и – в штаб?! Я не согласен. Мы объясним всё капитану.
В т о р о й   м и л и ц и о н е р (колеблется).    Надо хотя бы сходить, узнать.
П л е т е н ь (всем).    Пошли, сходим!
П л а т о н о в.    Сказал – не пойду!
М е ш к о в.    И я не пойду.
 
Оба милиционера вместе с Плетнём входят в гостиницу. Мешков и Платонов уходят по тротуару направо и заворачивают за угол гостиницы.
 
З а н а в е с
 
 
 
СЦЕНА   ВТОРАЯ
 
Просторная комната. В стене справа дверь, прямо – окно. Слева большой стол, застланный красной скатертью. Над столом плакат. У голых побелённых стен в беспорядке расставлены стулья. За столом капитан милиции. Говорит по телефону. Три человека с красными повязками расхаживают по комнате из угла в угол. Переговариваются, смеются. Открывается дверь. Входит Плетень, за ним обе девушки и оба милиционера. Следом входит дородный мужчина в дорогом сером костюме. Девушки прислоняются к стене у двери. Первый милиционер подходит к столу.
 
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Товарищ капитан. Вот, задержали. В ресторане напились, вышли на балкон, безобразничали, пели, собрали толпу. Шлюхи, одним словом.
Б л о н д и н к а.    Замолчи, нахал!
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Видите?!
Ч е р н о в о л о с а я.    Боже мой! Как вы можете говорить так. Как вам не стыдно? (На глазах появляются слёзы.)
К а п и т а н.    Кто такие?
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Сегодня прибыли в гостиницу из Адлера. Записались студентками. Вот их паспорта. (Кладёт паспорта на стол.)
К а п и т а н.    Какие сейчас могут быть студентки? Студенты все урожай убирают. (Глядя на девушек презрительно.) А эти – из Адлера!
П л е т е н ь.    Да никакие они не студентки. У них и студенческих билетов нет.
О д и н   и з   д р у ж и н н и к о в.   Билеты и не нужны. В паспорте должна быть отметка: «Зачислен студентом».
К а п и т а н (листая паспорта).    Ничего нет.
Ч е р н о в о л о с а я (садясь на стул у стола).    Мы студентки мединститута.
К а п и т а н.    Где?
Ч е р н о в о л о с а я.    В Ташкенте.
К а п и т а н.    А как сюда попали?
Ч е р н о в о л о с а я.    Приехали посмотреть город.
П л е т е н ь.    Подзаработать?
Черноволосая растерянно умолкает.
Б л о н д и н к а (взрывается).    А тебе какое дело? Нахал!
П л е т е н ь.    Ты за это ответишь.
Б л о н д и н к а.    Ах, отвечу?! А врываться ночью к женщинам в номер, поднимать их с постели и оскорблять – это ничего? Отвечать за это не надо?
П л е т е н ь.    Ну, замолчи!
Б л о н д и н к а.    Замолчи?! Хам! Нахал!
Ч е р н о в о л о с а я.    Вера! Не надо так!
П л е т е н ь.    Что?
В е р а.    Хам! Нахал!
П л е т е н ь.    Ах ты, сука! Да я тебя… (Направляется к ней, сжимая кулаки.)
В е р а (шагает ему навстречу).    На, бей! Хам! Нахал! Хам! Нахал!
П л е т е н ь (отступая).    Ты только этого и хочешь…
Ч е р н о в о л о с а я.    Боже мой! Вера! Не надо, не надо так!
Входят Мешков и Платонов. Увидев девушек, останавливаются.
М е ш к о в.    Забрали таки!
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р.    Видите, как она себя ведёт, товарищ капитан.
К а п и т а н.    Отправьте её в отделение. Пятнадцать суток она уже заработала.
П е р в ы й   м и л и ц и о н е р (Вере).    Идём!
Ч е р н о в о л о с а я (сквозь слёзы).    Не делайте этого, товарищ капитан! Умоляю вас, не делайте этого!
Первый милиционер выводит Веру.
В е р а (оборачиваясь, кричит).    Прощай… (Звук имени заглушается шумом захлопываемой двери.)
Ч е р н о в о л о с а я.    Умоляю вас, не делайте этого.
В т о р о й   м и л и ц и о н е р.    А с этой что делать?
М е ш к о в.    Она же ничего не сделала.
П л е т е н ь.    Это она начала петь.
Ч е р н о в о л о с а я (плачет).    Пела, конечно, но тихо. У меня и голоса-то совсем нет. (Последнее сказано так по детски сквозь слёзы, что все смеются. Сквозь слёзы смеётся и она сама.)
П л е т е н ь (смягчаясь).    Собственно, она не буянила. Не то, что та, белая.
Мешков берёт со стола паспорта, рассматривает их, потом кладёт обратно. Платонов неотрывно смотрит на девушку. Очень уж она хороша. Удлинённый овал нежного очаровательного лица обрамлён чёрными волосами. Фигурка точёная. На ней чёрное нарядное платье чуть выше колен. Верхняя пуговица по-прежнему расстёгнута, и в просвет видны тугие округлости молодой девичьей груди.
К а п и т а н.    Всё равно. И её надо отправить в отделение.
О д и н   и з    д р у ж и н н и к о в.    Не надо, товарищ капитан. Она же не такая, как белая.
К а п и т а н.    Да вы посмотрите, как она одета? Стиляга! Грудь почти вся наружу, а платье? Колени видны!
Черноволосая спохватывается, быстро застёгивает пуговицу.
М е ш к о в (возмущённо).    Ну, уж это… Если человек красиво, модно одет, это ещё не повод… А грудь?.. Так её такой взяли, думать ли было ей о груди?
К а п и т а н.    А где берёт деньги на это? И на полёты в Адлер.
П л а т о н о в.    Бывают и родители-богачи.
К а п и т а н.    У нас?
П л а т о н о в.    К сожалению. А одета она хорошо. Ей идёт.
П о л н ы й   м у ж ч и н а.    Конечно. Раз красиво одета – значит есть вкус. И только. Её можно отпустить.
К а п и т а н.    А вы то кто?
П о л н ы й   м у ж ч и н а.    Администратор филармонии.
К а п и т а н.    А здесь почему?
А д м и н и с т а т о р   ф и л а р м о н и и.    Позвонили из гостиницы. Подняли с постели. Это не ваши, говорят, артистки здесь выступают? А у меня как раз вчера две артистки сбежали. Я и помчался в гостиницу.
Все смеются.
К а п и т а н.    Ну и что?
А д м и н и с т а т о р   ф и л а р м о н и и.    Ну и пришлось участвовать в задержании, хотя они не мои. Впрочем, и эти ничего там не сделали. Только вот белая здесь нахамила. А эта же (Показывает на Элеонору.) сущий ангел.
Д р у ж и н н и к и (вразнобой).     Так отпустите её!
                       Отпустите!
                       Пусть идёт!
                       Отдайте ей паспорт!
К а п и т а н (колеблется, потом качает головой).    Нет.
Платонов, делая вид, что не расслышал слова капитана, берёт верхний паспорт, раскрывает его и, взглянув на фотографию, подаёт его девушке. Капитан молчит.
Ч е р н о в о л о с а я.    Спасибо.
А д м и н и с т а т о р   ф и л а р м о н и и.    Теперь иди и не попадай сюда больше. И с той не водись. Блондинка – дрянь.
Элеонора встаёт.
П л а т о н о в.    А кто устроит её в гостиницу? После скандала вряд ли её пустят в номер.
А д м и н и с т а т о р   ф и л а р м о н и и.    Я сделаю это. Я думаю, я сумею.
П л а т о н о в.    Ну и хорошо.
Администратор и черноволосая уходят. Дружинники снимают повязки и начинают расходиться.
М е ш к о в (зевая).    И нам спать пора.
П л а т о н о в.    Да, пожалуй. (Кладут повязки на стол, прощаются и уходят.)
В комнате остаются только капитан со вторым милиционером. Милиционер направляется к дверям вслед за дружинниками, но капитан останавливает его.
К а п и т а н.    Погоди.
 
З а н а в е с
 
Перед занавесом идут Мешков и Платонов.
П л а т о н о в.    Какая красивая девочка.
М е ш к о в.    Да, ничего не скажешь.
П л а т о н о в.    Ты не запомнил её фамилию?
М е ш к о в.    Леéш, нет, Леéр, кажется.
П л а т о н о в.    Не русская…
М е ш к о в.    Эстонка. Я прочитал, когда смотрел её паспорт.
П л а т о н о в.    Я тоже смотрел, но прочитать не подумал. А как её зовут?
М е ш к о в.    Не запомнил. Как-то на Э.
П л а т о н о в.    Ну, пока!
М е ш к о в.    До свиданья. А девочка хороша. Очень. Понравилась? (Уходит, не получив ответа.)
П л а т о н о в (сам себе).    Вот глупо… Держал в руках паспорт и не прочитал ничего. И почему я сам не пошёл с ними в гостиницу?! Дурак, идиот!
 
 
 
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
 
СЦЕНА ПЕРВАЯ
 
День. Перед занавесом идёт Платонов с папкой подмышкой. Навстречу ему Сливка с плащом, перекинутым через руку, и маленьким чемоданчиком.
П л а т о н о в.    Салюд, Женя!
С л и в к а.    Привет, Володя.
П л а т о н о в.    Куда это ты?.. На базу?
С л и в к а.    Да. Шеф послал, делать нечего…
П л а т о н о в.    Да, радость невелика… Постой, будешь возле гостиницы, зайди, пожалуйста…
С л и в к а.    Зачем?
П л а т о н о в.    Узнай, в каком номере вчера остановилась Леер.
С л и в к а.    А кто она?
П л а т о н о в.    И сам не знаю, но мне очень нужно…
С л и в к а.    А что я скажу?
П л а т о н о в.    Ну, придумай сам что-нибудь. Только не выдавай себя за брата.
С л и в к а.    Иди к чёрту!
П л а т о н о в.    Узнай, как её зовут.
С л и в к а.    Ладно, попробую.
П л а т о н о в.    Очень прошу! И позвони мне с базы по телефону.
С л и в к а.    Хорошо.
П л а т о н о в.    Ну, пока!
С л и в к а.    Пока.
Расходятся и скрываются за кулисами. Звучит мелодия и голос Утёсова поёт: «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одно меня тревожит, унося покой и сон». Мелодия затихает. За кулисами слышатся звонки телефона, затем голос Платонова: «Хэлоу… Это ты, Женя?.. (Удивлённо). Я тебя подвёл?.. Арестовали?.. Не может быть? Мы же её отпустили… Что?.. Расскажу после… Значит пришли снова?.. Так, так… Ага!.. Лееш?.. Или Леен?.. Последняя буква неясная… И больше ничего?.. Ну, спасибо, спасибо… Ты всё шутишь…
 
З а н а в е с   п о д н и м а е т с я
 
На сцене коридор и комната в конце его. В комнате за большим столом с чернильным прибором сидит майор милиции, за столиком, торцом приставленном к большому столу, – лейтенант. По коридору прохаживается дежурный сержант.
М а й о р.    И ты говоришь, когда их сажали в машину, он сам протиснулся между вами и юркнул в фургон? А потом прибежала жена?
Л е й т е н а н т.    Ну да. Я стою у дверцы, вдруг между мной и дверцей – шмыг мужчина и лезет в фургон. Маленький такой, на ступеньку не заберётся. Ему подали руку, втащили, дверцу захлопнули, и машина уехала…
М а й о р.    Так он от жены что ли сбежал?.. Молодец!.. (Оба смеются.)
В коридоре появляется Платонов. Что-то говорит сержанту и идёт к двери в комнату. Приоткрыв дверь, спрашивает: «Можно?» Ему никто не отвечает, и он входит.
.    А потом прибежала жена. Кричит: «Почему мужа дружинники в вытрезвитель отправили?» А кто его отправлял? Сам залез… (Снова смеются. Майор замечает Платонова.)
М а й о р.    Вам чего?
П л а т о н о в.    Я зашёл узнать, (Смущаясь.) по поручению институтской общественности… Вчера мы – я дружинник (Показывает билет ДНД.) – задержали в гостинице двух девиц. Мы бы не хотели так оставлять этого дела и собираемся написать письма родителям… Девочки молодые, а распустились… Так вот, мне поручено узнать их адреса.
М а й о р.    Ах, эти, вчера! Им по пятнадцать суток дали.
П л а т о н о в.    И где же они?
М а й о р.    Уже отбывают.
П л а т о н о в.    Здесь?
М а й о р.    Этого я не могу сказать. А письма мы уже сами отправили. Так что не беспокойтесь.
П л а т о н о в (растерянно).    Ну, если так… (Отступает.) До свиданья. (Выходит в коридор, закрывая за собой дверь. Стоит. Потом направляется к сержанту.)
П л а т о н о в.    Где у вас находятся пятнадцатисуточники?
С е р ж а н т.    Здесь.
П л а т о н о в.    И женщины?
С е р ж а н т.    Нет. Женщины в горотделе.
П л а т о н о в.    Спасибо. (Уходит. Сержант недоумённо смотрит ему вслед.)
 
З а н а в е с
 
 
 
СЦЕНА ВТОРАЯ
 
Комната. Слева небольшой стол и стул возле него, прямо окно, сквозь которое светит яркое солнце, справа дверь. За столом офицер в милицейской форме с красной повязкой на рукаве. Открывается дверь, входит Платонов.
П л а т о н о в.    Здравствуйте. Вы дежурный?
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Да.
П л а т о н о в (с наигранной весёлостью).    Я хотел бы увидеть одну из ваших пятнадцатисуточниц?
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Кого?
П л а т о н о в.    Эллу Лее… (Конечную согласную произносит намеренно неразборчиво.)
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р (просматривая список).    Есть такая. Лиен Э. (Пристально смотрит на Платонова, потом, довольный своей проницательностью, радостно восклицает.) Вы доктор? (Жестом приглашает садиться.)
П л а т о н о в (садясь на стул, растерянно, но и шутливо).    Нет. Пока даже не кандидат.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Но вы врач?.. И пришли от неё?
П л а т о н о в.    Нет. Я инженер. (Спохватившись.) От кого?
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Вы, конечно, знаете, что она сбежала позавчера.
П л а т о н о в.    Кто? Лиен?
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Её подруга.
П л а т о н о в.    Я ни чего не знаю…
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Да бросьте… Где она?
П л а т о н о в.    Я и вправду не знаю… А разве от вас так просто сбежать? Документы ж у вас.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Просто ушла, когда её вывели на работу и не вернулась… А вы не притворяйтесь. Вы прекрасно знаете, что она беременна, и ей надо сделать аборт. Она сама говорила. Просила, чтобы её отпустили, но мы не пустили, тогда она и ушла.
П л а т о н о в.    Честное слово, я ничего не знаю об этом. Я ведь с нею совсем незнаком. Просто я хотел повидать Лиен, которую мы задержали.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Вообще-то у нас свидания запрещены. Подождите минутку. (Набирает номер на диске телефона. Платонову.) Придётся вам задержаться немного.
П л а т о н о в (смотрит на часы).    Но я могу опоздать на работу. Перерыв скоро кончается.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р (улыбаясь).    Мы за вас похлопочем. (В трубку.) Здесь у меня товарищ, просит свидания с Лиен… Это та, подруга которой сбежала. Он, очевидно, от неё… (Платонов ладонью делает протестующий жест.) Вы не хотите с ним поговорить?.. Направить его к вам или вы зайдёте сюда?.. Хорошо… (Поднимается и выходит.)
П л а т о н о в (в сторону).    Вот, чёрт, попал в историю. Не даром советуют обходить это здание.
Дежурный офицер возвращается.
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Я не могу разрешить вам свидания.
П л а т о н о в.    Я могу идти?
Д е ж у р н ы й   о ф и ц е р.    Да.
П л а т о н о в.    До свиданья.
 
З а н а в е с
 
 
 
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
 
СЦЕНА ПЕРВАЯ
 
Две соседние комнаты, с отдельными входами. В правой – кабинет, прямо слева – дверь. У правой стены стоит стол. Маленький столик прислонён к нему торцом. По обеим сторонам этого столика мягкие кресла. За большим столом сидит милицейский полковник в общеармейской форме и пишет. В соседней комнате слева прямо дверь. В комнате четыре конторских стола. Стульев нет. В левой стене окно. В комнате никого нет. В кабинет входит Платонов. В руках у него две книги.
П л а т о н о в.    Разрешите?
П о л к о в н и к.    Входите, пожалуйста.
П л а т о н о в.    Здравствуйте.
П о л к о в н и к (выходя из-за стола навстречу Платонову и пожимая ему руку).    Здравствуйте. (Жестом указывает на кресло.) Садитесь. (Платонов садится.)
П о л к о в н и к (возвратясь на своё место).    Я вас слушаю.
П л а т о н о в.    Видите ли, я хотел бы просить свидания с одной из ваших пятнадцатисуточниц. До сих пор все мне отказывали, и вот я у вас.
П о л к о в н и к.    Ну, это не трудно сделать. (Снимает трубку, набирает номер телефона. К Платонову.) Как её фамилия?
П л а т о н о в.    Лиен.
П о л к о в н и к (нажимая пальцем рычаг).    Вы её родственник?
П л а т о н о в.    Нет.
П о л к о в н и к.    А кто же?
П л а т о н о в.    В некотором роде знакомый .
П о л к о в н и к.    Давно?
П л а т о н о в.    Нет. Увидел её в штабе ДНД в день задержания.
П о л к о в н и к.    Вы кем работаете?
П л а т о н о в.    Старшим научным сотрудником в Укрниигидроуголь.
П о л к о в н и к (качая головой).    Я с ней говорил. Девица красивая. Но она вам не пара.
П л а т о н о в.    Но пока и речи…
П о л к о в н и к (перебивая). Она вам не пара. Вы молодой человек, инженер, вы найдёте хорошую девушку. Разве в нашем городе их мало? А эта… (Делает паузу.) Эта не будет подругой. Я в отцы вам гожусь… и я знаю, что говорю. Она ничто. Избалованная пустышка. Ей нужны лишь развлечения. Если она и будет жить с вами, то все соки из вас выпьет, все жилы вымотает. А найдёт кого-либо выгоднее – уйдёт. Я не советую вам с ней встречаться.
П л а т о н о в.    Я ценю ваш совет. Но человек так уж устроен, что ему хочется самому убедиться.
П о л к о в н и к (рассерженно).    Ну, как хотите. (Набирает номер телефона.) Абрамов? Приведите ко мне Лиен… Да, Полторацкий… Ко мне в кабинет.
Входит мужчина в штатском. Садится в кресло напротив Платонова.
П о л к о в н и к.    Вот, товарищ просит свидания с Лиен.
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м.    Нравится?
П л а т о н о в.    Я, собственно, не знаю её. Она очень красива. Но что она собой представляет? Это мне интересно.
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м.    То, что она здесь, не в её пользу.
П л а т о н о в.    Сюда можно попасть и по недоразумению.
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м.    Я не уверен в этом.
П л а т о н о в.   Сколько ей лет?
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м.    Девятнадцать?
П л а т о н о в.    Всего?
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м.    Эта и в девятнадцать много успела. Будьте поосторожней. И (Смеётся.) не возлагайте на нас ответственность, если невзначай попадёте в больницу.
П о л к о в н и к.    Я ему не советовал с нею встречаться.
М у ж ч и н а   в   ш т а т с к о м (Платонову).    Я понимаю вас. Добродетельный жест. Подать руку падшей, помочь переделать её... Только с ней это вам не удастся.
П о л к о в н и к (Платонову официально).    Вы знаете, что свидания у нас в присутствии сотрудника.
П л а т о н о в.    Знаю. (Смущённо.) Если вы считаете, я…
Входит милиционер.
П о л к о в н и к (милиционеру).    Где она?
М и л и ц и о н е р.    В коридоре.
П о л к о в н и к.    Проведите их в бухгалтерию. Там сейчас никого нет.
М и л и ц и о н е р(Платонову).    Идёмте.
 
СЦЕНА ВТОРАЯ
 
Платонов, полковник и мужчина в штатском поднимаются и выходят в коридор вслед за милиционером. За сценой слышен голос полковника: «Она?» и ответ Платонова: «Да». Полковник возвращается в кабинет и продолжает писать. В соседней комнате появляется Лиен в простеньком ситцевом платьице, которое великолепно сидит на её чудесной фигурке. Голова повязана светлым платочком. За ней входит Платонов. Милиционер, показавшись в дверях, закрывает их, не заходя в комнату. Лиен проходит к окну и садится на подоконник.
 
П л а т о н о в (оглядываясь).    О, стражи порядка настолько любезны, что оставили нас вдвоём.
Л и е н.    Это вы приходили ко мне?
П л а т о н о в Да. Но не так-то просто было добраться до вас.
Л и е н.    Вы от Веры? Вы знаете, что с ней?
П л а т о н о в.    Об этом все меня спрашивают. К сожалению, я не от Веры и ничего не знаю о ней. Я сам от себя. Я видел вас в штабе, и мне захотелось вас снова увидеть. Это я вам паспорт в штабе вернул. Не помните?
Л и е н.    Нет.
П л а т о н о в.    Сэ ля ви! Добро забывается. Но почему вы оказались здесь? Мы же вас отпустили.
Л и е н.    Через полчаса меня снова забрали.
П л а т о н о в.    Нечестно.
Л и е н.    Ах, это всё Вера. Вы видели, что она делала? И ничего бы не было, если бы не она. А тут она подняла крик, почему её забрали одну. (Улыбнувшись.) Вот и меня забрали.
П л а т о н о в.    Не нравится мне она.
Л и е н.    Мне тоже. (Доверительно.) Вы знаете, она беременна и, чтобы сделать аборт, сбежала отсюда. Теперь с меня глаз не спускают. Не знала я, что она на это способна.
П л а т о н о в.    Вас зовут Элла?
Л и е н.    Элеонора.
П л а т о н о в.    Почти одно и то же.
Э л е о н о р а.    Элеонора мне больше нравится.
П л а т о н о в.    Это красиво, но длинно.
Э л е о н о р а.    Можете звать меня Эл.
П л а т о н о в.    Хорошо, Эл.
Э л е о н о р а.    Можно вас попросить.
П л а т о н о в.    О чём, Эл?
Э л е о н о р а.    Я дам вам адрес. Надо послать телеграмму. (Платонов достаёт из кармана записную книжку и вечное перо.) Впрочем, осталось всего пять дней. Пожалуй, не надо.
П л а т о н о в.    Как хотите. Когда вас выпустят?
Э л е о н о р а.    Через пять суток. Сегодня не в счёт.
П л а т о н о в.    Во сколько?
Э л е о н о р а.    В одиннадцать вечера. Ровно через пятнадцать суток.
П л а т о н о в.    Такая точность?!
Э л е о н о р а.    Если бы взяли в семь, то в семь бы и освободили… Я, наверно, ужасно выгляжу. Это платье… И причёска, наверно, ужасна. Да?
П л а т о н о в.    Совсем нет. Вы прелестны.
Э л е о н о р а (обрадовано). Правда?
П л а т о н о в.    Это наряд не для вечернего выхода, но выглядите вы в нём очень мило.
Э л е о н о р а.    Вы здесь живёте?
П л а т о н о в.    Да.
Э л е о н о р а.    Не нравится мне этот город. Я его почти и не видела, а после побега Веры меня отсюда не выпускают. Мою полы здесь в отделении.
П л а т о н о в (берёт её руку).    Вот этими ручками?
Э л е о н о р а.    Вот этими ручками. Впрочем, меня здесь жалеют. Но всё равно город мне не понравился.
П л а т о н о в.    Конечно, если начинать знакомство отсюда…
Э л е о н о р а.    Я думала, ты добрый.
П л а т о н о в.    Я не хотел тебя… вас обидеть.
Э л е о н о р а.    Лучше тебя. У меня здесь никого нет, кроме дядьки. Дядьке мне удалось тайком позвонить, но когда он узнал, откуда звоню, бросил трубку. Сказал, чтобы я на глаза ему не показывалась. А чем я виновата? Откуда я знала, что здесь нельзя петь на балконе.
П л а т о н о в.    И бывать в ресторане…
Э л е о н о р а.    Правда, дикость какая! Я ещё не встречала такого. Если девушка зашла в ресторан, то что здесь плохого?
П л а т о н о в.    Это всё, видно, мужчины, которые боятся соблазнов. Блюдут чистоту наших нравов. Берегут невинность свою…
Э л е о н о р а.    Пусть остаются со своей невинностью… Очень они мне нужны!
П л а т о н о в.    Вот потому-то они и злы.
Э л е о н о р а.    Негодяи…
П л а т о н о в.    Может быть. Конечно, не все. Многих ведь раздражает то, что выходит за рамки их понимания и привычек. Наши художники робко осмелились выкрасить стены витрины нового магазина разными красками: бежевой, розовой и голубой. Приятные, чистые тона. И знала бы ты, какой подняли крик. Больше всего старались учителя, педагоги. Цвет нашей интеллигенции не почувствовал радости сочетания этих цветов. Серые дома силикатного кирпича, серый асфальт – в городе всё угнетает. Но это их мир, мир их привычек, и, при взгляде на красочное пятно, они сатанеют: «Долой!»
Э л е о н о р а.    Для меня это слишком сложно.
П л а т о н о в.    Хорошо. Более близкий пример. Если мужчина пьёт водку стаканами и после лезет на четвереньках – это в порядке вещей. К нему снисходительны, добродушны: «Вот, свинья, нализался». А стоит женщине без жеманства выпить в кафе пару бокалов вина или, боже меня упаси, рюмку водки – её презрительно осуждают: «Лакает, как лошадь».
Э л е о н о р а.    А лошади разве лакают.
П л а т о н о в (смеясь). Нет. Лошади пьют. Но так говорят: «Лакает водку, как лошадь».
Э л е о н о р а.    Ты снова меня обидел.
П л а т о н о в.    Чем?
Э л е о н о р а.    Ты говоришь: «Более близкий пример». Чем же он близкий? Я не лакаю, как лошадь.
П л а т о н о в.    Прости, Эл. Я ведь не о тебе.
Э л е о н о р а.    Ты сказал: «Более близкий».
П л а т о н о в.     Хочешь, скажу: «Самый далёкий».
Э л е о н о р а.    Хочу.
П л а т о н о в.    Очень далёкий.
Э л е о н о р а.    Ты не смеёшься?
Э л е о н о р а П л а т о н о в.    Нет. Я совершенно серьёзен. (Улыбается.)
Э л е о н о р а.    Я так и думала.
П л а т о н о в.    Я захватил с собой книги. Дать тебе почитать? У вас, небось, скучно? Это конечно не "Молодая гвардия" и не "Как закалялась сталь". Слишком фальшивая вышла б картинка: пятнадцатисуточницы проводят досуг…
Э л е о н о р а (перебивая).    Не называй меня так.
П л а т о н о в.    Извини, не буду.
Э л е о н о р а.    А читать нам здесь не дают. Днём мою полы, а вечерами болтаю.
П л а т о н о в.    Жаль. Я принёс хорошие книги.
Э л е о н о р а.    Все хорошие книги скучны.
П л а т о н о в.    Ошибаешься, Эл. Они скучны, если мы не понимаем их, либо потому, что не хватает терпения дочитать первую страницу.
Э л е о н о р а.    Интересно самой что-либо делать. Тогда случается неожиданное.
П л а т о н о в.    Но не всегда приятное.
Э л е о н о р а.    Подумаешь! Всё таки лучше, чем ничего. Представляешь, ни-че-го. Ходить в школу каждый день, учить уроки. Потом каждый день ходить на работу. И так каждый день. С ума сойти можно.
П л а т о н о в.    Что тебе сказать?
Э л е о н о р а.    Не говори ничего. Я знаю, что ты можешь сказать.
П л а т о н о в.    Не знаешь. Слова только могут испортить всё.
Э л е о н о р а.    Ты понимаешь это? Правда?
П л а т о н о в.    Правда.
Э л е о н о р а.    У меня характер такой. Плохой характер.
П л а т о н о в.    Почему?
Э л е о н о р а.    Потому, что я с ним мучаюсь. Всегда всё не так. Захочется сделать что-либо необычное, а получается ерунда.
П л а т о н о в.    Как здесь?
Э л е о н о р а.    Да. И люди тупые, тупые, безмозглые. И не понимают они ничего.
Открывается дверь. В проёме появляется милиционер.
М и л и ц и о н е р.    Ну как? Наговорились?
П л а т о н о в (милиционеру).    Наговорились. (Элеоноре.) Вот и всё. Значит, тебя освободят восемнадцатого в одиннадцать вечера. Я встречу тебя. Знаешь, где я буду? Вот там. (Показывает в окно.) На углу сквера.
Э л е о н о р а.    Ладно. Запомню. (Идёт к двери.)
П л а т о н о в.    Ну, пока, Эл. Не унывай.
Э л е о н о р а.    Я и не унываю. До свиданья. (Милиционеру задорно.) Конвой!
В дверях останавливается, поворачивается к Платонову, машет ему рукой. Выходит. Платонов идёт вслед за нею.
 
З а н а в е с
 
 
 
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЁРТОЕ
 
СЦЕНА ПЕРВАЯ
 
Ночь. Пустынная слабоосвещённая площадь. Справа в глубине сцены угловое трёхэтажное здание. Слева дерево. Рядом столб с ярким фонарём наверху. Ниже, под фонарём на столбе круглые электрические часы Стрелки часов стоят на одиннадцати. Моросит редкий дождь. Видно, как он сбивает с дерева пожелтевшие листья. Появляется Платонов в сером поливинилхлоридном плаще и такой же шапочке-испанке, со свёртком в руке. Когда большая стрелка часов перескакивает на цифру двенадцать, дверь в здании открывается, из дома выходит Элеонора в тех же платьице и платочке, что и на свидании, и какая-то старуха за ней. В руках у Элеоноры чемодан, который она ставит на ступеньку крыльца возле двери. Платонов направляется к ним.
 
П л а т о н о в.    Здравствуйте!
Э л е о н о р а (с удивлением).    Вы пришли?
П л а т о н о в.    Возьмите. (Разворачивает прозрачную полиэтиленовую накидку). Вы совсем промокнете.
Э л е о н о р а.    Спасибо. А как же вы?
П л а т о н о в.    Я же в плаще.
С т а р у х а (машет зданию рукой).    Прощайте, голубчики. Вот мы и снова вольные. (Элеоноре.) Ну, пошли, что ли.
Идёт в сторону. Элеонора поднимает чемодан и направляется за нею. Платонов останавливает её и отбирает у неё чемодан. Направляется к скверу с часами. Элеонора следует за ним.
П л а т о н о в.    Что это за старуха?
Э л е о н о р а.    Ах, это с нами сидела. Её вчера выпустили. Она обещала проводить меня.
П л а т о н о в.    Ты не поверила, что я приду.
Э л е о н о р а.    Ты мог забыть. И не все ведь делают, что говорят.
П л а т о н о в.    Разве тебя забудешь.
С т а р у х а (Элеоноре).    Ну что ты там?
П л а т о н о в.    Сейчас. (Элеоноре.) И куда ты сейчас хочешь исчезнуть?
Э л е о н о р а.    У меня есть адрес. (Показывает бумажку.) Говорят, это в районе третьего километра. А где это, я не знаю.
П л а т о н о в.    Так ты там ни разу не была?
Э л е о н о р а.    Нет.
П л а т о н о в.    Это чёрт знает где! И искать улицу, дом ночью, в такую погоду – сумасшествие. Если это удобно, я мог бы пригласить тебя к себе – я живу с матерью. Или проводить до гостиницы.
Э л е о н о р а.    В гостиницу меня не пустят.
П л а т о н о в.    Ну, тогда ко мне, а завтра поедем по адресу.
Э л е о н о р а.    Нет, нет. Она обещала меня проводить, и там меня ждут. Я передала, что буду сегодня.
С т а р у х а (возвращаясь).     Сейчас сядем на трамвай и поедем, а там найдём.
П л а т о н о в.    Я заказал такси. Оно вот-вот сюда подойдёт. Подождём немного.
С т а р у х а.    Лучше пойдём на трамвай.
П л а т о н о в (Элеоноре).    Скажи ей, что в такую погоду всё-таки лучше сидеть в машине, чем от дома к дому с чемоданом брести под дождём.
Э л е о н о р а.    Да, пожалуй, в машине получше. (Старухе, вынувшей из кармана пачку с папиросами.) Бабушка, дай закурить!
С т а р у х а.    Возьми вот. Только спичек у меня нет.
Э л е о н о р а (Платонову).    У тебя есть спички?
П л а т о н о в.    Нет. Я не курю.
Э л е о н о р а.    Я вообще-то тоже не курю. А сейчас захотелось. Уже здесь привыкла. Делать нечего, вот и дымишь. Всё какое-то развлечение.
П л а т о н о в.    Ну, да. Развлечение…
Дождь перестаёт. Через площадь наискосок от здания идёт милиционер. Старуха направляется к нему.
С т а р у х а.    Эй, стражник, дай прикурить.
Милиционер проходит, не обращая внимания.
Не даёт. Не слышит. А там мы ему нужны были. Сучьи дети! (Идёт, слегка покачиваясь. Теперь заметно, что она пьяна.)
П л а т о н о в (Элеоноре).    Зачем тебе эта пьяная старуха.
Э л е о н о р а.    Зачем? Сама не знаю зачем. Но нельзя же быть всё время одной.
С т а р у х а (возвращаясь).    Не смотрит. Ну, ничего. Теперь мы на них плевали.
На площади появляются два милиционера. Старуха кричит ближнему.
Дай закурить!
Милиционер чиркает спичку. Старуха закуривает. Милиционер догоняет товарища.
Ну, а теперь проваливай. Я теперь ушла от вас. Пропадите вы пропадом!
П л а т о н о в.    Того и гляди её заберут снова.
Э л е о н о р а.    Надо от неё как-то избавиться.
Луч света пресекает площадь. Слышно, как слева останавливается машина.
П л а т о н о в.    Ну вот и такси. (Старухе.) Пошли, бабушка.
Идут за кулисы налево. Элеонора остаётся стоять у столба с часами. Чемодан у её ног. За кулисами голос Платонова.
Где вы живёте?
С т а р у х а.    Ленина, девяносто четвёртый дом. (Слышен звук захлопываемой дверцы.)
П л а т о н о в.    Это недалеко. Отвезите её, потом приедете за нами.
С т а р у х а.    Нет, нет. Я не поеду. Почему девочка не идёт.
П л а т о н о в (повелительно).    Поезжайте!
Слышны протестующие возгласы старухи и шум отъезжающей машины. Платонов возвращается к Элеоноре.
П л а т о н о в.    Вот чёртова бабка! Чуть не выскочила в последний момент. Пришлось придержать дверцу.
Э л е о н о р а.    А как же мы? Неужели пойдём на трамвай?
П л а т о н о в.    Нет. Он отвезёт её, потом вернётся за нами. Придётся ещё подождать. Не велика была радость ночью таскаться с пьяной старухой в придачу. Всё же, думаю, было бы лучше поехать ко мне, но, пожалуй, тебе это неловко. Мы ведь так мало знаем друг друга.
Э л е о н о р а.    Я даже не знаю, как тебя зовут.
П л а т о н о в.    Неужели я забыл сказать это? Владимир. Володя.
Э л е о н о р а.    Теперь мы познакомились.
П л а т о н о в.    Мне кажется, мы познакомились очень давно. Только я не узнаю тебя иногда. Когда встречаю в кампании с пьяной старухой.
Э л е о н о р а.    Знаешь, это скучно…
П л а т о н о в.    Прости, я не читаю нотаций. Сам с пяти лет их терпеть не могу. Просто сказал. Ты ведь хорошая и красивая. Очень красивая, но отделение милиции не лучшее место для девушки.
Э л е о н о р а.    Но разве я виновата…
П л а т о н о в.    Нет, Эл. Просто часто из мухи раздувают слона. Ты, конечно, не виновата, и всё же немножечко…
Э л е о н о р а.    Дальше начнутся слова о долге…
П л а т о н о в.    Чудо ты маленькое. (Кладёт руку ей на плечо.) Ты и сама не знаешь, какое ты чудо.
Э л е о н о р а.    Знаю, но я плохая.
П л а т о н о в.    Не мешало б тебе быть чуть меньше красивой.
Э л е о н о р а.    Тебе бы было приятнее?..
П л а т о н о в.    Нет, Эл. Я сам не знаю, что говорю. (Притягивает Элеонору к себе, она отстраняется, хотя рука его по-прежнему остаётся на её плече.) И откуда ты свалилась такая в наш город.
Э л е о н о р а.    Люблю разъезжать. И ещё летать. Но ездить больше люблю. И встречать разных людей. И делать такое, чего никогда бы не сделала…
П л а т о н о в.    Если б подумала…
Э л е о н о р а.    Я думаю редко… И о чём думать?.. Думать ведь, наверное, надо уметь.
П л а т о н о в.    Наверное, Эл.
Э л е о н о р а.    Меня же думать не научили. И моих подруг тоже. В школе – слова, слова… А сами же в них и не верят, всё делают по другому. И живут по другому, подличают и лгут. Наверно кому-нибудь надо, чтобы люди не думали, а твердили всё наизусть и делали по приказу. Скажешь, что думаешь, или сделаешь вырез на платье – это событие, исключают из комсомола, из института. А то, что все говорят и не верят словам, и делают по-другому – это все ничего.
П л а т о н о в.    Вот, Эл. Ты уже и думаешь.
Э л е о н о р а.    Нет, это на меня нашло. И никого у меня нет, кто бы понял, чтó это на меня нашло. Иногда хочется всем назло делать открыто то, что делают все, затаясь, делать то, что нравится, и ходить куда хочешь, и носить открытые платья или короткую юбку.
П л а т о н о в (в тон).    И пить вино.
Э л е о н о р а.    И вино пить, не притворяться, не заставлять тебя уговаривать. Все говорят, что я нехорошая. Характер просто у меня такой несчастный. А иногда так хочется, чтобы кто-нибудь хорошей назвал.
П л а т о н о в.    Ты хорошая, Эл.
Э л е о н о р а.    Правда, хорошая?
П л а т о н о в.    Ты очень хорошая и милая. И глупая тоже. Но всё будет хорошо.
Э л е о н о р а.    Правда, я глупая?
П л а т о н о в.    Разве я говорил это?
Э л е о н о р а.    Только что.
П л а т о н о в.    Нет. Ты умная. Ты и сама не знаешь, какая ты умная и какая хорошая, и как ты мне нравишься.
Э л е о н о р а.    В милиции мне сказали, что завтра я должна уехать.
П л а т о н о в.    Как! Уже завтра?
Э л е о н о р а.    Мне надо подождать Веру. Она вернулась, и ей надо отсидеть за прогул. Аборт она не сделала.
П л а т о н о в.    Опять Вера!
Э л е о н о р а.    Ты недоволен? Не могу же я бросить её так здесь. У меня деньги, это нечестно. Я подожду её.
П л а т о н о в.     Значит, мы завтра встретимся?
Э л е о н о р а.    Да. На этом же месте в пять часов вечера.
П л а т о н о в.    Договорились. А где ты живёшь?
Э л е о н о р а.    В Ташкенте. Он красивый. И сейчас ещё там тепло. А у вас холод.
Слышно, как подъехала машина, хлопнула дверца.
П л а т о н о в.    Ты и вправду студентка?
Подходит шофёр.
Э л е о н о р а.    Нет. Только школу окончила. А записалась студенткой, потому что студенты мне нравятся. Они такие весёлые, щедрые.
Ш о ф ё р.    Легко быть щедрым богатому и одинокому. А когда сидишь на зарплате, и семью надо кормить, не очень расщедришься.
Э л е о н о р а (Платонову).    Дай закурить.
П л а т о н о в.    Извини, я же говорил – не курю.
Ш о ф ё р.    Ну, садитесь, поехали.
П л а т о н о в.    Пошли, Эл. Я проеду с тобой, а потом уеду домой.
Э л е о н о р а …. Пошли.
Сцена пустеет. Слышится шум отъезжающего такси. Свет фар пересекает площадь.
 
З а н а в е с
 
 
 
ЭПИЛОГ
 
Я мог бы, конечно, сделать диалог чуточку занимательнее (в силу, разумеется, моих скромных способностей) и чётче очертить и развернуть мысль о лживости нашего общества, его лицемерии, двоемыслии, но я не захотел этого делать. Я записал всё, как было. Память у меня тогда была преотличная, в течение многих дней я помнил слово в слово и наиболее впечатляющие страницы прочитанных книг, и разговоры, естественно, те, которые меня занимали, где я говорил и слушал очень внимательно. Излишне и говорить, что в пору вспыхнувшей этой влюблённости я был чрезвычайно внимателен ко всему, что касалось юной красавицы, очаровавшей меня дивной своей красотой. И всё сумел вскорости записать. Как это важно! Сейчас я помнил бы только общее впечатление, смысл разговоров, но ни слова, ни интонации, ни детали. О старухе совершенно забыл и, перечитав только записи, вспомнил. Эпилог я не пишу, он затерялся. Но при желании восстановить его было бы очень легко. Он без слов. Или почти что без слов. Одна реплика перед занавесом: «Не пришла!»
Да, на следующий день я ушёл с работы чуть раньше, за несколько минут до пяти был на условленном месте. В пять её не было. Я, прогуливаясь, ждал её до шести. В семь я уже окончательно понял, что она не придёт. Было горько и жалко. И больно, что не увижу её бледного милого личика, не коснусь пальцами её чёрных волос, не поцелую её дивную грудь и ложбинку между тугими округлостями. Может, что-то ей помешало придти, и контакт был разорван. Адреса её я не знал. Не записал улицу, дом, куда отвёз её на такси, и свой адрес дать ей не догадался, и телефон свой рабочий. Но всё это лишь слабое утешение, а истина, видимо, в том, что прав был полковник: «Она мне не пара».
15.01.98     08.09.01     31.10.04
И снова никого не было у меня, никто мне не встретился, кто меня бы увлёк. Впрочем, раз, выходя из кинотеатра, я увидел девушку в пёстрой косынке. Она была чёрт знает как хороша, и зачарованно засмотрелся я на яркую косынку её, как бык на красную мулету матадора. А когда опомнился и захотел догнать девушку, познакомиться с нею, она затерялась в толпе.
И ещё было видение. Я встретил женщину, которая с первого взгляда ослепила меня. Произошло это этой же осенью.
… в актовом зале, на комсомольском собрании.
Из комсомола я выбыл, но комсомольские собрания я посещал как коммунист, как партгрупорг, которым меня избрали этой же осенью… Я вошёл в зал, когда он был почти ещё пуст. Пройдя вперёд по проходу и усаживаясь в одном из средних рядов, я обернулся и обомлел. Позади меня, рядов через пять, сидели две незнакомые девушки, причем одна из них (правая) была так красива, что описать это никак невозможно. Язык мой беден, а тут, я думаю, спасовал бы и Бунин. Словно ослепительный нимб сиял в зале над её головой. Оторвать взор, от неё, увидав её, было почти невозможно.
Бледное лицо, густые чёрные с лёгкой волной волосы, распахнутые чёрные глаза – всё было в ней потрясающее. С бóльшим трудом, чем некогда руку опускал, противясь гипнозу, я заставил себя отвернуться и сесть… Собрания я не слышал, одно лишь желание владело мною все два часа, что оно шло – обернуться, посмотреть на это лицо. И я оборачивался, делая вид, что кого-то в зале ищу. Но в заполненном зале её не было видно, головы заслоняли её, и я изворачивался, чтобы в просвет между двумя головами хоть чуть-чуть глазами скользнуть по дивному девичьему лицу, и, скользнув, вновь восхититься.
Собрание кончилось. Я остался в проходе, наблюдая за выходящими. Вот и она прошла между рядами, вышла в проход и пошла, назад, к выходу. И вся она сзади мне показалась чудесной. Хрупкой и стройной. Померещилась в ней нечто чуть угловатое, подростковое. Но это только усиливало очарование её худощавой фигуры. Да, выглядела она худощавой, но не худой, гордо и грациозно несла свою красивую голову, казавшуюся издали чуть крупноватой из-за большой шапки волос. Да, легко несла она свою голову, тело на безупречных ногах в туфлях на шпильках. И не любоваться ею было нельзя.
Я остановил проходившего мимо Юру Пузанова и спросил: «Кто это?». Он не знал, но на следующий день доложил мне: «Это Лариса Кохарь. Она вместе с мужем закончила в этом году Таганрогский радиотехнический институт, и сейчас оба работают у нас в лаборатории автоматики».
Известие о муже не доставило радости. И я сразу же постарался подавить свой к ней интерес. Я проходил уже эту науку, знал, чем это может кончиться для меня. Влюбиться легко – разлюбить невозможно. Поэтому я задушил в себе ещё не родившееся чувство к Ларисе, что не мешало мне любоваться ею при встречах, как любуются прекрасной картиной, несравненным произведением искусства, созданным руками великого мастера. Только в этом случае мастером была Природа сама. Но и невинное любование до добра не доводит: я поймал себя на том, что иногда и без надобности особой, по пустяшному поводу, стал заглядывать в лабораторию автоматики, норовя пройти мимо стола, где постоянно дымил канифолью паяльник и лежала плата с напаянными деталями. Но она ни разу не подняла головы, в мою сторону не взглянула. А, признаться, мне хотелось поймать её взгляд.
… Как бы я не заполнял свою жизнь, она оказывалась пустой. Не было в ней любви всеобъемлющей, всеохватной до потери себя самого, а иного мне не хотелось. И от этого становилось больно, обидно и грустно. Я чувствовал, что способен на многое, в том числе и любовь беззаветную, но эти возможности негде и не к кому было мне приложить… Все эти ненужные встречи и вечеринки, и работа, захватившая вроде меня, не заполнили пустоты. Видимая насыщенность жизни на поверку вышла самообманом. Не было в ней главного стержня, и эти стержнем для меня была только любовь. И увидев её в первый раз в зале, увидев её тёмные мерцающие глаза, я только и мог подумать, а ведь всё это есть, существует помимо меня, и помимо меня жизнь идёт полнокровная, не заполненная одними чертежами и схемами, испытаниями и расчётами. Настоящая жизнь с её удачами и провалами, но с неизменной надеждою на успех… А что ждало меня впереди? Ну, диссертация, которую я давно бы мог уже защитить, ну, высокий оклад, который уже был у меня, – больше, кажется, у нормальных людей не бывает. И это всё? На всю оставшуюся жизнь? Помилуйте, не смешите меня.
… Вскоре до ушей моих дошёл слух, что её избрали секретарём комсомольского комитета. Отсюда далеко можно в двадцать три года пойти при счастливом стечении обстоятельств. А я в свои двадцать девять всего лишь в лаборатории партгрупорг. Не лестное сравнение для меня.
… Сразу же после избрания моего у меня появились пренеприятные обязанности вмешиваться в конфликты людей. Хуже того – в их личную жизнь… В партбюро института поступило заявление жены Юры Пузанова с жалобой на то, что он бросил её вместе с ребёнком. Партбюро почему-то переправило жалобу в не в комитет комсомола, а предложило мне рассмотреть персональное дело Пузанова на собрании лабораторной партгруппы. У комсомольцев своей группы не было. Их то и было два человека всего: Юра и Володя Потапов.
В обеденный перерыв я собрал коммунистов, задержал Юру и зачитал вручённое мне письмо.
– Как же ты так, Юра? – спросил Ковальский. – Семью бросаешь, дочь.
Юра, парень лживый, неискренний, на этот раз, похоже, говорил чистую правду:
– Что мне оставалось делать? Я же мужчина. А только я к ней – она: «Дам, если купишь мне новые туфли. Дам, если купишь мне платье». А что я могу на свои восемьдесят рублей ей купить?
… «М-да», – почесал я в затылке, подивившись такому обороту отношений в семье… Что же, я должен её что ли допрашивать, свидетелей вызывать? Да ведь и свидетелей в таких делах не бывает. И мы это дело оставили: «Разбирайтесь в своих делах сами».
…Техник Володя Потапов, крупный сильный молодой человек, с которым мне не приходилось работать, но который вызывал симпатию у меня своей неторопливой обстоятельностью и невозмутимым спокойствием, увлекался тяжёлой атлетикой, попросту штангой. Нашлись у нас какие-то точки соприкосновения, и я держался с ним дружески.
… Оглядывая критически хилую долговязую фигуру мою, он повторял почти ежедневно: «Владимир Стефанович, вам надо заняться тяжёлой атлетикой». Мне эти уговоры казались смешными. Я отшучивался, пока не пришёл очередной номер "Польши". В нём была коротенькая статья о культуризме – гимнастике с отягощением (штангой), в которой, тем не менее, были указаны упражнения для развития всех групп мышц и – что особенно ценно – способ определения допустимых нагрузок в любых упражнениях: вес, который без особой натуги можешь выжать в разных положениях ли, или с которым можешь делать наклоны, приседания, или сгибание на руках двадцать раз.
Для каждого упражнения разумеется свой. В занятиях же с выбранным весом надо делать четыре раза (подхода) по восемь одинаковых упражнений. В пятиминутных перерывах между подходами к штанге, снаряду – отдых, прохаживаясь, но не сидя, и самомассаж мышц, которые работают в этом упражнении. И перед началом занятий лёгкими упражнениями следует разогреть все группы мышц.
Кроме жимов штанги, стоя прямо и из-за головы, лёжа на наклонной и горизонтальной доске, приседания со штангою за головой на плечах и наклонов вперёд в таком положении, качания штанги на вытянутых руках снизу вверх, к себе и от себя, было там и выжимание на турнике и на кольцах, и на брусьях, сгибание туловища и шеи, лёжа на наклонной доске, когда ноги вверху зацеплены за скобу, а блин (диск) держишь руками за головой, и на шведской стенке упражнения для мышц живота – подъём ног под прямым углом и такое же упражнение на брусьях.
Это показалось мне настолько простым, а, главное, не требующим чрезмерного напряжения сил, что я, наконец, согласился пойти с Володей в спортзал… Спортзал в скупо освещённом электрическим светом подвале клуба имени Пархоменко показался мне удручающим. Но всё нужное было. Три помоста из досок, уже весьма измочаленных от падения неподъёмных для меня штанг, турники, кольца и брусья, шведские стенки и огромные зеркала перед помостами. И, конечно же, штанги с блинами по двадцать, десять и пять килограмм. Зажимы весили два с половиною килограмм. Гриф без дисков – пятнадцать.
Подвал был просторен, но не проветривался – приходилось дверь на улицу открывать. Вода из крана над умывальником текла при надобности исправно, но, опять же, канализации не было. Под раковиной стояло оцинкованное ведро, источая омерзительный запах завонявшейся мыльной воды; время от времени по указанию тренера, один из штангистов выносил ведро опорожнить на улицу. В таких вот условиях тренировались пять будущих чемпионов мира и два чемпиона СССР.
… Володя представил меня тренеру, пожилому, лет пятидесяти, невысокому крепкому человеку, который, несмотря на свой возраст, легко управлялся с тяжёлыми штангами – от моих усилий они и не шелохнулись, разве что покатить по помосту их я бы сумел. Тренер против моих занятий по собственной программе не возражал и давал мне кое-какие советы.
Он научил меня тянуть штангу вдоль ног, перед тем как вырвать её на грудь, чтобы толчком ножных мышц помочь это сделать, и другим различным приемам. Одним из главных его советов, сыгравших немаловажную роль в обретении силы, был: «Ешь, как обычно, но дополнительно в завтрак, обед и ужин съедай по тарелочке манной каши». Это был благодатный совет. Имея пятьдесят семь килограмм веса при росте метр семьдесят восемь в начале занятий, через два года я довёл его до восьмидесяти двух килограмм, то есть до нормы. И не дряблый жир это был, а железные мышцы.
… Каждый спортсмен занимался своей тренировкой, не обращая внимания на меня. Но постепенно я перезнакомился со всеми будущими носителями высших атлетических титулов в разных весовых категориях. Ко мне относились они снисходительно, но без высокомерия и тоже подсказывали, как правильно делать то или иное упражнение. Я ведь не мог быть им соперником.
… глядя на ими поднятые штанги, гриф которых выгибался дугой под грузом десятка блинов, я поражался человеческой силе.
Сам я занимался со скромными штангами от пятнадцати килограмм – один гриф – до тридцати, при жиме руками. Начав ходить в спортзал в сентябре, я уже шёл туда регулярно три раза в неделю. Моя нога вроде мне не мешала. Через месяц я почувствовал, что упражнения мне даются чрезвычайно легко, и добавил где пять килограмм, а где – десять. Ещё через месяц и этого стало мне мало. К началу шестьдесят второго года с грифом я уже делал только разминку, мышцы разогревая, а упражнения – с грузом от тридцати килограмм до шестидесяти. И почувствовал, как всё тело моё наливается силой.
Теперь моя жизнь была подчинена строгому распорядку. В понедельник, среду и пятницу шёл я с работы на тренировку, перебрасывал за два часа до десяти тонн металла, после чего уставший, но чрезвычайно довольный собой, шёл домой, принимал ванну (лучше бы душ, но душа не было), ужинал, писáл, читал, слушал музыку. В дни, свободные от тренировок, я ходил на свидания (если таковые бывали), на вечеринки, в вечерний университет марксизма-ленинизма.
Если в такие дни ничего не предвиделось, то, придя после работы домой и перекусив, я ложился поспать. Спал часов до семи, после сна весь вечер голова у меня была ясная, свежая и работала хорошо. Я легко мог заниматься своими делами, читать, писать до двенадцати ночи. Впрочем, и перед свиданиями я успевал немного поспать.
В декабре для штангистов открыли зал под южной трибуной стадиона "Авангард" – это напротив дома почти, где я жил, очень удобно. Новый зал с зеркальными стенами был светел, высок, рядом была душевая и дом, и занятия пошли веселее.
Только один раз я пропустил тренировку. Случилась на день командировка на шахту № 63. Вечером я зашел к Василию Ионовичу Долгушину. Он уже жил не в квартире на шахтном дворе, а в благоустроенной двухкомнатной полнометражной (дохрущёвской) квартире в городе Зимогорье близ шахты. Квартира была хорошей, удобной, с кухней, туалетом и ванной. На работе Василия Ионовича ценили, заработком не обижали. Только вот не бывает в жизни всё хорошо. Пожаловался мне Василий Ионович, что у него начались приступы астмы. Врачи рекомендуют климат сменить. Придётся возвращаться в Сибирь. Больно было смотреть на этого сорокалетнего человека, поражённого этим недугом. Видеть, как человек задыхается. Мы договорились, что если он решится уехать, он мне даст знать, но то ли в тот момент меня не оказалось в Луганске, то ли в больнице я был, но Василий Ионович бесследно пропал, оставив во мне чувство какой-то вины пред ним. Почему?.. Я не знаю. Никого я с собою не звал из Междуреченска, он приехал по собственному желанию, я же только сделал так, что ему провоз оплатили, и он подъёмные получил. Жизнь на новом месте для него обернулась бедой. Так же, как для меня. Суд, грипп, нога, осложнения. Но это были цветочки…
… В вечернем университете марксизма-ленинизма, куда я поступил, чтобы избежать нудных политзанятий для слаборазвитых в институте и чтобы подготовиться и сдать кандидатский экзамен по философии, мы лениво говорили о скучных материях, зато, выйдя на улицу, оживлённо спорили о различных явлениях в природе, изучаемых физикой; не избежал спора и вопрос о зарождении жизни на Земле. Такие вот мы были всего знатоки. Кто-то поддерживал высказанную в журнале гипотезу о том, что жизнь занесена к нам из космоса, кто-то рьяно отстаивал земное зарождение жизни. Старший экономист лаборатории экономических исследований нашего института Литвин Владимир Семёнович разговоры о космических спорах[7] пресекал категорично: «Я не могу этого принять. Я марксист». Мне было смешно, я никак не мог уяснить, причём здесь марксизм. Меня вообще этот неразрешимый вопрос не увлекал. После убедительного "Происхождения жизни" Опарина, которое на поверку оказалось совершеннейшей чепухой, я все споры об этом считал пусто тратой времени. Меня больше интересовала природа вещей. В частности меня занимало восприятие света. Электромагнитная природа его была доказана и понятна (если исходить из совершенно непонятно, двойственно, несовместимо ведущих себя электронов, фотонов). Но вот сам свет, то, что мы видим – это объективная реальность, или субъективное ощущение? И я приходил к выводу, что субъективное ощущение. Объективная реальность – это электромагнитные волны, которые не имеют ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Разве волны окрашены? Цвет – это наше ощущение определённой частоты колебаний. А одинаково ли ощущение частоты колебаний у разных людей? Возможно и нет. Ведь существуют же люди, не различающие цветов? Доказано, что собаки видят лишь серое изображение, как в чёрно-белом кинофильме. Но как обстоит дело у человека, нормально различающего цвета? Может быть то, что я воспринимаю как красное, другой видит синим, но мы оба называем это красным, потому, что раздражение вызванное волнами такой частоты принято называть красными. Можно ли опытом доказать, что наше ощущение цвета неодинаково. Тут был тупик, который мы с нашими знаниями одолеть не могли, не могли мысленный опыт поставить. «Дальтонизм?» – скажете вы. Нет, тут имеется в виду совершенно другое. Когда абсолютно на все различные частоты волн глаз реагирует так же совершенно различно.
… Ларису Кохарь я увидел около объявления: "Тов. комсомольцы! Сдавайте книги в помощь библиотеке подшефного колхоза!"
– Ну и как, сдают? – поинтересовался я, проходя мимо.
– Нет, – грустно ответила она, – ни у кого книг нет.
Мне очень не хотелось, чтобы она с неудачи не начинала свою комсомольскую карьеру. А если по правде, мне очень хотелось сделать ей что-то приятное… Дома я перебрал свои книги, отыскал "двойников", их набралось две метровые пачки. И это были хорошие книги. Разрозненные тома Горького, Бёля, Хемингуэя, Ремарка, двухтомник О'Генри. Из советских писателей были Симонов, Вера Панова и другие.
Нагруженный двумя этими связками, я неожиданно нагнал Ларису у комсомольского сквера… Она шла в институт на работу, а почему я не шёл от своей остановки, а оказался по ту сторону института – объяснить не могу. Прозевал остановку?
Нагнав её, поздоровавшись, я приподнял обе пачки, сказал:
– Вот, несу в помощь вашим подшефным.
Она впервые с любопытством посмотрела на меня. И остановилась. Я поставил книги на парапет. Она прочитала названия на корешках и, повернув ко мне свою красивую голову, спросила:
– И вам не жалко?
– Нет, – сказал я, – у меня есть дубликаты.
Я занёс книги в её лабораторию, она поблагодарила меня, и я ушёл.
… Не знаю, кто привёл меня вечером в комнату института "Луганскшахтопроект". Заседало правление молодёжного клуба "Современник", о котором я и понятия не имел. Здесь среди его заправил я увидел Сашу Погарцева. Остальные все активисты из всех институтов нашего города, кроме художника Углеобогащения, Виктора Горошенко, были мне незнакомы. По тому, как они непринуждённо держались, ясно было, что собрались они не впервые. На сегодняшнем заседании составляли сценарий вечера, намеченного на субботу в зале Укрнииуглеобогащения… В комнате было шумно и весело. Отовсюду неслись предложения или критика их. По ходу дела острили, иногда очень метко, так что комната взрывалась от хохота. Словом, мне здесь сразу понравилось, хотя я и чувствовал себя здесь чужаком, от чего до конца "Современника" полностью не избавился.
Тут рисовали плакаты с карикатурами, намечали, кто, с чем выступит в перерывах меж танцами: кто споёт песенку, кто стихи почитает, кто затянет дискуссию по злободневному (или не злободневному) поводу. Повод мог быть, само собой разумеется, только из области нравственности, культуры, искусства. Политики, социальных вопросов, с тех пор как я стал регулярно посещать заседания, как и до этого, вероятно, мы не касались, то была монополия партии. Но всё равно, обсуждая даже стихи, фотографии, пьесы, картины, эту политику мы царапали потихоньку. Говорить позволялось, что думаешь. И хваля талантливые стихи, неугодные верхам партии, например, ты уже влезал в большую политику, нанося вред идеологическим штампам. В горкоме на это лидерам нашим указывали не раз, но мы пока отбивались таким вот резоном: мы в большинстве коммунисты и комсомольцы, и мы сумеем поправить тех, кто ошибается, переубедить их в честной открытой дискуссии. Если же лишить человека свободы высказывания, он так и будет ходить со своими заблуждениями или сомнениями. К тому же и партии очень полезно знать истинные мнения, думы людей и учитывать их.
… вообще-то предполагалась полная свобода действий всех участников вечера. Любой мог на сцене подойти к микрофону, что-либо спеть, рассказать, прочитать стихи… Ну, а вдруг застесняются и не выйдут. Возникнет нудная пауза в перерыве. Вот на этот случай и готовились члены правления, чтобы сразу при минутной заминке спасти положение. Чтобы вечер шёл на едином дыхании, на едином порыве без скуки и тягостных пауз в антрактах. А там, смотришь, и публика сама раскачается или выступивший поведёт зал за собой.
… Всё это было мне очень близко. Дружные, увлечённые, незаурядные люди с их стремлением разнообразить жизнь, сделать ярче, были мне интересны. Я не был членом правления, но на заседания вход был свободный, и я зачастил на весёлые сборища. Подготовка мне была интереснее даже самих вечеров. Хотя и те проходили отлично. Безусловно, немало было ребяческого, наивного, и строгий критик мог бы укорить исполнителей. Но ведь это была самодеятельность, людям было нескучно, они веселились и танцевали, и вдыхали воздух свободы, и чувствовали себя немножко творцами… С Сашей мы были уже совершенно чужими, вокруг него собирались люди моложе меня, сверстники, с которыми он сдружился за этот год. Это понятно. В их глазах я выглядел стариком. На заседаниях я не вмешивался в их разговор, их предмет был большей частью мне неизвестен, так что я только слушал и предложений не делал. Их и не было у меня, а если мысли какие и возникали – слишком сложно бы было их воплотить. Критиковать что-либо не считал я возможным, критиков хватало и без меня, а хорошие начинания поддерживал одобрением, в котором они не нуждались. Зато в самих вечерах я был непременным участником, выполнял небольшие организационные поручения и танцевал, танцевал, танцевал. Песен не пел (голоса не было). Этим Саша тогда увлекался. Стихов не читал, хотя очень хотелось, – сцены боялся до одурения, после провала на комсомольском собрании в КГИ. Да и не очень они подходили к тематике вечеров. Вот с Евтушенко бы, думаю, всё-таки выступил, но его я тогда ещё не открыл. А он уже в "Новом мире" печатался, но глаз мой, скользнув по строкам, как-то не зацепился за них. Не вчитался. А были они неплохи, и трогали душу, и были вполне современны (против наследия культа направлены).
… Моё незначительное вмешательств в организацию вечеров кое-кому не понравилось. Как-то, когда надо было быстро убрать ряды кресел и зал очистить для танцев, возникла неразбериха и бестолковщина, ребята тянули кресла туда и сюда, спутались, а секунды бежали, я начал самовольно распоряжаться, кому что делать и куда что тянуть, и зал вмиг очистили. Тут ко мне подскочил секретарь комсомольского комитета Углеобогащения и зло прошипел:
– Ты что это тут раскомандовался?! Мы быстро поставим тебя на место. Вылетишь отсюда, как пробка!
Я глянул на него презрительно и надменно, процедил:
– Руки коротки, – и отвернулся.
Самое интересное, что этот секретарь, уже бывший, очень почтительно, даже заискивающе со мною здоровался, когда я начал работать в обкоме.
18.01.98     11.09.01     02.11.04
Но это всё же было побочное проведение времени, хотя, пожалуй, тут и была живая, настоящая жизнь. Главное время занимала работа, то рутинная, то любопытная, интересная, иногда увлекательная. Эта осень была очень насыщенной. Лаборатория совместно с конструкторским отделом выемочных машин создавала рабочие органы и устройства для разрушения угля с помощью струй высокого давления. Помимо основной этой работы, мне пришлось участвовать и испытаниях импульсного водомёта и гидробура (это была попытка сократить расход высоконапорной воды для разрушения угля, а, следовательно, и энергии, путём использования кратковременных ударов порциями её, летящими с повышенной скоростью). Для этой цели мне пришлось накануне ноябрьских праздников и сразу же после них побывать в воинской части, расположенной на территории Высшего авиационного училища штурманов, где мы сумели договориться о передаче нам мощного компрессора, который я, в конечном итоге, и привёз на экспериментальную базу. Было много и бумажной и организационной работы, начиная от подготовки методик стендовых и шахтных испытаний устройств и кончая согласованием их с управлением Луганского округа Госгортехнадзора СССР, где хозяином был уже знакомый мне по Белянке Стаханов… Много приходилось рассчитывать, особенно при определении затрат энергии на один выстрел или на одну щель в разных условиях.
… Но всему этому предшествовала гидропушка. Ещё в самом начале осени мы изготовили в мастерских образец, проще сказать, модель этого многообещающего орудия. Собственно, это была обычная толстостенная труба с насадкой, поставленная вертикально и заполненная водой. К трубе от баллона по гибкому шлангу подводился сжатый воздух. Воду от воздуха отделяла мембрана из листовой меди. Открыв полностью вентиль на баллоне со сжатым воздухом, пускали воздух по шлангу к трубе. Давление воздуха стремительно нарастало, в конце концов, он рвал мембрану и с силой выталкивал воду в стволе через насадку. Раздавался звук отрывистый, резкий, похожий на выстрел (отсюда – пушка) и "плевок" летел… не в потолок, портить его не входило в нашу задачу, а в плиту песчаника, закреплённого в зажимах в метре над насадкой. Получив "плевок" десятидюймовая плита раскалывалась и распадалась на части.
Всё это было смонтировано в двух комнатах, разделённых коридором, в подвале углеобогащения.
Внимание! Ужас!
Сейчас, 11.09.01 в 18 часов, "Боинг", захваченный террористами (исламскими, по всему), врезался в стоэтажную башню Торгового Центра в Нью-Йорке и пробил её. Через восемнадцать минут на наших глазах второй "Боинг" врезался" навылет во вторую башню этого Центра. Атаковано западное крыло Пентагона.
12.09.01
В один из дней ранней осени Караченцев предупредил Ковальского и меня, что приезжает председатель совнархоза Худосовцев, и мы должны быть готовы продемонстрировать гидропушку… К концу дня Худосовцев в сопровождении Караченцева и небольшой свиты спустился в подвал. Показом почему-то руководил я, а не Ковальский. Возможно, он находился в свите.
Я пригласил всех в комнату, где была установлена пушка и закреплённый над ней образец песчаника, и коротко пояснил принцип действия. Потом попросил отойти, кого за стальной щит в комнате, кого в коридор, вышел во вторую комнату и приказал открыть вентиль баллона. В первой комнате шлёпнуло, я поспешил туда, где уже собрались все вышедшие из укрытий. Расколотая на части плита (вернее обломки её) разбросана по полу. Эффект – колоссальный. Худосовцев улыбается радостно и довольно. Валентин Игнатьевич уверяет его, что это произведёт революцию в проходческом деле.
… он лукавил, если быть честным. А я тихонько посмеивался: неужели Худосовцев не понимает, что это лишь трюк, и довольно дешёвый. Такую плиту, зажатую навесу, пожалуй, можно расколоть и ударом кувалды. А попробуй сделать в ней трещинку, если она зажата в массиве, с ним сцементирована? Является частью его неотделённой… Похоже, не понимал.
Караченцев повелел повторить опыт. Мои ребята закрепили новый кусок плитняка ещё толще прежнего, в трубу влили воду, прикрутили насадку, и я снова пошёл отдавать приказание. На этот раз звук вышел тихий – так, плеснули водой… Когда я вошёл, то вмиг погрустнел: плита оставалась целёхонькой. Но тут же и отлегла неприятность от сердца: не выдержала труба. Вдоль – длинная трещина. Это, конечно, смазало впечатление, но всем было понятно, что это не наша вина. Я, немного сконфуженный, объяснял, что опыт повторить не удастся, пока не изготовим более прочный ствол.
Худосовцев подошёл ко мне, пожал руку, пожелал успехов в работе и удалился со всеми. А мы разошлись по домам, рабочий день давно уж закончился.
… Мои опасения подтвердились. При стендовых испытаниях более мощного импульсного водомёта (ИВ-1) после каждого выстрела в монолит забоя, и не породного, а угольного, правда, крепкого очень, струя выщербливала ямку величиною с горошину. Мне стало ясно, что овчинка яйца выеденного не стоит. Но начальству виднее… Группа Стукатова (Голиком был принят новый старший научный сотрудник) продолжала работу с ИВ-1 и готовила его к испытаниям в шахте.
… В середине декабря Губанов, буквально возненавидевший нашего Голика, обвиняя его в безынициативности, а сотрудников в бездеятельности, сослал нашу лабораторию на экспериментальную базу, выселив нас из помещения института. В течение двух дней, мы, погрузив на машины свои столы, шкафы, стулья и другое имущество, перевезли всё это в лабораторный корпус в пятнадцати километрах от Луганска. Это был неприятный новогодний подарок… Много времени уходило на поездки. Если раньше на базу для испытаний мы ездили в рабочее время, то теперь мы должны были являться туда к началу рабочего дня. Да ещё грязь приходилось месить. База наша была в степи на отлёте, и от остановки автобуса у электроаппаратного завода при шоссе Луганск-Коммунарск приходилось тащиться мимо экспериментальной базы Углеобогащения по бездорожью около километра.
Была правда и дорога, асфальтовая, от указанной трассы через посёлок законсервированной шахты Луганская № 1 до ворот нашей базы и далее в степь неизвестно куда. Куда, мы после случайно узнали. Это путь был более чистым, но в четыре раза длиннее, и поэтому пользовались им мы редко и неохотно.
… В ноябре ли, декабре, когда на несколько дней выпал снег, и ударил мороз, меня пригласили на вечер девчонки из треста "Луганскгеология", те, у которых бывал я уже на вечеринках у Кислик, приглашённый сначала Луизой, а потом и Вербицкой. На сей раз сама Кислик позвала меня в трест, где праздновался юбилей: пятнадцатилетие трестовского хора. Управляющий трестом – страстный любитель хорового пения, усилиями и поддержкой которого и существовал хор все эти годы, выдал хористам по двадцати пяти рублей премии и устроил за счёт треста банкет с шампанским, винами, закусками и танцами, разумеется.
… ну как было не воспользоваться случаем выпить и закусить на дармовщину, да ещё и потанцевать после этого.
Пришёл я на вечер, сели мы за столики в зале, выслушали короткий спич управляющего, о котором сотрудницы, посмеиваясь, поведали мне – он так спешит, выходя из туалета, (туалет был во дворе), что ширинку застёгивает уже на ходу, во дворе, и сотрудники, особенно женского пола, прильнув к стёклам, ждут, не дождутся этой минуты. Я посмеялся со всеми, хотя и подумал, что ж тут смешного. Человеку за шестьдесят. Внимание ослабевает. Грешно над этим смеяться, а, поди ж ты – занимает, развлекает людей!
… Тут зазвучали тосты, зазвенели бокалы, и вино пролилось кому-то на платье, но никому уже не было до этого дела – все были навеселе. А вскоре объявили и танцы в свободной части зала… Должен признаться, что ни одна из особ, пригласивших меня и сидевших со мною за столиком, мне нисколько не нравилась. Это были хорошие добрые девушки, но, как на подбор, все некрасивые – вот в чём беда. Из вежливости я потанцевал по очереди по разу со всеми из них, потом окинул зал взглядом в поисках, на ком бы остановить взор. И тут я увидел на стуле подле меня у соседнего столика маленькую женщину, показавшуюся мне очень приятной. Следует отметить, что это впечатление часто бывает обманчивым, в подпитии многие лица кажутся милее, чем они есть. Как бы то ни было, я пригласил её, и так она мне понравилась в танце – мягкая, гибкая, податливая, что дальше я танцевал только с нею. Слышал, как мои дамы шипели за столиком: «Ну чего он в этой Ляльке нашёл?!» Но какое мне дело. Мне было с ней хорошо. О знаке судьбы я тогда не мог никак догадаться.
… Вечер закончился, я пошёл провожать её, шли мы пешком от улицы Карла Маркса по Оборонной до кино "Украина", где повернули налево. Я увлечённо болтал и не заметил, как мы вступили на лёд на асфальте, и я поскользнулся. Ноги вперёд – голова хлоп о дорогу! Искры брызнули веером, и затылок больно заныл, и я лежу на дороге, а Ляля испуганно наклонилась ко мне. Нелепо. Смешно… А я не люблю, когда я нелеп и смешон. Быстро вскочив, я посмеялся над этим паденьем, тут же ещё чем-то рассмешил Лялю, чтобы затушевать неприятный для меня эпизод, и мы пошли дальше. Помню, как перешли мы Девятнадцатую линию, потом прошли мимо дух двухэтажных домов и, обогнув угол третьего дома, вошли во двор. В темноте углового подъезда я хотел поцеловать Лялю, но она не далась, нажала на кнопку звонка, ей открыли, и она, махнув мне на прощанье рукой, скрылась за закрывшейся дверью.
До моего дома отсюда было рукой подать, но дальнейшее стёрлось. Помню только, что никакого желания искать неизвестную Лялю у меня не возникло.
… А вскоре – и предновогодний бал "Современника". В зале Углеобогащения ёлка в цветных огоньках и игрушках. В тёмном зале под потоком вращается медленно шар с наклеенными сплошь на него осколочками разбитого зеркала, Они отражают от ёлочных огоньков разноцветные зайчики, и те бегут, исчезая и появляясь, по стенам. Блики эти озаряют и лица людей.
… танцы в самом разгаре. Плывёт томная музыка. Я танцую с разными девами. С одной почему-то чаще, чем с остальными. Она намного моложе меня, ниже, полнее и миловидна. Расспрашивает меня:
– Вы, наверно, начальник лаборатории?
– Нет, – разочаровываю я её, – старший научный сотрудник.
В следующем танце она неожиданно говорит:
– Где вы встречаете Новый год?
– Не знаю пока.
– Приходите к нам, – приглашает она.
Я соглашаюсь. А что делать? Никого близкого у меня нет. Углегеология от меня, надежд не оправдавшего, отреклась.
… не дай Бог одному коротать Новогоднюю ночь. Скучно. Печально.
22.12.98     22.09.01     03.11.04
… И вот я вхожу в большой о двух этажах частный дом ниже обкома в переулке между ларьками, магазинчиками, мастерскими. Меня встречают и сразу влекут к непомерно большому столу в столь же неимоверно большой длинной комнате. Это и не комната вовсе, это зал. Живут же люди!
Стол уставлен бутылками, яствами и живописностью своей поднимает у меня настроение. Однако есть же чему и удивляться. Моя милая, меня пригласившая в незнакомую мне совершенно компанию молоденьких мальчиков и девиц, усаживает меня за стол, а сама… уходит на место, где сидела до этого и начинает любезничать с пареньком. Вот это раз! Я полагал, что она хочет провести вечер со мной, а у неё – ухажёр! Может быть, она пригласила меня для подруги? Но вокруг меня парочки, занятые друг другом настолько, что их ни о чём и не спросишь. Я ловлю слова, прислушиваюсь к разговорам, уровень их невысок: того-то видели с той-то, а та вдруг сошлась со своим… Причём ни того, ни ту, ни этого я не знаю. Пытаюсь вклиниться, завязать разговор, пошутить, но речам моим не внемлет никто, и я, подавленный, умолкаю.
Вместе со всеми пью водку, с аппетитом закусываю, но продолжаю недоумевать. Странное приглашение!.. Вот уже и куранты бьют, и шампанское пузырится. Новый год!
 

[1] Бывало одно министерство для строительства своего завода, скажем, на Украине везло кирпич со своего кирпичного завода во Владивостоке, а другое – для строительства своего завода на Дальнем Востоке везло такой же кирпич со своего кирпичного завода в Одессе.
[2] Самара.
[3] Зав. отделом школ и учебных и учебных заведений обкома партии.
[4] Очевидно, аукнулись мне неподъёмные арки на "Пионере".
[5] Свиней.
[6] Лабинская получила статус города.
[7] В данном случае имеются в виду грибковые споры, а не словесные.
 
  Сегодня были уже 1 посетителей (1 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно