Хроника одной жизни
  1955 год
 


1 9 5 5   г о д

… Начала его просто не помню, то есть не помню, чем закончилась встреча его. Но проснулся у себя я в полном порядке, стало быть, ничего из ряда вон выходящего со мною не произошло. Это сейчас, за давностью лет, я запамятовал.
А второго января после повторной встречи его у Дремовой, в лёгком подпитии я провожал любимую свою всё на тот же поезд и с теми же студентами к… сопернику своему, о чём, по глупости своей, не догадывался.
Но какое это имеет значение?.. А такое, что беспокойство точило моё подсознание. Я себе в этом отчёта не отдавал, а мой мозг, раскованный алкоголем, это и выдал.
Мы шли от Дремовой какими-то тёмными переулками и разговаривали о делах посторонних, и разговор как-то переключился на Юрия Кузнецова. Люся с негодованием возмущалась им. Дело в том, что у Юры ещё с первого курса была невеста из его родных мест в Казахстане. Она и училась там, в пединституте, летние каникулы они проводили, как правило, вместе, на зимние – она не раз приезжала к нему. Очень милая, добрая девушка, она нравилась всем, и мы все по-хорошему завидовали Кузнецову: у большинства из нас невест не было. Всё шло к свадьбе после окончания института, и вдруг сейчас, по словам Люси, он от неё отказался. И она горячо возмущалась его непорядочностью. А я думаю о своём, её слова во мне что-то задели, и, ещё и мысль не успела у меня оформиться в голове: «И ведь ты от меня тоже отказывалась», – как с языка сорвалось:
– А ведь ты – Юра Кузнецов, – сказал я.
Ах, как она вскинулась! Выдернула руку свою (я вёл её под руку), и, обгоняя меня, пошла быстро к вокзалу.
Я понял, что сболтнул спьяну лишнего, догнал её, пытался остановить:
– Прости меня, Люся! Я не думал тебя обидеть.
Но она и слышать ничего не хотела, и всё ускоряла шаг. В этот момент она, видимо, и сделала окончательный выбор.
Так мы досрочно домчались до станции, поднялись в вагон, который едва только начал загружаться студентами, и у меня было времени полчаса, чтобы попытаться вымолить прощения у неё. Мы стояли в самом начале вагона, мимо нас проходили наши ребята, но мне ни до кого не было дела, я её умолял почти со слезами, чувствуя, что мне не жить без неё, но она словно закаменела и лишь когда раздался первый звонок сказала: «Выходи, а то ещё уедешь». Но я ещё пытался переломить обстоятельства. Тщетно.
Поезд тронулся.
– Выходи, тебе надо ещё экзамен сдавать.
Я понял, что дальнейшие уговоры бесполезны, а экзамен действительно надо завтра сдавать, и на ходу соскочил с подножки набиравшего ход поезда на платформу.
Третьего числа я был в деканате. Кругом толчея, люди входят, выходят ежеминутно, а мы с Бурцевым приютились у края стола, где он слушает мои сбивчивые ответы на вопросы билета и дополнительные. «Ну, хорошо, – говорит он, наконец, – последний вопрос: выведите уравнение взрыва».
Проще вопроса он не мог и задать. Я быстро набросал хорошо знакомую схему. И тут в голове вдруг что-то заклинило. Не соображу, что же дальше. «Так… надо проинтегрировать по кругу, потом… Что же потом?» – Да, что же это делается, товарищи? Я не могу вывести уравнение, которое десятки раз выводил и на занятиях по буровзрывному делу, и при расчётах проектов по очистным и подготовительным работам, и в гидравлике, и в сопротивлении материалов при расчёте сил, действующих на стенки трубы (везде принцип один). Да я даже утром сегодня читал этот раздел, и вот тебе – на! Я пытаюсь всё же сообразить, чёркаю схему, – в голове абсолютная пустота! Колдовство прямо какое-то! И как стыдно!
Бурцев терпеливо ждёт.
Но ждёт он безрезультатно.
И тогда звучат слова, однажды уже мною слышанные в МЭИ:
– К сожалению, больше тройки поставить вам не могу.
Я от позора готов провалиться, но хорохорюсь: «А на большее я и не претендую». – Что тут скажешь ещё. В ножки ещё надо Бурцеву поклониться, что не "плохо" хочет поставить.
Бурцев ставит в зачётку "удовлетворительно", так уже, кажется, стали писать вместо "посредственно". Слабое утешение. Беру зачётку, иду получать деньги и в тот же день уезжаю на практику.
… станция Кольчугино (железнодорожная станция города Ленинск-Кузнецкий). Я летом её проезжал. Ничем неприметная станция. Обыкновенный одноэтажный вокзал.
… Гидрошахта "Полысаевская-Северная" – небольшая шахта (суточная добыча – тысяча тонн) на краю северной части поля большой шахты "Полысаевская" № 1. Главный инженер шахты Маркус, молодой хрупкий маленький человечек с густыми чёрными волосами и узким лицом, встречает нас наилучшим образом как коллег. Рассказывает нам о зарождении идеи добычи угля с помощью струи воды ещё до войны у выпускника Московского горного института Мучника Владимира Семёновича. В литературе позже узнаю, что такая идея высказывалась и до него, и не раз, но у него хватило упорства ли, связей ли открыть опытную гидрошахту (размером с участок) в Донбассе в тысяча девятьсот сороковом году. Но война прервала все работы. Сейчас вот в Кузбассе работают две опытные гидрошахты, на пологом падении здесь и на крутом падении в Прокопьевске. Ну, это я знаю уже из "Угля".
Маркус разворачивает перед нами синьки, показывает всю технологическую цепочку добычи, транспортировки и обезвоживания угля. В кабинете у него жарко, к радиаторам притронуться невозможно, время от времени трубы громко стреляют – отопление паровое. Что-то это напоминает мне прошлое, но что, не могу вспомнить.
Возможности устроится горным мастером сейчас нет – не лето, в отпуск никто не хочет идти. В рабочие мне в этот раз подаваться не хочется. Следом за мною отказывается и Петя Скрылёв. Становимся вольноопределяющимися практикантами без всякого заработка. Это через два месяца аукнется нам.
Поселяют нас в общежитии шахты "Полысаевская" № 1 в большой комнате на втором этаже. Как раз все разместились, Скрылёв, Коденцев, я, Пастухов и Исаев. За месяц близко схожусь с Володей Пастуховым. Парень неглупый, интересный и, главное, симпатизирует мне. Я к нему тоже проникаюсь симпатией.
Узнаю от ребят, что внизу сразу у входа в такой же большой комнате, но одна, живёт Людмила Володина. Спускаюсь на первый этаж, стучу в дверь. На «Войдите!» – дверь открываю и застываю, шагнув: Людмила в пальто сидит на кровати. Рядом, за торцом стола на стуле сидит плотный мужчина, тоже в добротном пальто с воротником из каракуля. Догадываюсь: «Григорий». Вспыхнув и выдумав тут же какой-то предлог, тотчас и ухожу: «До свиданья!»
… вот, стало быть, как оно повернулось…
В сердце застревает заноза. До чего же больно! Но боль не физическая. О физической боли в сердце узнаю ещё не скоро. Боль оттого, что люблю безумно её, схожу с ума без неё. На другой день захожу к ней ещё раз, на сей раз она одна в комнате, но разговора не получается. Я не решаюсь прямо спросить. Она не находит нужным мне что-то ответить.
Без неё места не нахожу. Метания мои выливаются в поток жалостливых стихов.
«Не любила, значит, коль простить не можешь…».
«Ужель остаток дней своих…».
«Горько добру молодцу жить в тоске, без радости…», – это уже подозрительно напоминает мне что-то знакомое, или это только кажется мне.
С горя начинаю писать поэму, но, исписав два листа, обнаруживаю, что не только перепеваю "Мцыри" Лермонтова, но и заимствую у него. Вот что значит – учить стихи наизусть. Позабыв, за свои можешь принять. В двадцать первом веке уже в письме Цветаевой Пастернаку прочитал, что если читатель запомнил строчку стихов, он может считать её своей. Но тогда этого разрешения я не знал и страшно смутился.
С иронией и с надеждой на сочувствие, приношу начало поэмы к Людмиле: «Посмотри, написал, а оказалось, что "Мцыри"». Она соглашается, но сочувствия ко мне у неё нет. А я не смею и заговорить о Григории и о "нашей любви". Жалкая роль мне уготована, и я её послушно играю.
… Но и пытаюсь выстоять, не согнуться. Уже одиннадцатого января в стихах моих появляются новые нотки. Я преодолеваю боль и смятение: «Как разыгравшийся ручей…», – стихи слабенькие, конечно, но помогают понять моё настроение, а мне помогали выплеснуть наболевшее из себя.
… вечером, спускаясь по лестнице. Вижу, как Людмила с Григорием выходят в пальто из её комнаты и направляются, по-видимому, в кино.
В тот же вечер, но позднее гораздо, очевидно, уже после сеанса, столкнувшись с нею в вестибюле нашего общежития, я говорю: «Этого я тебе никогда не прощу», – и прохожу мимо неё. С этого момента я не замечаю её. Встретив, делаю безразличное лицо и не здороваюсь…
… В шахтной библиотеке знакомлюсь с миленькой библиотекаршей Валей, – она чуть не вдвое ниже меня, – и начинаю за нею ухаживать. Демонстративно хожу с ней в кино, – о нём ниже чуть-чуть, – она приглашает меня к себе в общежитие. Всего девочек в комнате четверо, и каждая делает вид, что происходящее с кем-то из них, их не интересует нисколько, то есть они просто не видят его.
Я снимаю шинель, мы усаживаемся на Валину кровать и начинаем целоваться. Потом мы уже лежим на кровати в одежде поверх одеяла, и поцелуи долгие наши доводят меня до экстаза. Всё, страстное напряжение спало. Но лучше б, конечно, не так…
… поздно вечером, когда я с книжкой лежу в постели уже, открывается дверь и в проёме появляется плотная внушительная фигура. Григорий.
– Кто здесь Платонов?
– Я, – откликаюсь я, подняв голову.
– Нам надо поговорить, – говорит он.
Мне хочется спросить, кому это нам, но я боюсь показаться трусом перед ребятами. Все знают, чем кончаются эти "надо поговорить". Кто не знает, скажу – мордобоем.
Я встаю, одеваюсь, надеваю шинель и шапку. Мы выходим на улицу за калитку. Григорий пропускает меня вперёд – не сбежал чтобы, что ли, боится? Ночь. Тихо. Морозно. Желтоватый свет окна падает на нас бледным пятном.
– Ты чего путаешься у нас под ногами, – грубо говорит мне Григорий, становясь напротив меня так, что тень скрывает лицо его.
– Я вам не ты, – отвечаю я, – и ни у кого я не путаюсь.
С этим "юсь" кулак, занесённой в неожиданном резком замахе руки, в который вложена вся масса тела, молниеносно летит к моей голове, я едва успеваю чуть её отклонить, и удар страшной силы, пришедшийся мне по это причине не в скулу, в плечо, обрушивает меня на утоптанный снег. Ещё бы! Такая разница в весовых категориях! У меня вес – легчайший, у него – полутяжёлый, как минимум.
Я лежу на спине униженный, и бессильный перед этой звериною силой. Скот! С кулаками за самку! Я не успеваю вскочить – тут снег ещё этот утоптанный, скользкий, – как Григорий уже надвигается на меня. Резкий рывок ноги к животу и – толчком отбрасываю его от себя. Он заходит с другой стороны, не давая времени мне подняться. Я верчусь на снегу, как на льду, и ногами от него отбиваюсь, не давая приблизиться. Он поворачивается, наконец, и уходит.
Я подбираю слетевшую шапку и иду в общежитие. Я взбешён: пытался ударить лежачего, я взбешён на неё: мало муки мне причинила, так ещё и натравила его! Звери! Любовь силой брать! Проходя мимо двери её комнаты, я распахиваю её, я кричу: «Радуйся! Он победил!» – и, захлопнув дверь, поднимаюсь к себе в комнату. Это меня не красит, я понимаю, но тогда сдержаться не мог.
… вхожу в комнату. Увидав, что шинель моя вся в снегу, ребята вскакивают, бросаются к вешалке. Но я их останавливаю: «Не надо! Он уже ушёл». Надо б было добавить: «Мило поговорили», но разъярённому мне чувство юмора изменяет.
Всё. Конец. Возвращаюсь к нормальной жизни и, уже незанятый только своими переживаниями, начинаю замечать окружающих и вижу, что Саня Исаев ходит, как в воду опущенный. Ребята мне объясняют, что Саня, на ознакомительной ещё практике был здесь и влюбился в библиотекаршу. Они и договорились, что он приедет на эту зимнюю практику к ней. Он и приехал, а она тебя предпочла.
Боже мой, что же это такое творится? Сам страдаю от неразделённой любви и вот так, походя, ради отвлечения от боли своей, перебегаю дорогу, причиняю муку другому. Что же делать? Объясняться с Исаевым, что не знал, не хотел – глупо как-то, и я просто прекращаю с Валей встречаться. Но содеянного задним числом не исправишь. Саня уезжает с Валей не помирившись.
… А теперь можно и о кино. Зал обычный, большой, сарайного типа, набит шахтным людом битком. Вот и время начала сеанса. Но киномеханик и не думает начинать. Но не это главное. Главное публика. Не возмущается, не шумит. Прошло десять, двадцать минут. Я у Вали спрашиваю: «Почему? Почему народ не волнуется?» – Отвечает: «Ждут начальника шахты. Пока он не придёт – не начнут». Вот это дела-а! Появляется, наконец, сам с дородной супругой. Усаживаются на места перед проходом, сохраняемые для них. Сеанс начинается. Я до крайности возмущён этим феодализмом. Но не приучен перед народом речь публично держать. Да и вряд ли это возможно.
… Мы с Петей регулярно ходим на шахту, собираем материал. Побывали в забое. Пласт здесь нормальный – два метра. Уголь крепкий и струёй, истекающей из насадки под давлением в пятьдесят атмосфер, не отбивается. Бурят шпуры, как обычно, взрывают и смывают водой. Расчёты показывают, что даже так производительность труда выше, чем на шахтах соседних. Ну да, очистной забой – не крепить, уже выгода. Не грузить лопатами на транспортёр – ещё одна выгода. Вода несёт уголь по желобам до углесосной станции под землёй, тоже выгода, углесос перекачивает уголь с водой на поверхность – тут уже начинаются дополнительные затраты энергии… Центрифуги в здании на поверхности отжимают воду из смеси, и влажный уголь подаётся на склад, где благополучно смерзается до весны. Но весной-то грузить его можно. Да и зимой выход находят. Если сыпать его широким тонким слоем медленно сверху, с галереи, то в полёте каждый кусочек успевает обмёрзнуть. И уже не сплошной чёрный айсберг – а гора из отдельных обледенелых кусков.
… материал собран досрочно. Мы на шахте последние дни. Тут до нас слух доходит, что на шахту приехал фотокорреспондент журнала "Советский Союз", выходящего на нескольких языках и распространяемого не только в Союзе, но и за рубежом. Будет снимать под землёй и машинный зал с центрифугами на поверхности. Нам хочется, безусловно, попасть на страницы журнала, и мы слоняемся по машинному залу, где насосы внизу, а центрифуги на возвышении. Мы – это Коденцев, я, Пастухов и чех, Карел Ватолик. Но уверенности полной нет, может, и не будут снимать, ходим так просто, на авось положившись. Впрочем, Карел знает всё, сценарий до сведения его доведён, но молчит. Видно, так приказали.
Наконец появляются Маркус и корреспондент. Маркус подзывает Ватолика к центрифуге, мы, естественно, сразу – за ним. Маркус на переднем плане с Ватоликом, делает вид, что что-то объясняет ему, мы втроём группируемся сзади. Фотограф, сделав несколько общих снимков машинного зала, подходит к нашей изготовившейся к изображению группе. И в момент, когда зал озаряет вспышка, и щёлкнул затвор, Лёша Коденцев высовывается вперёд, заслоняя наполовину лицо автора этих воспоминаний. Вот досада! Но уже ничего не поделаешь. Скромному человеку достаётся скромное место в истории, у кого же локти побойче – тот всегда впереди. Но особенно не расстраиваюсь, никаких нет гарантий, что снимок в журнал попадёт. Я уже так в "Третьем ударе" снимался.
… Поезд на Кемерово проходит через станцию Кольчугино ночью. До неё от "Полысаевской" № 1 километров восемь. На улице мороз, позёмка: потоки сухого колючего снега струятся через шоссе. Большинство ребят уехало на автобусе утром к дневному поезду. По никому неизвестной причине трое задержались до конца дня. Эти трое – я, Пастухов и Карел Ватолик. Солнце холодное, красное клонится к закату. Мы подпрыгиваем, танцуем на остановке – старый способ хоть как-то в стужу согреться. Шинель – не одежда для ожидания. Сгущаются сумерки. Дорога пустынна, ни одна машина по ней не прошла за всё время… Надежды на автобус испаряются совершенно. Решаем идти до станции пёхом по рельсам, чтобы не заплутать. Дорогу перемело, и ночь не трудно сойти с неё в степь. Под снегом мёрзлую землю от асфальта не отличишь. Переходим на рельсовый путь и по шпалам начинаем поход свой до станции. Идти неудобно. Это так лишь говорится – по шпалам, но со шпалы на шпалу никак не шагнёшь – далеко. Вот и скачешь, как коза, то на шпалу, выступающую из полотна, то вниз в промежуток меж шпалами. При ходьбе согреваемся и всю дорогу ведём незапомнившийся разговор. Расспрашиваем Ватолика о Чехословакии. Часа за два с половиной дорогу одолеваем и успеваем на поезд.
… В Кемерово нам (кроме чеха, он отбыл в Москву) сообщают, что Мучник договорился с Кокориным, и дипломировать мы будем в Прокопьевске под руководством специалистов отделения гидродобычи Кузниуи[1].
… мы уезжаем в Прокопьевск. Всех ребят[2] поселяют в большой комнате центральной гостиницы. Зину Самородову отправляют в общежитие шахты "Зиминка", кажется, что расположена неподалёку от центра по ту сторону высокой насыпи железной дороги прорезающей город, и отделяющий каменный центр от моря одноэтажных деревянных строений.
Приходим знакомиться в Кузниуи. Нас принимает сам зав. отделением гидродобычи, зам. директора Кузниуи профессор, доктор Мучник, крупный холёный мужчина лет сорока, несколько рыхловатый, и его заместитель – огромный полный. Но не толстый, отнюдь, Теодорович Борис Александрович.
Мучник поизносит краткую речь о "философии" гидродобычи, суть которой, в двух словах, производительность труда резко повышается при применении технологий с как можно меньшим числом операций в процессе. Потом назначает нам научных руководителей дипломного проектирования. Моим руководителем стал старший научный сотрудник Караченцев Валентин Игнатьевич, сильно щурившийся, видимо близорукий весьма, малоразговорчивый человек средних лет с морщинистой старческой кожей.
Утверждается моя тема: "Разработка пласта Полысаевского I-го способом гидромеханизации".
Договорившись о консультациях, мы принимаемся за расчёты и проектирование.
… Жили мы хотя и в одной комнате, но не целым единым. Кучковались. Например, в кино, в столовую, на консультации я всегда ходил с Петей Скрылёвым. Мы с ним, по сути, одно хозяйство вели. Не заработав на практике ни гроша, – а от летних моих бешеных денег ещё в сентябре у меня ничего не осталось, – мы очень скоро стали испытывать серьёзные затруднения, но тут, к счастью, погасилась одна сторублёвая облигация у меня, а в следующий тираж и у Пети. Это помогло нам продержаться февраль и март, но в апреле костлявая рука голода взяла нас за горло.
… и тогда Петя открыл свой чемодан. Мне свой открывать было нечего. Золотой перстень мой с двумя изумрудами и тремя бриллиантиками как-то незаметно из моего чемодана исчез. Видно шарила в институте какая-то сволочь по чемоданам и нашарила перстенёк.
Итак, Петя открыл свой чемодан и достал из него великолепные хромовые заготовки для парадных сапог – давней мечты своей. И настал вот момент с этой мечтой попрощаться. Как я его понимал! Точно так же в сорок четвёртом году мне пришлось горько расстаться со сладкой мечтой пощеголять в зеркальных тупоносых сапожках, хранившихся мамою для меня, до которых так и не успел дорасти, и которые пошли на продажу.
Петя взял заготовки и отправился на прокопьевский рынок. Вернулся он оттуда с деньгами, которые помогли нам продержаться апрель месяц и май.
… сеанс массового гипноза.
Афиши об этом сеансе запестрели в Прокопьевске на каждом углу, и я решил непременно сходить на него. Гипноз привлекал таинственностью своею, тем, что воля человека вроде бы подчиняется воле другого... Собственно сеанс гипноза я один раз видел у нас в институте, но то был гипноз, так сказать, индивидуальный. Артист-гипнотизёр приглашал на сцену из зала желающих и упражнялся над ними. Желающих было мало – ну кому хочется разболтать под гипнозом что-нибудь сокровенное, выставить себя на посмешище. Но, однако же, находились. Зал хохотал, когда молодой человек называл, например, имя возлюбленной, обнимал, целовал ассистента, которого ему представляли в этом, дорогом ему, качестве. Или на стул забирался и начинал руками грести, когда его убеждали, что хлынул поток – и он в реке. И хотя в роли подопытных кроликов выступали наши студенты, но недоверие было. Студента могли подговорить, подкупить… Сложнее было, когда хрупкой девушке внушали, что она столб, и она каменела. Гипнотизёр поднимал её на руках – она лежала, как струнка. Больше того, её клали между двумя стульями так, что она касалась краёв их крестцом и затылком – она не прогибалась ничуть. Но и этого мало. На живот её артист клал лист толстой фанеры и вскакивал на него, торжествуя, руки к небу воздев – никаких изменений. Правда, вот лист… ну, тут вроде понятно, чтобы мягкие ткани не повредить. Но, однако ж, и мышцы живота бы должны каменеть. Хотя и мышцы мышцам рознь тоже. Не сравнить спинные и живота… И всё же, может, девушка тоже подговорена и у неё меж крестцом и затылком спрятан стержень стальной или планка. Но тогда бы трудно было держаться естественно и ходить, не говоря уж о том, как по ступенькам подниматься на сцену… Словом, много было вопросов, неясностей, подозрений. Самому на себе хотелось проверить, и я пошёл на сеанс.
… со сцены артист внушал залу, в котором было человек триста, не менее, что поднятая рука у всех каменеет (я послушно по просьбе его, как и все, правую руку поднял – и в самом деле после слов его почувствовал в руке тяжесть какую-то). И когда руки, по мненью гипнотизёра, закаменели достаточно, он сказал, что, если сейчас он нам разрешит опустить руку, мы не сможем этого сделать.
– Опустите руку! – сказал он.
Я начал опускать свою руку и почувствовал сопротивление, словно я её через тесто очень тугое тянул. Но я сопротивление это преодолел и опустил свою руку. Вслед за моей (сидел сзади и видел) опустились ещё три-четыре руки. Из трёхсот-то! Лес рук каменел. Это было достаточно убедительно. Что из того, что я хуже других подвержен гипнозу – триста рук не купить! А насчёт живота сомнения всё же остались…
… В том году, если память не изменяет, был ликвидирован выходной в день траура по Владимиру Ильичу и Кровавому Воскресенью[3], и необычайно торжественно готовились отмечать новый праздник, 22 апреля, день рождения Ленина (однако, не сделав его выходным). Мой писательский зуд, а скорее, тщеславие или, быть может, желание получить какой никакой гонорар подвигли меня на небольшое эссе (странички две-три) о Владимире Ленине. Разумеется, в нём не было ничего самобытного, кроме стиля восторженного; в основе лежали пропагандистские штампы, разбавленные чуточку лирикой личного моего отношения к благодетелю человечества. Были там и субботник с бревном, и негры, у которых слёзы навёртывались на глазах при имени «Ленин», и неизвестные никому высказывания Анатоля Франса о нём, и описание незнакомой широкой публике фотографии Ленина доброго, обаятельного, приветливого, который я откопал ещё в пятьдесят третьем году, готовясь к торжественному (!) трауру по Иосифу Сталину.
Опус свой я принёс в редакцию городской газеты. Женщина-редактор прочла его, похвалила, но сказала, что он больше подходит для журнала, чем для малоформатной многотиражки. Ни ожидаемой славы, ни денег мне сочинение это не принесло. На этом и закончилась первая и последняя попытка моя напечатать что-либо в советской газете. Если потом моя писанина иногда и попадала в печать, то, отнюдь, не потому, что я сам руку к этому приложил.
… А весна наступала, стаял снег, прошли майские праздники, черёмуха отцвела и сирень зацветала, и пошли мы со Славой Сурановым навестить Зину Самородову в её общежитии. Зины дома не оказалось, и в ожидании её мы болтали с девицами, жившими с нею в комнате. Одна из них была молода, моложе меня, как мне кажется, миловидна, другая – постарше, плотная широколицая, некрасивая.
Ну, вот это, сидим мы, разговариваем, вдруг дверь комнаты с треском распахивается, и влетает к нам крепкий парень (вроде Григория) в расхристанной рубахе, с всклокоченными волосами. Рванувшись к столу и обложив широколицую матом, он хватает пузатый графин с притёртою пробкой – графин, полный воды – и, замахнувшись, опускает его на голову дамы. То есть хотел опустить, но мгновенно среагировавший Суранов, вскочив, перехватывает руку его у головы. Графин падает на пол, разлетается на осколки.
Детина, озверев, набрасывается на Славика, и оба, схватившись, выкатываются в коридор. Девицы исчезают за ними. Я не успеваю и сообразить, что надо броситься за Славиком в помощь, как в раскрытую дверь влетает юркий низенький паренёк и бросается на меня. Вскочив, я ударом кулака отбрасываю его в угол комнаты. Он оттуда кидается на меня снова и снова, но каждый раз я возвращаю его в то же место. У меня руки длиннее, и я не допускаю его до себя. Ошибка моя в том, что я ограничиваю себя обороной, не перехожу в наступление. Что поделаешь – не приучен бить я людей.
А парень, изловчившись, поднырнув под руку, ударом разогнавшегося корпуса своего сбивает меня на кровать. Я тону в кроватной перине, подпружиненной сеткой, не могу в миг подняться, а парень рвётся ко мне и кулак его с угрожающей скоростью к глазам моим приближается. Но январский опыт защиты из лежачего положения у меня уже есть, и, не донеся на какие-то миллиметры кулак свой до моего благородного носа, от толчка ноги прохвост летит в угол. О, пружинная сетка проклятая! Не даёт резко вскочить, а парень уже опять нависает надо мною. С пола ему легче вскочить. Да и очень уж он, скажу вам, проворный. Ударом ноги я отбрасываю его, но от толчка, и сам снова заваливаюсь на спину. Так повторяется ещё раза три, но ему удаётся всё же прорвать оборону, проскочить мимо ноги. Да, перина на сетке – это не лёд. Но удар я рукой перехватываю, мы схватываемся в рукопашном бою, и оба валимся на пол. Я внизу, он сверху на мне. На полу я чувствую, что сильнее его, переворачиваю его, подминаю его под себя, прижимая руки его крепко к полу. Он в руках у меня, шелохнуться не может и уже нисколько мне не опасен. Мы лежим, голова к голове, и поскольку я сверху, я бы мог трахнуть его голову о пол, но у меня нет никакого намерения бить скрученного зверя, врага. И в тот миг, когда я торжествую победу, он шею немыслимо изогнув, впивается мне зубами в скулу левее моего левого глаза. От боли ли, полоснувшей меня, или от неожиданности, я его из рук выпускаю, он выскальзывает из-под меня и опрометью в дверь вылетает, успев захлопнуть её за собой. Ну и ловок же, сволочь! Я подскакиваю – укус требует мести! Тут дверь открывается, входит Славик – и сразу ко мне. По щеке у меня течёт ручей крови. В комнату входит миловидная, стройная, обмывает мне щёку одеколоном, перевязывает голову мне бинтом, но всё же советует сходить мне в медпункт.
… на улице ночь. Мы расстаемся со Славиком. Я иду по каким-то кривым закоулкам по дощатым мосткам мимо маленьких домиков, сараев, заборов выспрашивая редких прохожих, как мне к медпункту пройти. Мне показывают общее направление, и я иду дальше. Вот уже и прохожих нет никаких, а медпункт всё не может появиться никак. Может быть, я сбился с дороги?.. Иду, уже потеряв надежду дойти. Тут в темноте мне навстречу могучая мужская фигура. Я обрадовано обращаюсь к ней: «Скажите, пожалуйста, далеко ли медпункт». Фигура, приблизившись вплотную ко мне, отвечает, что не далеко, и подробно мне путь к нему объясняет. И в слабом отсвете окон в приблизившемся лице я узнаю Теодоровича. Он тоже меня узнаёт и ухмыляется, но ни о чём не расспрашивает. Что обо мне он тогда мог подумать?.. Голова перевязана… Ночь… Но мне неловко занимать его время рассказом. Мы молча расходимся, не показав, что узнали друг друга. Я говорю ему только: «Благодарю Вас!» – и иду, куда мне указано. Вскоре – и медпункт, где мне рану мою обрабатывают и делают капитальную перевязку.
Наутро у меня тридцать девять, скорая помощь забирает меня и отвозит в больницу.
… ядовитая у него всё же слюна…
В больнице меня держат неделю и объясняют, что заразнее слюны нет ничего, рты наши набиты микробами, и шутить с этим нельзя. Меня всю неделю колют пенициллином, пока температура не приходит в норму.
… на второй день мне передают передачу. Кто бы это мог так обо мне позаботиться? Я выхожу. В миловидной девушке, можно сказать даже красивой, узнаю уже знакомую мне, которая оказывала мне в общежитии первую помощь.
Мы садимся на лавочку в прибольничном скверике под кустами сирени. Тепло, солнечно, а цветы пахнут так одуряюще, что не начать целоваться было б грешно. Из разговора меж поцелуями узнаю, что, работая на шахте, она учится в музыкальной студии. Сегодня у неё было сольфеджио, говорит она мне и начинает рассказывать об уроках. Я не знаю, что такое сольфеджио, но ей, очевидно, нравится о нём говорить. В конце концов, разговор об этом сольфеджио я прекращаю новыми поцелуями. Целуемся, целуемся – и не надо никаких разговоров.
Милая девушка ежедневно приходит в больницу. Мы гуляем по скверику, целуемся, потом она начинает говорить о сольфеджио. Сольфеджио мне надоедает до чёртиков, и я снова и снова поцелуями останавливаю его. Но каждый день разговор о сольфеджио восстанавливается на прерванном месте. Это слово становится мне ненавистным. Оно начинает отталкивать меня от моей посетительницы. Я уже не могу его слышать. Нет, поцелуями тут не поможешь. Надо нечто более радикальное.
Но до радикального не доходит. Тут меня выписывают из больницы, и дипломирование наше на этом заканчивается.
На прощание Мучник говорит нам, что договорился с главным инженером комбината "Кузбассуголь" Линденау о том, что все дипломировавшие по гидродобыче будут направлены на шахты, где строятся гидроучастки и гидрокомплексы. Заодно узнаём эти шахты: № 5 в Киселёвске, "Красногорская" № 3-4 в Прокопьевске, "Томь-Усинская" № 1-2 в Томусе. И две ещё где-то.
… К июню мы в Кемерово. Я героически хожу с перевязанной головой – как-никак пострадал, слабый пол защищая. Хотя пол защищал только Славик, а я сам себя не сумел защитить. С Людмилой не разговариваем и не здороваемся. Да и какие могут быть разговоры после всего происшедшего. Но беда в том, что я уже не помню обиды, я люблю её, я люблю. «Злую, ветреную, колючую», – как Симонов написал, но дальше я с ним не согласен, – «хоть ненадолго, но мою». Мне надо надолго, больше того – навсегда. И, когда судьба предоставит мне выбор, я от этого не надолго откажусь. А сейчас я люблю её больше, чем прежде, хотя сильнее, чем я любил, уже любить невозможно. Я втайне надеюсь, что она ко мне подойдёт, участливо спросит, что со мною случилось. Но она черства и безжалостна, и, что со мною случилось, её не интересует нисколько. Хотя она, разумеется, о случившемся знает от Зины. Я ей безразличен – это понятно. Непонятен мгновенный переход её к этому равнодушию от «Я люблю тебя, Вова». Впрочем, что же тут непонятного. Я ведь ранее всё объяснил, но объяснение это теперешнее, а тогда я никак не мог объяснить. Я и представить такого не мог, что она приручила меня про запас, что она предпочитает Григория, да вот алименты – ей ни к чему. Жизнь красивая, сладкая с ними не получается. Вот она и металась. Это версия только, версия достаточно, на мой взгляд, убедительная. Может быть версия зла, несправедлива, но другой – у меня просто нет.
… А в то время как мы прохлаждались в Прокопьевске, с нашей комнатой связанный непосредственно в институте разразился новый скандал. Урожайный был год на скандалы. Начиналось все до заурядности просто. В нашей комнате, как я поминал, в этот год жил Львович Израиль. Я и раньше его, в общем-то, знал – больно нос у него знаменитый. Из-за этого носа и боксёр выдающийся из Изи не вышел, хотя профессионалом в этом деле он был. У него был один недостаток, Изя крови боялся, а нос его часто на ринге бывал расквашен ударом противника в эту самую выдающуюся и потому самую уязвимую Изину часть. В нашей комнате он отличился лишь тем, что прочитал нам не вполне пристойное стихотворение, приписав его Маяковскому, в чём лично я не уверен, хотя по стилю вполне может быть.
Мы тут же эти стихи и озаглавили безобидно: "О зёрнышках риса и трудолюбивых китайцах".
… Итак, Изя Львович, обладатель незаурядного носа, с дружком своим, бывшим чемпионом Кузбасса по боксу, Маслобоевым Лёней, фамилию которого иначе, как, переставив букву "е" с конца слова к "б", превратив в "ё" ударное, никто и не произносил, отправились встречать Первомай к девчонкам в кампанию. Там, будучи в изрядном подпитии, оба дружка вдруг подрались, и в пылу схватки Лёня применил излюбленный – вот как оказалось! – кузбасский приём: отхватил у Изи полноса. Ну, не в полном смысле, разумеется, отхватил, – тот на перемычках между зубными ранками всё ж удержался, – но отметинами своими красоту носа подпортил. Изю это взбесило, и он подал на обидчика в суд. Таким образом, инцидент выходил за пределы… Тёмное пятно клал на репутацию института. Что же это, в самом деле, товарищи, в институте горном творится, если носы в нём студентам откусывают?!
Понятно, администрация огласки такой не хотела и старалась погасить скандал мирными средствами.
… вскоре после моего возвращения из Прокопьевска, как-то утром, когда мы ещё лежали в постелях, в дверь постучали, и вошёл сам директор Кокорин в сопровождении свиты. Первым делом он сразу поморщился и сказал знаменитую фразу: «Что-то воздух у вас спёрнутый, хотя бы форточку открыли». Юра Кузнецов тут же и полез форточку открывать. И распахнул её настежь. И оттуда свежим воздухом потянуло.
Кокорин меж тем прошествовал мимо меня и подошёл к следующей кровати, на которой Изя Львович уже успел подняться и сесть (в майке и трусах, разумеется), свесив голые волосатые ноги. Кокорин, остановившись перед истцом, предложил ему забрать из суда заявление, обещая, что дело будет оставлено без последствий. Но Изя, к тому времени вставший на ноги, был настроен принципиально. В ответ на все уговоры Кокорина звучало твёрдое нет. Не добившись положительного решения, Кокорин с молчаливою свитой комнату нашу покинул.
… через несколько дней, перед самым началом защиты дипломных проектов, на доске объявлений появился приказ: Маслобоева и Львовича отчислить из института. Без права защиты, от себя я добавлю, а, может, и в приказе так было.
… Но в этом деле самым удивительным было то, что, заехав через год в институт (в последних числах апреля), я увидел Изю и Лёню, восстановленных вновь в институте, в общежитии в коридоре. Они шли по коридору обнявшись… Вот как беда общая сплачивает людей!
… К лету Минобороны разразилось приказом. Всем нам было присвоено звание младшего лейтенанта в запасе, а Рудничный военком вручил нам офицерские книжки. Исключения для меня, вопреки представлению генерал-майора Гусарова, сделано было. Трусливый чиновник из министерства сорвал с меня лейтенантскую звёздочку. Ну не Жуков же, в самом деле, представленья читал? Да Жуков, пожалуй бы, вторую звёздочку мне и оставил. Тут самодурствовать, вроде, было ему ни к чему.
… карьера военная и не началась, а мне уже была подставлена ножка.
… Диплом на носу, а я ещё шахту не выбрал, на которую просить направление. Из рассказов того же Израиля Львовича, бывшего на практике в Томусе, о новой самой большой шахте Союза, о городе, что закладывался в тайге в междуречье Томи и У-су, я понял, что ехать надо только туда. По правде сказать, все шахтёрские города мне очень не нравились. Не нравились мне и старые шахты с устаревшим на них оборудованием, со сложившимися на них знакомствами и традициями. Здесь же всё начиналось с нуля. И традиции будем мы сами закладывать, так мне казалось. Ну, и там же строился гидрокомплекс.
… На защиту диплома я вышел уверенно. Развесил перед государственной комиссией отлично выполненные мной чертежи, кратко, но точно доложил о спроектированной мной гидрошахте.
Члены комиссии согласно головами кивают, поощряя мои пояснения. Когда я закончил, начали задавать мне вопросы, но вопросы к проекту не относящиеся совсем, а по всему кругу прослушанных мною за пять лет дисциплин. Задавались вопросы по геологии, по системам разработки, по шахтному транспорту, водоотливу. В общем, множество было вопросов, на которые я отвечал без запинки. Председатель комиссии, профессор Стрельников, огорошил вопросом уж совсем неожиданным: какие я знаю способы обогащения полезных ископаемых. Я тут же ему и перечислил всё, что знал: и отсадку, и флотацию, и в реожелобах, и даже амальгамирование не забыл (читал, как купола золотили раствором золота в ртути). Стрельников ответом остался доволен.
И тут какой-то невзрачный из членов комиссии, листающий пояснительную записку к проекту, спрашивает меня:
– Почему в вашем проекте нет расчёта шахтного подъёма?
Я отвечаю, что, поскольку главной задачей шахтного подъёма является выдача угля на поверхность, а на спроектированной шахте он выдаётся по трубам водой, то по согласованию между доктором Мучником и дирекцией института, мы – те, кто дипломировал по гидродобыче –рассчитывали только гидроподъём углесосами. Для клетьевого же спуска людей и вагонеток с рудстойками, трубами, оборудованием расчёта мощности подъёма в зависимости от суточной производительности шахты не требуется, тут вполне достаточно и типового проекта маломощной шахты, что мною и сделано.
Но въедливый член будто не слышал. Всегда находится сволочь, которой я почему-то не нравлюсь, не нравятся мои безукоризненные ответы, как тому зав. кафедрой рудничного транспорта мудаку Мартыненко. Член бубнит снова своё:
– Почему вы не сделали расчёта шахтного подъёма?
Я уже впадаю в лёгкое беспокойство – ведь я только что ему объяснил, и я довольно резко ему отвечаю:
– Потому что мы рассчитывали гидроподъём, и руководство нашего института, чтобы не ставить нас в заведомо неравное положение с остальными студентами, не заставлять нас делать ненужную двойную работу, так как обычным способом мы из шахты уголь не выдаём, позволило нам использовать типовые проекты клетьевого подъёма для перемещения по стволу незначительных грузов.
Но мой оппонент глух к доводам разума или такая длинная фраза ему не по плечу:
– Почему вы не рассчитали шахтный подъём?
Я уже и не знаю, что такому олуху говорить. Тут профессор Стрельников вмешивается:
– Я думаю, пора прекратить вопросы. Товарищ Платонов – тут он несколько смягчает формулировку в угоду этому дятлу – защищал дипломный проект хорошо, на вопросы отвечал отлично. Видимо, достаточно.
Все с ним соглашаются. Мой противник молчит.
Забегая вперёд, скажу, что в итоге Стрельников настоял на своём. В выписке, прилагаемой к диплому, записано: «Защитил дипломный проект с оценкой отлично».
В тот ли день или немного спустя, Лёша Коденцев интересуется, как я проект защитил. Я, не зная, что там в бумагах они записали, повторяю ему формулировку профессора. «А я проект защитил на отлично», – хвастает он. Я молчу. Ему идиотских вопросов не задавали, хотя он тоже обычный подъём не рассчитывал.
… После защиты диплома предстояло получить направление.
Тут никаких препятствий у меня не было, так как я шёл вторым. Первым на факультете был Володя Романов. Но он не был мне конкурентом, он проектировал обычную шахту и собирался остаться работать в Кемерово.
Когда меня спросили, на какую шахту я хотел бы поехать, я твёрдо сказал: «На шахту Томусинскую».
Мне тут же и выписали направление. Заявка комбината на место для шахты "Томь-Усинская" № 1-2 была.
Последние дни в ожидании дипломов и отпускных за два месяца, мы сидим совершенно без денег. Как сейчас, перед глазами за столиком Кузнецов, Рассказов и Савин, я сижу с ними на Советской в кафе, мы пьём превосходный "Токай", на закуску денег нет, и мы закусываем вино чёрным хлебом. Но так жить нам уже недолго осталось.
… и вот в актовом зале нам торжественно вручают дипломы, а следом – наиболее отличившимся "общественным деятелям" – и почётные грамоты обкома комсомола. Вручает грамоты "знакомая моя" Дремова.
… когда, совершенно для меня неожиданно, на сцену вызывают меня, и я подхожу к Дремовой, она, вручая мне грамоту и пожимая мне руку, шепчет: «И сама не знаю, за что тебе дают грамоту». Я усмехаюсь. Не буду же я сейчас ей объяснять, что три года почти "тянул" орган администрации, партбюро и профкома. Тут видимо, расстарался Горовский, похлопотал за меня – больше некому.
… Итак, я инженер. Начинается жизнь новая, с новой чистой страницы. А пока в отпуск, домой на Кубань, в Крым.
… но перед этим, без всякого предисловия, видение неожиданное, странное и красивое, если смотреть на него со стороны. А я со стороны и смотрел.
Как это случилось – не знаю, не помню, не понимаю. На лужайке в сквере перед зданием института под деревом на зелёной траве, веером подола белого платья покрыв поджатые ноги, сидит Люся Володина, красивая ослепительно. Как лебедь на зелёной траве. Я в своей чёрной форме сижу напротив неё, и длинный наш разговор вертится вокруг сначала немого, а потом мной и произнесённого вслух вопроса: «Что же нам теперь делать?» Заканчивается разговор тем, что по возвращении в Кемерово из отпуска меня будет ждать письмо "До востребования".
… и совершенно непонятным мне образом у меня оказывается её фотография с надписью на обороте: «Самому близкому и самому лучшему другу Вовке. Людка».
Не написала: «Любимому». Тут бы к месту вспомнить: «Раз так стряслось, что женщин не любит, ты с дружбой лишь натерпишься стыда…». Но эти строчки не вспоминаются, а надпись воспринимается, как обещанье надежды на воскрешенье любви. «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад!»
… Пребывание на Кубани, переезд в Крым – всё во мраке неразличимом. Фотография помогает вспомнить, что в Алуште встретилась часть школьных выпускников: Лена Полибина, я, Ростик Козлов, Лида Колесникова, Алла Дубровская, Ефим Боровицкий. Договорились поехать к Вере Ханиной в Кучук-Ламбат и "Карасан", где её мать была главврачом санатория. И нагрянули.
Там пировали на широком балконе квартиры. Там купались в мутном море у скал, с дном, усеянным острыми камнями. Фотографировались на память, гуляли по извилистым террасам над крутым, обрывистым берегом бухты, в которую изредка заходили белые катера, на одном из которых мы к вечеру и уехали. Это была прощальная встреча нашего класса. После я встречал кое-кого по отдельности, но вместе – уже никогда. Ещё одна страница была перевёрнута.
Опоздав дней на десять, уезжаю из сухого, чахоточного (по сравненью с Кавказом), но ставшего мне родным Крыма в Сибирь строить карьеру свою, или, как тогда понимал, трудиться на пользу людям и государству, работать для них так же, как и они работают для меня, делая сообща жизнь нашу краше, светлее, богаче, интересней, разнообразнее.
30.06.97     02.09.00     15.03.04
… опоздав дней на десять из отпуска, я первым делом не устремился в далёкую Томусу, а заехал в Кемерово. На это у меня были две основательные причины.
Первая – надо было отыскать фотоальбомы нашего выпуска. Летом нам с Сюпом никто не сказал, что они уже изготовлены и их выдают (свои пятьдесят рублей мы за них внесли своевременно), а когда мы их увидели у других и кинулись получить – оказалось, что поздно. Ответственную за альбомы, на которую нам указали, мы не нашли, она уже ушла в отпуск. Нас успокоили: осенью приедете и получите. Нечего и говорить, что, приехав в Кемерово в сентябре, я не только альбомов, но и самой ответственной не обнаружил. Следы и тех и другой затерялись. Никто не мог уже и сказать, кто была эта ответственная.
Вторая причина – несравненно более важная – надо было получить обещанное письмо от Людмилы. Здесь всё было удачно. Письмо меня ждало на почте, и мне его благополучно вручили. В письме Людмила сообщала свой сталинский адрес (общежитие шахты имени Орджоникидзе, комната 2) и просила разыскать кого-то совершенно мне незнакомого из нашего выпуска и что-то ему передать. Вряд ли мне удалось выполнить это несложное поручение.
В Сталинске я вышел из поезда на вокзале почти в центре города в двенадцатом часу жаркого сентябрьского дня и сразу же поехал разыскивать Людмилино общежитие. Путь на шахту мне указали прохожие: трамвай номер такой-то. В этом трамвае я и покатил по центральной улице города мимо большого кинотеатра полукругом выпиравшего на прилежащую к улице площадь и далее, пока не уткнулся в громаду Кузнецкого металлургического комбината[4].
Десятка три металлургических домен (так, с перепугу, мне показалось – на самом деле их было штук шесть или восемь), оплетённых паутиной толстых членистых труб, с какими-то вспомогательными сооружениями, где чадившими, где извергавшими клубы чёрного дыма, где выбрасывавшими чёрные дымные же хвосты, грязно-чёрной завесою заслонили здесь небо. И протянулась чёрная эта завеса на многие километры слева, от горного кряжа, направо, до невидимой в низине Томи. Чудо советской индустрии выглядело исчадием ада.
Трамвай завернул налево к горному кряжу, объезжая грандиозное создание рук человеческих, причём если до КМК он лихо домчался, то вкруг него он уже еле тащился. То есть по рельсам-то он ехал нормально, да сами рельсы от КМК съехались в одну колею, с разминовками на бесчисленных остановках. До сих пор не могу забыть тягомотину эту! На каждой остановке трамвай томительно долго стоял, ожидая прихода встречного. Мучение – не езда! Обогнув, наконец, махину Кузнецкого комбината и выкатив на простор с другой его стороны, трамвай достиг конечного пункта, а я пошёл искать общежитие.
Посёлок шахты – на самой окраине города (хотя какая окраина может быть за КМК – который сам конец всему свету!), – посёлок этот показался мне беспорядочным нагромождением жалких халуп, из скопленья которых кое-где высовывались двух-трёхэтажные оштукатуренные дома. Но не посёлок меня озадачил. Что? Не видел шахтных посёлков?! Хотя этот и был среди них выдающимся… Озадачил не он, гул, тяжёлый низкий над ним, меня озадачил. Разве можно жить в таком шуме?.. Гул сильный, назойливый, неумолчный был рёвом могучего шахтного вентилятора, сосущего воздух из вентиляционного ствола шахты в центре посёлка.
… но, похоже, он мало кого беспокоил. Может быть даже, из-за него местные жители гордо назвали посёлок свой именем грозного римского бога – Юпитер.
… грозный гул, жалкий "Юпитер".
Нужную дверь я нашёл очень быстро: на дверях номера эмалевые висели, и постучал. Дверь отворилась. На пороге Людмила, красивая, радостная, сияющая. Едва я закрыл дверь за собой, как она обвила мою шею руками, и губы наши слились. О! Как божественен был поцелуй! Как теплы её влажные губы! Выше награды любой за перенесённые муки! Но он закончился, а поговорить нам уже некогда было. Шёл второй час. Люся торопилась к наряду на шахту. Я хотел было её проводить, но она предложила мне с дороги помыться и отдохнуть. Указав мне, где у них умывальник, она разобрала постель – поспи, пока я вернусь, и исчезла, улыбнувшись мне на прощанье.
… я умылся до пояса под краном холодной водой, смыв пот и дорожную пыль, и, вернувшись в комнату, осмотрелся. Комнатка была небольшой. В ней две кровати. Одна – слева под окном, опрятно убранная, пустая. Хозяйка её была на работе. Вторая – справа, Люсина, разобранная, у стены, и я, раздевшись, улёгся на ней, укрывшись прохладной белой простынкой.
… это чувство нельзя передать – лежать в постели любимой. Я об этом и не мечтал. Казалось, она хранила тепло и черты её тела. В то время Бродский не написал ещё своё дивное: «В темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало, повторяя». А я не поэт и не мог, не умел выразить своего состояния. С этим блаженным чувством ощущения простыни, которая моей любимой касалась, я неожиданно сразу заснул.
Разбудил меня голос взвинченный, разъярённый, без стука ворвавшийся в комнату:
– Кто вы такой? Здесь женское, – голос поднялся до ноты визгливой уже, – общежитие, и вы не имеете права здесь лежать на кровати, – орала непрошеная посетительница. Надо полагать, комендантша.
От такого бурного перехода к яви от сна, я опешил и быстро выпалил первое, что пришло в голову – соображать было некогда, да и в самом деле, кто я такой: не муж, не жених.
– Я брат Людмилы Володиной. И ничего страшного нет в том, что я здесь лежу. Ведь здесь не общежитие школьниц, а женщин взрослых вполне, так что не будем говорить о правах…
Но блюстительнице социалистической нравственности не терпелось устроить гнусный скандал, и, боясь повредить Люсе, я смирил тон, сказав, что правилам подчиняюсь, но её прошу удалиться из комнаты – не могу же я одеваться при женщине…
… через полчаса вернулась с наряда Людмила, и я её рассказал о случившемся. Мы весело посмеялись и поупражнялись в злословии по поводу заведённых порядков. Возможность административно-бытовых неприятностей, похоже, не очень огорчала Людмилу. Или она вида не подавала.
… ночевать она меня отвела на второй этаж к нашим ребятам. Одна койка в их комнате пустовала: кто-то был в ночной смене.
… Одиннадцатого сентября, стоя в кузове и держась за крышу кабины попутной полуторки, я переехал мост через Томь и въехал в старую часть города, в дореволюционный Кузнецк, держа путь на восток. Выехал я утром в настроении самом неопределённом. Хотя вчерашних полдня я и провёл с моей ненаглядной, и о чём только с нею не говорил, но главное сказано не было, о дальнейших отношениях с ней. Со мной-то всё было ясно, я любил – хоть сейчас под венец. Я ждал, что скажет она. Но она ничего не сказала. Поцелуи, улыбки – это всё хорошо, но… мне этого мало. Мне бы надо было её прямо спросить. Разобраться, что она думает, что хочет, чего ожидает, как она собирается поступать дальше со мной. Надо было сразу расставить все точки над і и, быть может, поставить всего одну жирную точку в конце. Но я ни о чём спросить не решился, совершив очевидную глупость – так боялся её потерять, так боялся сразу лишиться надежды. Да, я точку поставить боялся, да и ответы её могли быть уклончивы. Тем не менее, всегда лучше сразу решать, это я и тогда понимал, но одно – понимать, другое – переступить через чувство. Хотя сто раз теперь повторю, надо, надо и надо. Но это теперь! Словом, ехал, я так ничего и не выяснив, ничего не разрешив.
… между тем машина виляла между домишками, лепившимися к подножью возвышенности, склоны которой абсолютно безлесные, серые, каменистые поднимались вверх круто. Наверху замечались неказистые строения или остатки строений – снизу не разглядеть. Это тот самый острог, где когда-то пребывал Фёдор Михайлович Достоевский, которого я в то время совсем не читал по причине достаточно уважительной: его при Сталине совсем не печатали, из библиотек и старые издания были изъяты. Здорово нас духовно кастрировали большевики!.. Знал я, конечно, что Достоевский писатель большой, что на Западе его почитали наравне со Львом Николаевичем. Но в наших школьных учебниках о нем было всего несколько строк: петрашевцы, имитация казни, Кузнецкий острог, а потом – реакционер, мракобес. Всё это тогда нисколько меня не беспокоило, так как было вне моей жизни, а догадаться, что всё это влияет на мою жизнь, я не мог, так как сам глуп был непроходимо, и окружения сведущего не было у меня.
Вглядываясь с интересом наверх, я не нашёл ничего, за что взгляд бы мой мог зацепиться, и повернулся вперёд навстречу бежавшим домам и бившему в лицо ветру. Я всегда любил ездить в кузове на открытой машине, когда вокруг бескрайний простор, нет преграды глазам, и тугой воздух хлещет в лицо сильнее, сильнее, и ты ложишься грудью на крышу кабины, её в широких объятьях держа, чтобы ветром тебя назад не отбросило.
… а машина скорость уже набирала, город сгинул у нас за спиной, и бежала впереди лента ровного нового, не разбитого ещё машинами, асфальтированного шоссе. Шоссе, слегка завернув к северо-востоку, оставило слева шахтный посёлок и следом резко свернуло на юго-восток. И тут по левую руку местность всхолмилась, и, чем круче забирала к югу машина, тем выше становились холмы, превращаясь в череду сопок и гор, чёрных почти от сплошного пихтового леса. Проскочив второй раз по второму мосту через Томь, делавшей здесь крутой поворот к этим сопкам (правильнее было б наоборот – к повороту текущей от сопок, но не поделаешь ничего, раз мы едем навстречу течению), мы через час проехали небольшой деревянный посёлок под названьем Мыски. Прогрохотали по гулкому железному мосту через полноводную реку Мрас-су, текущую справа налево и там, слева, у сопок впадающую в реку Томь.
Машина шла вдоль Томи к верховьям её, гряда гор придвинулась к реке и дороге вплотную, стылое зеркало реки то проглядывало сквозь густые кустарники и перелески, то вообще скрывалось за ними.
… была очень ранняя осень, деревья ещё не покрылись пестрым нарядом, и в лесах, и на земле преобладали зелёные и тёмно-зелёные краски, лишь у самых вершин кое-где тронутые то желтизной, то алым налётом. А над всем этим, над головой – купол чистого ясного неба поразительной голубизны, в котором золотится диск солнца, уже нежаркий, но ещё слепящий глаза. И от этого, от золотистой прозрачности воздуха, бьющего с размаху в лицо среди лесов и высоких сопок с их пока робким разнообразием красок, отлетала печаль, и напитывалась душа радостью бытия, смешанною с тревогой, не скрою, – как-то всё выйдет с работой. И всё-таки ликование красоты пересиливало тревоги, и радость молодости, в которой жизнь была ещё беспредельной, торжествовала.
За Мысками Томь вильнула на запад, в ту самую сторону, откуда минут за двадцать до этого пришла в неё Мрас-су, оставив у левой гряды гор У-су, свой широкий прозрачный приток. А мы в третий раз по очередному мосту проскакиваем через Томь. Дорога держится теперь близ У-су, в то время как Томь, отвалившая вправо, уходит всё дальше и дальше к цепочке гор, незаметно возникшей и с дальней той стороны, и исчезает из виду.
Впереди – высокая насыпь железной дороги, тянущаяся оттуда, куда ушла Томь[5], к стальному мосту через У-су. Насыпь перекрывает нам путь, но, подъехав поближе, я замечаю в ней короткий прямоугольный тоннель. Нырнув в этот тоннель и вынырнув из него по ту стороны насыпи, машина поворачивает на въезд в город, оставляя мост справа.
Собственно, города ещё нет. Очертилась тремя большими законченными (и заселёнными, по всему) домами на правой руке и несколькими строящимися такими же (о пяти этажах) – на левой, прямая широкая улица, упиравшаяся вдали прямо в сопку, у подножья которой по склонам белели частные домики. Пятиэтажки на плоской местности между У-су и далёкой невидимой Томью вздымались высокими островками, вокруг которых земля была вздыблена грудами. И по глинистым жирным отвалам ползали между ними гусеничные драгляйны, вычерпывая из котлованов тёмную густую болотную массу и загружая её в железные кузова подъезжающих самосвалов. Готовые котлованы другие машины засыпали гравием и песком
… въехав в город, полуторка стала, я перекинул ногу, через деревянный борт кузова, поставил на колесо и спрыгнул на землю. Шофёр указал мне на шахту:
– Видишь здание за рекой?
Подхватив лёгкий фибровый свой чемоданчик, я дотопал до насыпи, поднялся по съезду на мост. Мост был внушителен. С двумя путями для поездов, разделёнными центральными фермами, и двумя дощатыми дорогами для машин, и двумя же дощатыми тротуарами, на консолях по обе стороны от железнодорожных путей. Пешеходные эти настилы от реки ограждались стальными решётками. По ближайшему из них (правому) я и пересёк впервые У-су, и административно-бытовой комбинат[6] огромнейшей шахты предстал перед глазами моими.
… голубое с белым двухэтажное здание с высоким фронтоном и двумя длиннейшими крыльями. Сталинский ампир, одним словом. Но смотрелось неплохо!
Тут попытаюсь забежать немного вперёд, чтобы после на описания не отвлекаться.
За фасадом – торцом к главному зданию – двухэтажная часть, где размешались шахтные мойки (рабочая, ИТР, начальника шахты). От неё в самом конце справа – ответвление с выходом во внутренний незамкнутый двор, там, внизу, помещались вентиляционная служба и шахтный медпункт, а у подъезда постоянно дежурила "скорая помощь". Поверху был переход в крытую шиферную галерею, перекинувшуюся на опорах через небольшую реку Ольжерас до устья штольни второго горизонта (+ 245 метров). А ещё от восьмиэтажного кирпичного здания обогатительной фабрики[7], что уже в глубине промплощадки, слева за АБК, такая же галерея через эту же реку и дальше вверх множественными уступами по склону сопки до штольни первого (+ 345 метров) горизонта.
Левей АБК двухколейный железнодорожный путь мимо угольного склада, эстакады погрузки и обогатительной фабрики проходит на территорию лесного склада, где и заканчивается. Правое шоссейное полотно, влево от моста отвернув, переваливает рельсовые пути и, слившись со второй своей половиной, уходит в сторону, оставляя слева же чёрный пруд шламохранилища по одной стороне (до подножия Лысой сопки) и ОФ по другой.
… Лысая сопка круто начинается от реки ниже моста. Она действительно лысая. Лес на ней вырублен дочиста, лишь реденькие пихты торчат на склонах её неопрятной щетиной. Там же, где у дальнего пологого склона её начинался подъём шоссейной дороги, приткнулись сначала одинокие, а потом и скопом частные домики, столь обычные для Советской России, неказистые и поставленные кое-как. Ещё дальше двумя ровными рядами выше дороги выстроились двухэтажные оштукатуренные дома посёлка строителей
… В АБК я поднялся по широкой парадной лестнице на второй этаж, отыскал там приёмную, где у рассыльной узнал (секретарша отсутствовала), что начальника шахты зовут Григорий Яковлевич Плешаков, и что он у себя в кабинете. Постучав и не услышав ответа – не надо было стучать, двери были двойные, – я решительно вошёл к нему в кабинет в форме студента горного института, но уже без контрпогон.
– Можно? – спросил я, вошедши.
– Проходите, – сказал маленький человечек с крысьим лицом, сидевший в пустом кабинете за огромным столом. Ещё один стол, только ещё больших размеров, стоял у окон по правую руку от входа, а вдоль двух остальных стен выстроились вплотную обыкновенные стулья, так же, как возле самого большого стола.
Подойдя к столу, поздоровавшись, я протянул Плешакову своё направление. Не пригласив меня сесть, просмотрев его, Плешаков мне ответил:
– У меня нет свободных мест начальника или помощника начальника участка.
– Я согласен временно и горным мастером поработать, – сказал я.
– Но у меня нет и свободной должности горного мастера, – начал он раздражаться.
– Как же так, – возразил я, – была заявка комбината для шахты, существует договорённость доктора Мучника с руководством комбината "Кузбассуголь" о направлении выпускников-специалистов по гидродобыче угля на шахты, где строятся гидрокомплексы, чтобы они могли ознакомиться с горно-геологическими условиями там, где им придётся работать. И не сам же я выписал себе направление. Под ним подпись и представителя комбината.
– Я ничего не знаю, – ответствовал на мою горячую речь Плешаков, – у меня мест нет.
– В таком случае я вынужден обратиться в трест, – сказал я.
– Да, да, обращайтесь, – поощрил меня Плешаков.
– До свиданья, – сказал я.
– До свиданья.
Я вышел на улицу, прихватив оставленный в приёмной на стуле свой фибровый чемодан. О настроении моём лучше не говорить. Было оно препоганое: с самого начала всё летело к чертям. Шахта и будущий гидрокомплекс…
… Трест "Молотовуголь", в подчинении которого была шахта, располагался в Осинниках, городке такого же типа, что и другие шахтёрские города. Туда по прямой-то – всего ничего, за час бы, наверное, можно было доехать, перевалив за водораздел. Да в том-то и дело, что перевалить за водораздел было нельзя: болота, реки, горы, тайга, непроходимые буреломы… Надо было ехать в обход по дуге через Сталинск, а оттуда таштагольским поездом добираться. Правда, и автобус из Сталинска тоже ходил до Осинников. Так что не помню, как туда я попал.
Помню трест, коридоры, второй этаж, где приёмная и кабинет управляющего, куда добрался я к середине дня следующего. Но что было в промежутке между Томусой и Осинниками, где ночь провёл, ничего нет в голове. Сутки напрочь исчезли.
… управляющего на месте не оказалось. Молодая любезная секретарша сказала, что будет он во второй половине дня, и мне придётся его подождать.
Сидеть на стуле в приёмной – радости мало. То есть можно бы было секретаршу разговорами развлекать, но этого я тогда не умел совершенно, а сидеть и молчать – тягостно, нудно. Я вышел в коридор побродить. Коридор был длинен и узок, как в обычном общежитии шахты, но в центре здания, против лестницы с первого этажа он расширялся до противоположной стены так, что и окно там даже было. В этом "холле", как сказали б теперь, почему-то одиноко стоял конторский стол о двух тумбах. Стульев не было. Когда ходить взад-вперёд мне наскучило, я на этот стол взгромоздился, болтая ногами. Тут мне в голову пришло Люсе письмо написать. Я достал лист бумаги, и, сидя на этом самом столе, согнувшись в три погибели, быстро написал Людмиле письмо и как-то само собой неожиданно сложившееся стихотворение:
Мы пили третий день токай,
Закусывая чёрным хлебом…
… Управляющий, Соколов, появился часа в четыре. Принял он меня примерно так же, как Плешаков. В просторном кабинете (правда, ещё не в таком гигантском и ослепительно полированном, как в эпоху застоя) он сидел за столом, а я стоял перед ним, протянув своё направление и излагая суть происшедшего.
– Ну, нет, нет мест на шахте у Плешакова, – сказал Соколов. – Выбирайте здесь любую шахту, "Капитальную" первую, вторую, третью…
– Но ведь смысл моего направления состоит в том, чтобы к пуску в эксплуатацию гидрокомплекса, на котором я буду работать, познакомиться с характером и особенностями отрабатываемого пласта, – настаивал я.
Бесполезно. Мы холодно попрощались, причём на прощанье Соколов посоветовал мне не мудрить и подыскать себе шахту по вкусу в Осинниках.
Выйдя из треста, я опустил письмо в почтовый ящик, сел в автобус и проехался вдоль Осинников. Это был типичный шахтёрский город из слившихся между собой шахтных посёлков, разбросанных по холмам и сгущавшихся к зданиям АБК шахт. Далеко не таким нарядным, как АБК в Томусе. Хотя город был и обжитым, но растянутость его – одна длинная улица – и беспорядочная разбросанность его некрасивых трёхэтажных домов произвели на меня гнетущее впечатление дикого захолустья, усугублявшегося наступавшими сумерками.
В Томусе между реками Томь и У-су не было ещё почти ничего, но уже явственно виделось, что нечто со временем будет. Здесь же – никакой перспективы.
К тому же, признаюсь вам ещё раз, не по нутру мне работа в шахте обычной. Все эти лавы, шаги посадки, обрушения кровли далеки от предсказуемой управляемости. Гидродобыча позволяет активнее контролировать технологию и почти не зависеть от прихотей горной стихии. И как бы не уговаривал меня Соколов, ну, не хотел я навсегда обрекать себя на обычную шахту!
Не последнюю роль сыграл и вид томусинского АБК. Он был новее, светлее, чище, просторнее всего, что я видел до этого. И как тут не вспомнить, как спустя много лет Тимофей Григорьевич Фоменко повезёт сына своего, Анатолия – ныне математика, академика РАН[8] – выбирать институт для продолженья ученья, и решающим станет внешний эффект: "мармор" МГУ[9].
… пока я катил по Осинникам, день посинел, сумерки сгустились, и думать об отъезде уже было нечего. День угас совершенно. Не знаю, что думал я предпринять. Ехать в комбинат к Линденау?.. Но случай иначе всё разрешил.
Я отыскал городскую гостиницу, и меня поместили на втором этаже в номере на двух человек, причём этот второй человек в номере уже был. Мы быстро с ним познакомились и, хотя он был и постарше меня, разговорились. Молодой человек этот был в тресте в командировке, а работал он в министерстве в Москве.
– Ну, а вас что сюда привело? – полюбопытствовал он.
Вопрос был весьма кстати, самое время бедой своей поделиться.
Мой собеседник меня внимательно выслушал и, когда я закончил: «Теперь один, видимо, выход, ехать в Кемерово в комбинат, но как-то там всё обернётся», – сказал:
– Подожди. Сегодня в гостинице остановился начальник комбината Кожевин Владимир Григорьевич, он хороший мужик. Попробуй попасть к нему.
– Но как же я к нему попаду?
– А ты подойди к его референту – он всё время по коридору туда-сюда с поручениями мотается – и спроси, не сможет ли Кожевин тебя принять. Идём в коридор, я тебе его покажу.
Мы вышли с ним в коридор и стали прохаживаться по ковровой дорожке. Через время совсем небольшое из самого в коридоре последнего номера вышел стройный высокий молодой человек – весь с иголочки – в ладно сшитом чёрном костюме и при галстуке на белой рубашке. Он прошёл мимо нас к лестнице и скрылся за поворотом.
– Вот он и есть референт, – сказал мой сотоварищ, назвал его имя и отчество и ушёл в нашу комнату.
Референт возвратился через минуту, потом снова вышел и стал неспешно прогуливаться по коридору так же, как я. В какой-то момент мы с ним встретились. Я остановил его, извинившись, и спросил, не сможет ли Владимир Григорьевич принять меня. Референт стал расспрашивать, а по какому поводу я хотел бы видеть Кожевина, и я коротко ему всё рассказал.
– Хорошо, – сказал он, – я доложу Владимиру Григорьевичу, – и пошёл. Через несколько минут он вышел и сказал: Владимир Григорьевич вас примет. Заходите.
Я приоткрыл дверь в номер Кожевина, спросил: «Разрешите?» – и, услышав в ответ: «Да, да. Входите», – вошёл в полутёмную комнату. Кожевин, мужчина могучего телосложения, сидел в кресле за столиком у окна задёрнутого шторами. На столе – высокий гриб настольной лампы со стеклянным абажуром очень мягкого приятного зелёного цвета. В освещённом круге под ним лежали папки, стопка бумаг – видимо, он их просматривал. Повернувшись ко мне всем корпусом и ответив на моё приветствие, он кивнул на стоящее левее стола кресло: «Садитесь», – а когда я сел, спросил:
– Ну так что же вас ко мне привело?
Я рассказал ему, опять же коротко очень, о моих злоключениях. Выслушав меня, Кожевин обернулся к стоявшему всё это время посреди комнаты референту, назвав его по имени отчеству:
– Возьмите мой блокнот и запишите.
Тут референт включил верхний свет, и комната осветилась молочным плафоном на потолке. Он взял дорогой толстый блокнот в кожаном переплёте и стал в нём что-то быстро записывать карандашом.
Кожевин снова повернулся ко мне:
– Я сегодня ещё буду у Соколова[10], а вы завтра утором зайдите к нему. Надеюсь, всё будет хорошо. Всего вам доброго!
Я поднялся. «Большое спасибо», – сказал я, повернулся, глазами и наклоном головы поблагодарил и помощника, сказал общее: «До свиданья», и вышел.
… бывают же на земле, что бы ни говорили, хорошие люди.
Ночь, как обычно, я проспал беспробудно, а утром пораньше был уже в приёмной у управляющего. Но свидеться с Соколовым мне никогда больше не довелось. Нет, с ним ничего не случилось. Просто, едва я вошёл, секретарша, бросив взгляд на меня, сразу спросила: «Ваша фамилия Платонов?» В ответ на моё «Да», она поднялась и протянула мне лист белой бумаги. Я принял его и взглянул: на трестовском банке было напечатано на машинке:
Начальнику шахты "Томь-Усинская" № 1-2
тов. Плешакову Г. Я.
 
Примите горного инженера Платонова В. С. на должность горного мастера.
12. IX. 55.              Управляющий                                                              Соколов
и подпись.
На следующий день я вручил письмо Плешакову, и в моей трудовой книжке была сделана первая запись:
14. IX. 55. Принят подземным (слово "подземным" было надписано много позднее) горным мастером на уч. № 6.
Хотя, разумеется, первая запись должна была бы быть сделана в июле пятьдесят второго, но я был несведущ, не знал, как это важно, и это в старости доставит мне немало хлопот, как и надписанное слово "подземным".
Итак, я вручил письмо Плешакову. Как он это воспринял – мне не запомнилось. Помню, что вошёл в его кабинет вместе с другим инженером, молодым, но уже сильно заматеревшим. Его Плешаков без разговоров определил начальником транспорта горизонта +245 метров, то есть нижнего горизонта на уровне промплощадки.
Новый начальник – электромеханик по специальности, Черных по фамилии – был на четыре года старше меня, и стаж работы у него был на столько же больше – так что для Плешакова с ним никаких проблем. Я же пока – полный нуль, пролезший на шахту против воли его.
… вместе с Черных я получил у зам. начальника шахты по быту направление в общежитие. К слову сказать, выше шахтного начальства в Томусе не было никого. Ни советской, ни вообще никакой власти не было. На комсомольский и военный учёт я ездил становиться в Мыски.
Нас двоих поселили в большом бревенчатом доме на втором этаже в угловой комнате, на солнечной стороне, с окнами на Ольжерас. Дом был в полукилометре за шахтой вверх по течению Ольжераса и когда-то, не так и давно, в нём было полным полно заключённых, начинавших строительство.
Да, дом был за шахтой, за плоской промплощадкой её с АБК, ОФ, угольным складом, механическими мастерскими, лесным складом, за колючей проволокой огражденья которого кончалось ответвление железной дороги. Промплощадка, достаточно широкая возле У-су, от впадения в неё Ольжераса и до линии железной дороги, постепенно к лесному складу сужалась, зажатая между двумя грядами сопок. Одна из них, левая, начиналась Лысой сопкой, во вторую – правую, вдоль которой струился к У-су Ольжерас, были врезаны штольни. Слева, как упоминалось уже, до посёлка строителей поднималась асфальтированная дорога. Наш бревенчатый дом, а за ним второй точно такой же стояли как раз напротив посёлка, но правее его, под дорогой, в низине, так что крыши домов над дорогой едва были видны. И совсем рядом с домами, ещё чуть правее, катилась сверху по широкому галечному руслу прозрачная вода неширокого сейчас, неглубокого Ольжераса. За ним уже лес и гора.
В дома наши, ставшие ныне пристанищем для свободных трудящихся, можно было попасть от дороги по ступеням деревянной лестницы и деревянному же настилу до крыльца в торце дома. За входной дверью шёл коридор, деливший дом на две части. По левую руку – большой проём без дверей, открывавший вид на неоштукатуренное закопчённое помещение. Я в него заглянул. Посреди – плита необъятных размеров. Попросту, это был лист толстой стали, в полтора пальца, пожалуй, положенный на кирпичную кладку, в которой топка с одной стороны, а с другой – дымоход. Плита дышала жаром котельной, местами в чёрной плоскости стали проступали пятна с оттенком тёмно-малиновым. На плите – множество чайников и кастрюль самых разнообразных форм и размеров.
На железных проволоках, натянутых под потолком над плитой, сушились пропотевшие насквозь портянки, их тяжёлый дух наполнял помещение, и дышать этим духом было нельзя. К горячей кладке печи всюду тулились резиновые, влажные изнутри, сапоги, от которых тоже не одеколоном несло. Я не выдержал и секунды, и загадкой осталось, как же рабочие могли варить там супы, жарить яичницу и картошку. По всем правилам и законам природы их должны выносить были замертво.
… но живуч человек.
Плита непрерывно топилась. Уходящая смена высохшие шмотки свои забирала. Из шахты пришедшие на проводах развешивали свои.
… В нашей комнате вдоль глухих стен стояли две железные кровати с жёсткими сетками, с ветхими шерстяными одеялами, на которых от ворса и следа не осталось, с серыми простынями и наволочками, два стула. Стола, кажется, не было – был подоконник. Стены, правда, оштукатурены по обрешётке и побелены. Но всё равно, неприглядно, голо и неуютно.
… наутро с восходом мы с соседом выскочили на улицу, пробежали несколько метров до Ольжераса, обмылись до пояса студёной водой и отправились на работу.
День начинался солнечно, пригревало даже немного, но воздух, как и вода, был ледяной, благо не было ветра. Но не было и признаков заморозков, инея то есть. Тишь стояла прозрачная, ясная. Листья кустарников и деревьев ещё зеленели вовсю, но уже кое-где были тронуты желтизной, кончики листьев кое-где покраснели – словом, все признаки наступающей осени налицо.
В АБК все впечатления напитанного солнцем и бледными красками утра были сразу забыты.
… от входных дверей АБК – впереди вестибюль и прямо лестница, по которой я уже поднимался. Стены голубые, как и снаружи, с прямоугольными белыми выступами фальшколонн, увенчанных лепными карнизами, из центра лепного большого круга на потолке свисает большая хрустальная люстра. Влево из вестибюля – коридор в левое крыло, по обе стороны которого двери кабинетов участков – раскомандировок. Правое крыло отгорожено стеной с аркою для прохода. В нём – во всё крыло здания – раскомандировочный зал с большими окнами справа, и только по левой стене – двери раскомандировок участков.
Как раз в самом начале этого зала и отыскалась дверь с табличкой "Участок № 6". Я открыл дверь и вошёл в помещение. В комнате плавали слои плотного сизого дыма, сквозь который видны были силуэты людей в грязных брезентовых робах и чёрных ребристых фибровых касках. Рабочих было в комнате человек до сорока. Часть из них расселась по обе стороны кабинета на лавки, реечные, вроде тех, что в парках стоят, и у окна, где был стол с телефоном. Но как раз против самого окна за столом оставлено место. Те, кому не хватило сидений, стояли, естественно. Я протиснулся между шахтёрами, заняв за столом свободное место, мимоходом заметив, что за спинкой лавки – от стены до стены – чугунная батарея, от которой так и пыхало жаром.
– Здравствуйте, – сказал я, усаживаясь и беря в руки книгу нарядов, лежавшую на столе, – я назначен к вам горным мастером.
– Новичок, стало быть, – донеслось из толпы.
– С вашей помощью постарею, надеюсь, – в тон сказавшему попробовал я отшутиться. – А сейчас я хотел бы знать положение в лаве. Когда мастер ночной смены звонит?
– А у нас одна смена, – послышались голоса.
«Как же так, – подумалось мне, – меня не предупредили об этом». Но делать-то было нечего.
– Кто же сменою управляет? И где же ваш горный мастер? (О том, что на участке нет начальника и помощника, мне уже сообщили).
– А мы уже две недели без горного мастера. Вон бригадир сам себе наряды даёт.
«А Плешаков говорил, что нет места горного мастера, – пронеслось, – видно фигура моя, несолидная длинная тощая, сразу ему не понравилась».
Я попросил бригадира рассказать мне о лаве. Тот на листочке набросал мне схемку забоя с двумя выступами в середине и сказал, что лава подрублена (так я о врубмашине в лаве узнал), и что сейчас они собираются обурить и отпалить второй уступ.
– А почему лава уступами? Почему не берёте подряд?
И бригадир и прислушивавшиеся к разговору навалоотбойщики рассмеялись:
– Сначала берём, где уголёк помягче и кровля покрепче.
– Но ведь и остальное всё равно вам же придётся брать, раз другой смены нет?!
На это все промолчали.
– Ну, хорошо, – сказал я, – что от меня нужно?
Тут в толпе сделалось движение, и ко мне протиснулся взрывник с путёвкой на выдачу аммонита. Я, не глядя, её подписал. Всё равно ничего же не знаю… Взрывник отошёл, а меня обступили рабочие и один за другим стали класть требования, кто на коронки для свёрл, кто на резиновые сапоги, брезентовые рукавицы, лопату, топор. Особенно рукавиц было много. Я слегка насторожился и… эх, была, не была – все требования, ничего не расспрашивая, подписал. Стыдно было признаться, что ни о чём этом понятия не имел, ни где выдают, ни каковы нормы расхода, ни что вообще это в мои обязанности входит. Ну, если что и не так, на первый раз, авось, пронесёт…
… хотя я лихо со всем этим разделался, но чувствовал себя неуверенным и беспомощным и, что делать дальше, не знал.
– Теперь вам надо на планёрку, – подсказал бригадир, – она у главного инженера, ну, а мы – в шахту.
Я попросил бригадира задержаться немного, чтобы после планёрки он свёл меня в лаву.
– А у вас роба есть? –спросил он.
– А разве в раздевалке мне не дадут?
– Не знаю, но лучше вам своей спецовкой обзавестись. Выпишите себе резиновые сапоги, портянки, бельё нательное костюм х/б, костюм брезентовый, каску – под каску берет бы неплохо достать, – полотенце, мыло хозяйственное, рукавицы брезентовые… Вроде бы всё… Да, ещё фляжку… Сегодня всё получите, а завтра уж вместе и в шахту поедем. А пока мы и сами управимся. Давайте-ка мне путёвку.
Я отдал ему путёвку, в которой сам себе наряд написал: «Отпалка второго уступа, выгрузка угля, крепление забоя строго по паспорту…», после чего поднялся на второй этаж в кабинет главного инженера.
Сущность планёрки в том состояла, что главный – добрый сухонький сморщенный старичок (сразу угадалось, что человек бесхарактерный) – называл номер участка, а начальник участка (или помощник его) называл "цифру" – число тонн ожидаемой за смену добычи угля: шестьдесят там тонн или восемьдесят… Изредка вокруг "цифры" возникал небольшой спор, мирно кончавшийся, обычно, в пользу участка.
Прикинув, сколько выйдет угля из уступа, я сказал, когда очередь дойдёт до меня: «Семьдесят тонн», – что и было принято без возражений. По окончании этой планёрки главный просуммировал числа и позвонил по телефону в Осинники, передал добычу на первую смену <планируемую>.
Оставшийся день я провёл в разных хлопотах. Каким-то образом у меня появилось всё, о чём бригадир мне говорил; в предбаннике итээровской мойки получил шкафчики для чистой и грязной (рабочей) одежды, с врезными замочками, которые, как выяснилось уже очень скоро, в смущение воров, коих среди ИТР оказалось немало, не приводили нисколько. Особенно часто подменивали резиновые сапоги. Свои, рваные, вместо целых чужих в шкафчик обворованного подбрасывали.
… получил я жетон в ламповой, по которым выдавали аккумуляторные лампы и бензиновые (для контроля содержания метана и углекислоты – всё та же лампа Гэмпфри Дэви, известная, кажется, по роману Золя). По этим жетонам, вывешенным на доске, проверялось и число людей в шахте. Зашёл я и в маркшейдерский отдел, чтобы не чувствовать себя совсем дураком и почерпнуть хоть какие-то сведения о пласте и о лаве. Выяснилось, что участок заканчивает отработку обратным ходом столба в верхнем слое пласта III, а всего слоёв – четыре, так как пласт мощный – девять с половиной метров. Падение – пологое (до пятнадцати градусов), уголь крепкий, коксующийся. Поскольку такой мощный пологий пласт никакими мыслимыми в то время способами (кроме гидродобычи, в скобках замечу) сразу взять невозможно, то проектом и предусматривалась разработка его слоями в нисходящем порядке… Верхний слой подрубается врубмашиной и вынимается взрывными работами. Почва его после выемки застилается вперекрест стальной сеткой, на которую укладывается деревянный настил. На этот настил производится обрушение кровли, а с поверхности в выработанное пространство через скважины закачивается глинистый раствор, долженствующий заполнить пустоты и связать (сцементировать) глыбы породы. Через полгода, когда глина высохнет по расчетам, и всё превратится в один сплошной монолит, второй слой под настилом вырабатывается комбайном "Донбасс". Таким же образом отрабатываются и последующие слои: третий, четвёртый. Нечего и говорить, что ничего этого на самом деле не делалось. То есть были, конечно, слои, врубмашина, и комбайны "Донбасс", да всё происходило совсем по-другому. Хотя видимость соблюдалась. Но ни сеткой, ни глиной порой и не пахло. Был один лишь раздавленный дощатый настил. Но это я вперёд забегаю.
… итак, лава наша длиною в сто метров находилась в верхнем слое под кровлей пласта и двигалась к бремсбергу – наклонной выработке у почвы пласта с ленточным транспортёром, на него выходили конвейерные штреки лав с обеих сторон.
Лавы шли на бремсберг обратным ходом, то есть штреки были заранее пройдены до границ участков, и это было разумно: и выемка угля не сдерживалась проходкой, и полузадавленные штреки за лавным забоем не надо поддерживать. Лес к лавам подавался в "козах" по параллельному бремсбергу и вентиляционным штрекам с рельсовыми путями вверху лав.
Чтобы дорисовать картину – ещё несколько строк. Под бремсбергом на откаточном штреке уголь грузился в пятитонные вагонетки[11], вывозился из штольни до навеса над бункером, где вагонетки через дно разгружались на первый ленточный транспортёр той членистой галереи, что была замечена мной с промплощадки при общем обзоре. В местах сочленения галерей – вышки, где уголь с верхнего транспортёра через бункер пересыпался на нижний. Множественность транспортёров объясняется тем, что длина каждого ограничена прочностью ленты и мощностью двигателя. В конце концов, пройдя все галереи, уголь попадал на ОФ, откуда грузился в шестидесятитонные железнодорожные вагоны, а при отсутствии таковых направлялся на угольный склад.
… да, общее представление о местоположении лавы и о ней самой составилось, но уже на следующий день спуск в шахту – а на самом деле подъём, так как смены везли в гору на грузовиках – показал, что гладко было только на бумаге.
… прежде всего, почва лавы оказалась не гладкой. Она вся была в ямах и рытвинах. Бар врубмашины не был снизу ограничен крепкой почвой пласта, там был всё тот же уголь, и, посему, при неопытности врубмашиниста легко мог сойти с плоскости и заглубиться или наоборот залезть вверх. Тут от "водителя" – машиниста требуется большое искусство, чтобы держать её в одной плоскости. А поскольку такого искусника в бригаде не оказалось, то машина и делала, что хотела. Заметив, что она начинает вниз заезжать, машинист подкладками спереди выводил её вверх, но зевал нужный момент, и она выезжала вверх больше чем нужно. Тогда он подкладками, но уже сзади, выводил её вниз и снова промахивался…
… словом, по морям, по волнам.
Всё это весьма плохо сказывалось на работе лавного транспортёра (всё того же скребкового реверсивного – СТР-11), приспособленного к работе лишь на ровной поверхности. Там, где став рештаков прогибался, цепь шла поверху, выше угля и его не тянула своими скребками. К тому же став не был выложен в ровную линию вдоль самой лавы, что мной не было замечено сразу и что грозило бедой. Верхняя ветвь цепи транспортёра, натягиваемая ведущей звёздочкой внизу у редуктора, вытягивалась в строгую линию, местами вылезала из рештаков, шла вне них, хотя и совсем рядом с ними.
… картинка, которую я застал в лаве, была ужасающей. Взрывник уже отпалил запланированный уступ, навалоотбойщики, раздевшись до маек, с разных сторон подступали к груде отбитого угля с совковыми большими лопатами и, захватив, бросали его на транспортёр. Тут я заметил под углем стальные листы. Лопаты, скользя по нему, легко влезали между кусками. «Это они листы перед взрывом сюда положили. Умно, – подумал я. – На "Пионере" не догадались». Между тем рабочие продвигались к центру угольной кучи, и обнажённая на большущем пространстве неподкреплённая кровля нависала над ними. Налицо – грубейшее нарушение техники безопасности! Перекрывая лязг скребков, я крикнул взглянувшему на меня бригадиру:
– Что же это вы, ребята, передовые крепёжные рамы не ставите? Так ведь и лаву завалите, да и себя ведь угробите.
– Да здесь кровля крепкая, – пытался отмахнуться от меня бригадир.
– Нет, – сказал я, ощущая опасность, – ставьте стойки по паспорту, или я конвейер остановлю. Бережёного Бог бережёт.
Что-то пробормотав (быть может, послав меня на три всесоюзные буквы), бригадир что-то сказал соседям своим, те нехотя разгребли уголь лопатами и воткнули под затяжку две стойки. То же сделали и с другой стороны. Конечно, это была не та крепь, я понимал – крепление фиговое, так… стойки контрольные, но большей твёрдости не проявил. Боялся сразу резко обострять отношения. Да и вдруг не послушаются?.. Что?.. В самом деле останавливать СТР?.. А с кого за невыполнения задания взыщут?.. То-то же…
Разумеется, ни тогда, ни сейчас я не оправдывал, не оправдываю своего малодушия. За него часто платят кровью и жизнью… Власть нас поставила в такие условия, в которых правила и работа оказались несовместимыми. Если работать строго по правилам – лет через двадцать узнал, что это "итальянская забастовка", – то хоть пуп надорви – и половины нормы не выполнишь и не заработаешь ничего. В забое же на риск идут ради денег. И вообще контроль и ответственность за добычу в одном лице несовместимы. Контроль должен быть отделён. За добычу должен отвечать бригадир. За обеспечение условий для работы и безопасность – штейгер, как было при проклятом царизме.
Линейный надзор в СССР был поставлен в идиотское положение. Между двух огней, если хотите. С одной стороны, нарушение правил ТБ[12] может обернуться трупами и тюрьмой. С другой – соблюдение строгое их – это невыполнение плана, низкие заработки, ропот рабочих, падение дисциплины, гнев начальства и… увольнение. Словом, либо сразу сам увольняйся, либо работай, как все.
… и это "как все" мне страшно не нравилось.
Вот и сейчас по этой самой причине так часты взрывы и завалы на шахтах, падения самолётов и, кто знает, катастрофы с подводными лодками. Ведь тысячи раз "авось" вывозило… и вдруг – на тебе!
… итак, стойки были воткнуты, навалоотбойщики торопливо замахали лопатами, заметались огни головных ламп, выхватывая из темноты потные запылённые лица, мускулистые руки и торсы. Рештаки быстро заполнились, но уголь по ним… не пошёл: цепь лязгала над рештаками и скребки ползли поверху по углю, ничего не цепляя. Тут бригадир и рабочие, бросив лопаты, влезли на транспортёр, на ползущую цепь, переступая по ней, тяжестью тел своих вогнали её в "берега" между бортами "корыта". Скребки врезались в уголь, и уголь двинулся по транспортёру… Я сразу почувствовал опасность такой операции и понял, что так работать нельзя, и первейшей задачей моей как руководителя этих работ будет выпрямление линии забоя.
… Здесь как в капле воды отразились особенности русской натуры, ещё на "Пионере" подмеченные – сделать быстрей кое-как, а потом исхитряться, тратить силы и время на работу ненужную, если б сделали всё добросовестно, да к тому ж и жизнь свою подвергая опасности! Или это свойство не русской, а советской натуры? Судить не могу, до революции не работал.
… Неожиданно ко мне подошла мотористка и сказала, что меня зовут к телефону. Я спустился под лаву в конвейерный штрек, где висел телефон. Диспетчер передал мне, что формируется новая смена, и я должен выйти пораньше, чтобы дать ей наряд…
В новой смене собранной с разных участков с бору по сосенке и, наверное, не из самых добросовестных работяг, был горный мастер, но распоряжения от начальства передавались лишь мне. Как первому, очевидно. Теперь я уже знал, что надо делать. Набросав контур забоя в путёвке горного мастера, я дал задание ликвидировать выступ, хотя он к месту работы моей смены не примыкал… Отправив рабочих я пришёл на вторую планёрку, которую проводил сам Плешаков. Вёл он её очень жёстко, с "цифрой" участка часто не соглашался и своевольно её завышал; вскоре я убедился: это ничего не меняло, чаще всего участки и до своих "цифр" не дотягивали. Но тресту нужна справная "цифра"! Её, то есть план, можно было не выполнять (если уши зажать и не слушать, что за этим последует), ссылаясь на объективные обстоятельства. Это ещё как-то терпелось. Но планировать невыполнение плана даже на смену – дело немыслимое, недопустимое и преступное.
После планёрки Плешаков задержал меня и сказал, что пришлёт людей и горного мастера и в третью смену, и чтобы я дал им наряд.
– Так пора бы и начальника участка прислать, – сказал я.
– Нет пока начальника, – коротко прекратил разговор Плешаков.
На третьем наряде я безуспешно через диспетчера шахтного транспорта пытался связаться с лавой, чтобы узнать положение: к телефону никто не подошёл, трубку не снял. Мы же на втором наряде о третьей смене не знали, и горный мастер должен был наутро из дому позвонить мне на первый наряд. Полагая всё же, что вторая смена выполнила мой наряд, я дал ночной смене задание производить те работы, которые должны были бы окончательно выровнять лаву.
Поскольку в полночь тащиться в общежитие, чтобы ни свет, ни заря вернуться обратно смысла никакого не имело, то я запер кабинет на ключ изнутри, выключил свет и улёгся на свою командирскую лавку, где и проспал до утра в страшной жаре, вздрагивая от пушечных выстрелов схлопывавшихся пузырьков в трубах парового отопления.
… Каково же было моё удивление, когда горный мастер третьей смены позвонил мне утром из шахты на первый наряд, что вторая смена не выполнила задания, выступ не ликвидировала, а брала уголь выше него. «Мы, – говорила трубка, – сделали отпалку за ними»… Я чертыхнулся: «Хоть я вам наряд на уступ не давал, но и сами б могли догадаться, что надо делать… Ну, да я со второй сменой сам разберусь!»
… Настал мой черёд. Начал собираться народ, обычная суета: требования, путёвки… Когда все были в сборе, я произнёс целую речь:
– Наша лава находится в безобразнейшем состоянии. Так дальше продолжаться не может. Пока линию забоя не выровняем, вместо работы будем дёргаться, цепь протаптывать и прочей хреновиной заниматься. Я давал задание взять выступ второй смене. Она мой наряд не выполнила и самовольно произвела отпалку выше него – с ними я разберусь! Третьей смене, не зная положения в лаве, я такой наряд не давал. Поэтому выступ придётся брать нашей смене.
Рабочие загалдели, раздались возмущённые голоса:
– Почему это мы за них должны отдуваться?!
– Я не хочу, чтобы кто-то за кого отдувался. Но на участке должен быть порядок, а не бардак. Начнём с нашей смены, а работу других смен я буду контролировать сам. Работы, выполненные не по наряду, не буду оплачивать.
… отметившись на планёрке, я успел ещё с последней машиной уехать в шахту. С неохотой мои рабочие ликвидировали уступ. Теперь забой вытянулся в линию, но линия эта, на поверку, оказалось кривой. Плавный лавы изгиб был на глаз незаметен, а проверить – и мысли такой не возникло. И это могло стоить жизни.
Позвонив на участок, я дал из шахты наряд: переноска транспортёра, а сам в шахте остался, чтобы встреть смену на месте, дать разгон за вчерашнее, а, главное, на переноску самому посмотреть, как это делается.
… Пришли рабочие с горным мастером. Первым делом сели, "тормозки" развернули, подзаправились. Я с ними резко поговорил, после чего они принялись за работу. Мастер – совсем молодой паренёк, энергичный и быстрый, – командовал людьми умело и чётко. Часть рабочих отослал расстыковывать рештаки и цепь со скребками на звенья рассоединять, и перебрасывать всё это к забою, оставляя лишь место для врубмашины. С остальными – принялся за самое сложное: передвижка головки, то есть рамы с первыми, приваренными к ней, рештаками, приводом[13] и редуктором (корпусом с зубчатой передачей). Штука это очень громоздкая и тяжёлая, но весь фокус не в том чтобы её передвинуть – лом и рычаг сделают своё дело, – а в том, что надо ряд стоек при этом убрать, перебить[14] и не допустить обрушения кровли… Крепится лава в том месте стойками под распил, как и везде, только стойки здесь – не между кровлей и почвой, а расклинены между кровлей и рамой, то есть на раме стоят. Как безопасно для людей и для лавы передвинуть такую махину, я понятия не имел.
Проще всего было бы выбить все стойки и ломиками – да, пожалуй, ломиками и не возьмёшь! – передвинуть головку к забою. Но тогда обнажилась на большой бы площади кровля, что само по себе очень опасно, а на стыке со сбойкой на конвейерный штрек неминуемым завалом лавы грозит.
И вот молодой паренёк начал с этим делом управляться, как настоящий артист, как циркач – любо дорого на него посмотреть! Он указывал рабочим, где одну дополнительно стойку поставить на почве, где другую, а сам после этого выбивал стойки на раме. Затем приказал притащить конец троса с барабана лебёдки врубовки, стоявшей повыше возле забоя с заведённым в массив баром с режущей цепью, и уже четырьмя стойками расклиненной. Он этот трос зацепил за верхний угол рамы головки, включил лебедку, и угол этот к забою слегка повернул. Тут же поручил переставить несколько стоек, зацепил за нижний угол и его подвернул. Так раз за разом, перебивая стойки и подвёртывая раму, подвинули головку к забою за полчаса. Моментально вдоль лавы соединили нижние рештаки, пробросили по ним нижнюю ветвь скребковой цепи, положили верхние рештаки с верхней цепью, включив на секунду мотор СТР, натянули верхнюю цепь, соединили с нижней… и транспортёр от головки до хвостовика превратился в единое целое.
… я молча стоял в стороне, испытывая гнусное чувство своей полной ненужности.
Сразу же транспортёр и опробовали, и сразу и выяснилось, что хотя и настлан он вроде вдоль лавы, а цепь из него вбок поползла. Немного, но всё же…. Тут уж я начал соображать и предложил выровнять рештаки от головки по лампе поставленной на хвостовик… Но рабочие загудели, заныли… Надо было расстыковывать рештаки, а им не хотелось заново став перестилать. Они на меня навалились, что надо ещё и отпалку произвести, а они тогда уголь выгрузить не успеют…
– При следующей перестановке всё будет в ажуре, – уверяли меня, – а пока протопчем.
И я малодушно поддался на уговоры.
Просидев в шахте две смены, я настолько устал, что когда дал третий наряд, помылся и пошёл в столовую перекусить (она работала круглосуточно), то кусок в горло мне не полез. Настолько "захлял", как говорят у нас на Кубани. К счастью, водку тогда в любой столовой на разлив продавали, в любой забегаловке и в каждом киоске. Я подозвал официантку, заказал двести грамм, она принесла стакан водки, я залпом его опрокинул и почувствовал приятное расслабляющее тепло в животе. Схлынуло напряжение и усталость и есть захотелось.
Идти в общежитие снова было бессмысленно, и я опять провёл ночь, не раздеваясь, на жёсткой лавке в жарком кабинете участка.
… Чем кончается малодушие, я вскоре имел удовольствие убедиться… На собственной шкуре. Да ведь знал же, знал, что нельзя поддаваться, и всю жизнь убеждался в этом и казнил себя за своё слабоволие, клятвы давал, что отныне буду твёрдым как камень с людьми, да уж видно каким человек уродился, таким он и умрёт. Трудно его переделать.
… на третий день, после того как я начал борьбу за выравнивание линии забоя, пролезая со штрека в лаву, я заметил, что после громыхнувшей отпалки и включения СТР, уголь по нему не пошёл. Скребки звякали, цепь ползла вхолостую. Я прошёл мимо мотористки, которая, как обычно, включив транспортёр, носом клевала, и начал подниматься в верх лавы, где навалоотбойщики должны были уголь грузить. Но не дошёл. Вскоре увидел на рештаках уголь, они были доверху завалены им, а цепь тянувшая уголь сюда ещё и ещё, здесь из рештаков вылезла совершенно и шла обок их. Выше же уголь, переполнивший рештаки, сваливался по обе стороны транспортёра – вся добыча из лавы в лаве и оставалась. Рабочие, бывшие далеко, видеть этого не могли. Я же, не желая идти и от погрузки их отвлекать, чтобы сдвинуть этот проклятый затор, сам влез ногами в рештак, стал на цепь, и, отталкиваясь руками от кровли, на месте зашагал по ползущей цепи, сдвигая её в русло жёлоба. Она и сдвинулась, но всё равно шла высоко, лишь верхушечно цепляя груды угля, из лавы потёк совсем тоненький ручеёк. Тогда я изо всех своих сил стал давить на цепь вниз… и тут… транспортёр дернулся, вздрогнул и стал, а я обнаружил себя на переломе двух рештаков поднятым вверх к самой кровле. Грудью висел я на стыке двух вздыбившихся рештаков, прижатый ими к распилу у кровли. В тот же миг транспортёр сделал рывок в обратную сторону, и я спиной отлепился от кровли. Подбежавшие забойщики сняли меня, я стал ногами на почву.
– Спасибо говори мотористке, что она сразу, как став дёрнулся, выключила мотор. А то вечно спит, – сказал бригадир.
Лишь тут дошло до меня, что замешкай на миг мотористка, и… конец Володе Платонову. Грудная клетка моя была бы раздавлена. На волосок был от смерти. Но тот, кто подвесил, волосок этот не перерезал. Я же волосочка того не почувствовал и испугаться совсем не успел, а теперь, когда всё благополучно окончилось, пугаться было и ни к чему.
… но, говорят, был бледный, как мел. Не знаю.
Рештаки по всей лаве собрались в гармошку между почвой и кровлей. Тут же я приказал став разобрать[15] и настлать заново, выверив по лампе у хвостовика. Это я уже сам выверял. Слушались меня беспрекословно. Так решился этот вопрос. Выровнялась лава и по паденью пласта – пришёл на участок опытный врубмашинист и почву слоя "исправил", машина у него не ныряла и ползла ровно по линии. Лава стала работать нормально.
… Подошло время посадки – обрушения кровли в выработанном пространстве, чтобы снизить давление её у забоя и на забой. Позади сорок метров, это значит четыре тысячи квадратных метров породы на стойках висит.
На участках своих посадчиков не было, одна бригада посадчиков – рисковых людей – обслуживала по мере надобности все добычные участки, их в таких случаях специально из дому вызывали. Вот такая бригада, подчинявшаяся непосредственно главному инженеру, вышла в лаве в выработанное пространство и выстлала там по почве лавы из досок настил вдоль и поперёк (сетки, предусмотренной проектом, раскатано, как понимаете, не было), затем вдоль транспортёра пробила органку – сплошной стоечный частокол – и у сопряжений со штреками выложили костры[16]. В следующую смену они должны были лаву "сажать", то есть, вырубая стойки в выработанном пространстве, ослабить крепь там настолько, что давлением кровли её начнёт разрушать, как спички, раскалывать, переламывать брёвнышки оставшихся стоек, и кровля рухнет статысячетонной массой своей, обрезанная по органку, которая как нож её отсечёт, защитив тем самым забой от завала.
… как только стойки начнут трещать и, раскалываясь, "стрелять" – это кровля пошла, посадчики, как зайцы, прыскают, кто куда, кто в штреки, а кто и в забой за органку. И упаси Бог вас замешкаться – тело, расплющенное в лепёшку, и того тоньше – в блин, и доставать-то не станут: кто же этакую махину подымет. Я это всё со слов посадчиков говорю, самому тоже посмотреть очень посадку хотелось – не смог, сил не хватило. За неделю бессменной работы так измотался, что не хватило воли усталость свою превозмочь и на вторую смену остаться, и я выехал вместе со своей сменой.
Вся эта круговерть тянулась до октября, пока, наконец, на участок не назначили начальника, и моя работа ограничилась одной сменой, хотя и двенадцатичасовой: два часа до работы – наряд, переодевание, путь, восемь – в шахте, два – на выезд, мойку, отчёт. Дни смешались в однообразном мелькании неразличимо, как лопасти винта самолёта.
… Рабочая неделя на шахтах в те достопамятные времена, как тогда выражались, была непрерывной, то есть её не было вовсе: выходные дни давались по скользящему графику, но воспользоваться ими в сентябре по известным причинам я не сумел, а когда, проснувшись у себя в общежитии в первый свой выходной в первых же числах месяца октября, вышел не торопясь на крыльцо – то ахнул от изумления. В природе свершилось чудо! На том берегу, за Ольжерасом лес полыхал. Меж зелёных кедров и сосен горели жёлто-зелёные, жёлтые, оранжевые и лимонные пятна, взметнулись алые, малиновые, бардовые, багряные языки. Стволы отливали медью, бронзой, латунью, бледною позолотой. И, резко контрастируя с этим широким празднично-разноцветным великолепием, выделялись местами высокие тонкие свечечки пихт – чёрных уже совершенно.
… и вздохнулось радостно и легко.
Сосед мой по комнате, тот самых Черных тоже, припало так, в тот день отдыхал, и мы впервые, наскоро перекусив, разговорились. Он оказался женат, сыну четыре года. Он ждёт их в ноябре, когда в междуречье обещали сдать большущий пятиэтажный дом… Я тоже подал заявление на квартиру, но мне твёрдо в этом доме не обещали.
– Что это тебя совсем дома не видно? – спросил Черных у меня (имея ввиду общежитие).
Я рассказал.
– Ну и дурак, – заметил он совершенно серьёзно. – Если уж пришлось вкалывать и за мастера, и за помощника, и за начальника, так хотя бы зарплату начальника вытребовал, пусть бы назначили ВРИО[17]. Не обязан мастер две и три смены ходить.
А я и не знал, что могу что-либо требовать… В самом деле – дурак!
– Слушай, ты рыбу ловил? – спрашивает Черных.
– В детстве, на удочку, да форель глушил подо льдом.
– Форель? А ты знаешь, что в Ольжерасе есть тоже форель. В верховьях, говорят, её чёрт знает сколько! На перекатах прямо острогой бить можно. Давай-ка сходим туда.
– А где же мы остроги возьмём?–
– А вилка чем хуже? К палкам привяжем – вот тебе и остроги. Уж поверь, если я вилкой её к дну пригвозжу, то никуда она от меня не уйдёт.
День ещё весь был впереди, девать себя было некуда, и я согласился. Правда, нехитрые сборы съели всё утро. В столовой строителей мы "позаимствовали" две вилки, стальные, – алюминиевые, не годные ни на что, в моду тогда ещё не вошли, – два гранёных стакана, понятно каждому для чего. В магазине купили бутылку водки, буханку пшеничного хлеба и килограмм любительской (настоящей ещё) колбасы, памятуя святую заповедь рыболова, что лучшая рыба – это колбаса. В смысле надёжности закуси!.. Кусок провода – вилки к палкам привязывать и сделать низки для ожидаемого улова – сам собой отыскался, и мы выступили в поход, когда солнце уже выкатывало на полдень.
… Асфальт кончился вскоре за общежитием, далее пошла грунтовая дорога, настолько разбитая, что по её засохшим кочкам идти – только ноги ломать! И нам показалось, будет проще спуститься вниз к Ольжерасу и подниматься к верховьям по руслу реки. Хотя Ольжерас бушует и разливается после зимы и во время дождей, сейчас бóльшая часть его каменистого ложа была суха, и мы легко пошагали по серым булыжникам, обходя довольно частые валуны.
День был прозрачен. Прозрачен воздух – все дальние дали виднелись отчётливо. Прозрачна была каждая струйка в реке, и на дне каждый камушек отпечатался чётко, только лёгкая редкая рябь морщила изображения временами. И стаек рыб вот в воде не было видно. Не мелькали тёмные тени.
… дорога пропала совсем где-то выше нас, а лес спустился вплотную к реке, и в ней плескались и красили её в красный цвет остроконечные листья черёмухи, и гальку на дне золотили подступившие к руслу берёзы.
Да, день был прозрачен до божественной синевы чистого неба без облачка, куполом перекинувшегося над широко расступившимися горами, у подножья которого и под ним, торжествуя, раскинулось праздничное великолепие леса, нежно согретое лучами нежаркого осеннего солнца.
… Мы прошли километров восемь, когда лес начал отступать стремительно влево, открывая ровную покатую луговину, луг размеров неохватимых, на котором близ леса притулилась кучка домов, а на подъёме поодаль вытянулась сплошная ограда с рядами колючей проволоки поверх и вышками по углам лагеря…
Мы восприняли его равнодушно. Мозг был приучен привычно воспринимать, что где-то должны быть лагеря, где-то должны быть заключённые. Вот и на стройке шахты недавно работали и в нынешнем нашем общежитии жили. Да ведь и в Кемерово видел не раз, как зимой гоняли их в стёганых ватных фуфайках на кладку стен домов на Весенней… Мой товарищ тоже не выказал особенных чувств по этому поводу, лишь удивлённо сказав: «Лагерь, смотри-ка!». Он вообще производил впечатление человека не эмоционального, грубоватого, но надёжного. С ним можно было поговорить о делах производственных, о рыбалке, выпивке, женщинах, но о материи более тонкой, о поэзии, скажем, о книгах, о политике даже или о загадках женского поведения с ним разговора не поведёшь. Всё это было чуждо ему, непонятно. Да и не за разговорами мы шли на рыбалку.
И сейчас, когда Ольжерас вывернулся из леса и отвернул к правой гористой стороне, мы повернули к строениям, показавшимся нам маленькой деревенькой. Это и была деревенька с дюжиною бревенчатых домиков на совершенно голых усадьбах: ни кустика, ни деревца, что вообще для Сибири не диво. Дома были обитаемы явно: в окнах занавесочки, во дворах поленницы дров, но никакого движения ни на улице, ни во дворах не наблюдалось. В сторонке, на отшибе, стоял дом побольше. Мы к нему подошли и прочли большую вывеску над его двустворчатыми дверями: "Сельмаг". Как ни странно, он был открыт, хотя признаков посетителей не было. Поздоровавшись с продавщицей, мы глазами окинули полки, не задержавшись там ни на чём. Не на чем там было задерживаться – полки были абсолютно пусты. Взгляды, мой и товарища моего, опустился вниз на прилавок и их сразу же к себе притянул пузатый графин с золотистой жидкостью налитой в него доверху и стакан рядом с ним... На них они и скрестились. Продавщица это заметила и сказала, не дожидаясь вопроса: «Это мёд». Да мы и сами догадались, конечно.
– Почём мёд? – грубовато, охрипши, спросил Черных.
– Пять рублей.
– За стакан? – уточнил я.
– Да Бог с вами, за килограмм.
Тут уж пришёл нам черёд удивляться. Я ушам своим не поверил, свежий, чистейший, как слеза золотистая, мёд стоил всего пять рублей! Сливочное масло – для сравнения – шестьдесят, водка – двадцать один двадцать.
Мёд был так с виду хорош, так притягателен, что не купить его было нельзя. Но куда? Не в ладони же? В магазине не было тары, ни бутылки, ни банки, ничего, что можно было бы использовать как посуду.
– Придётся в стаканы брать, – сказал Черных, – водку из горлышка выпьем.
… само собой разумелось: не будем же пить мёд перед водкой.
Мы развязали пакеты, поставили стаканы свои на весы, и продавщица налила в них до верха мёду. Расплатившись и, осторожно – не перелить бы – держа в руках по стакану, мы пошли к берегу, где и решили устроить привал. Здесь Ольжерас тёк поспокойнее между двух перекатов… Солнце меж тем заметно склонилось к западу.
Бутылку и стаканы с мёдом пристроив возле камней, и положив свёртки с хлебом и колбасой, мы в росших рядом кустах вырезали две прочные палки, намертво прикрутили к ним вилки, закатали штаны и полезли на валуны, выступавшие из воды, чтобы бить с них форель… но ни форели, ни вообще какой либо рыбы в воде не было видно. Изредка, казалось, промелькнёт в воде быстро тень или в глазах померещится – бьёшь острогой в неё, – но только скрежет вилки о гальку… и круги по воде расходятся, медленно затухая.
Такая рыбалка нам быстро наскучила, мы выбрались на травку на бережке, разожгли для порядку костёр, расстелили газету, ломтями нарезали хлеб, кружками – душистую колбасу. Черных ударом ладони в дно поллитровки умело вышиб из неё пробку и протянул бутылку ко мне:
– Начинай!
– Ну, что ж! За знакомство, за встречу и… за форель!
Я лихо опрокинул бутылку и… поперхнулся, чего со мной не бывало. С холода, с голода или с устатку я легко залпом вливал в себя стакан водки, и не без удовольствия, не скрою. Но сейчас… Цедить водку глотками!.. Нет, это и представить себе невозможно до чего омерзительна водка из горла глотками. Невыносимо противна, скажу вам, опытом поделясь. Лучше не пробуйте. Но делать-то нечего. Пить надо…
… давясь и захлёбываясь, опорожнил я бутылку наполовину. Черных же, остаток свой раскрутив, одной струёй артистически влил себе в горло. Я сразу проникся к нему уважением – профессионал!
Водка свершила своё дело. Аппетит и так разыгравшийся сделался совсем волчьим, мы мигом умяли по полкило колбасы с буханкою хлеба и не насытились. Тогда торжественно подняли стаканы с медом, и луч солнца в них загорелся. Оно уже висело на горизонте далеко за горами где-то за Томью, а, может быть, за Мрас-Су. И этот позолоченный мёд, настоянный на всех цветах лугов и лесов Горной Шории, мы выпили медленно, церемонно… Солнце меж тем зацепило за край гряды гор, и праздник закончился. День потускнел. Мы быстро затушили костёр, спрятали в кустах залитые водой обугленные недогоревшие ветки вместе с бутылкой, отвязали вилки от палок, но не бросили ни те, ни другие.
… День потухал, на чернеющем небе звёзды возникали из небытия, и вскоре заполнили собой весь небосвод, крупные, яркие, и помельче, и совсем крохотные, и туманный путь перекинулся через всё небо дугой. Ночь навалилась стремительно, а мы едва отошли от костра, и ещё многие километры нам предстояли по светлеющим в звёздном свете булыжникам вдоль чёрной воды, со звездами, высыпавшими на дне её и мерцавшими зыбко… вечными ориентирами запоздалых скитальцев… Однако ночью идти по ложу реки совсем не то, что бодро шагать по нему днём. Кроме валунов, которые всё же хоть как-то белели, под ногами откуда-то взялись пни и коряги, днём незамеченные, и они-то и досаждали больше всего. И как ещё досаждали! Тут, пожалуй, покрепче надо бы слово – ноги можно об эти коряги переломать! Тут палки нам здорово помогли, но и с ними было трудно идти. В конце концов, мы обнялись и побрели вместе медленно, охая и чертыхаясь на каждом шагу. К тому же и с каждой минутой ощутительно холодало, и вскоре мы промёрзли насквозь.
… в полночь, уставшие до смерти, с ногами избитыми о корчи и валуны, ввалились мы в комнату, страшно довольные, что вылазка на природу закончилась, можно в кровать бухнуться и уснуть.
… Седьмого октября Плешаков перевёл меня горным мастером на новый участок. Там тоже не было ни начальника, ни помощника, но зато были все смены, и в двух – мастера. Этот участок работал во втором слое в том же пласте, под настилом, под выработанным пространством первого слоя, заполненным обрушенной породой, заиленного глинистым раствором и выстоявшего, схватываясь, полгода… Но это так только сказано; на самом деле всё было не так… Да, дощатый настил из плах и затяжек существовал, но глиной там и не пахло, как, между прочим, и сеткой доски застланы не были. Несвязанные глыбы породы давили на обломки стоек в завале вверху, и те то и дело продавливали дощатую "кровлю" перед и за комбайном "Донбасс", преграждая дорогу ему и мешая рабочим. Тогда забойщики хватались за топоры и вырубали торчащую сверху лесину. Бывало, через образовавшийся при этом пролом высыпалась куча мелких кусочков породы, эту мелочь, зачищая забой, тут же быстро лопатами забрасывали в выработанное пространство. Хуже было, если через пролом вываливался "сундук". Огромная прочная глыба песчаника – его ни кувалдой, ни киркой не возьмёшь. По Правилам Безопасности его следовало разбурить несколькими шпурами до центра и аммонитом взорвать. Но кто же будет бурить эти шпуры, когда никакими нормами работа эта не предусмотрена и не оплачивается? И так забот со всеми непредусмотренными делами хватало – той же вырубки стоек торчащих из "кровли". А надо когда-то и уголь же добывать, за который только и платят! Поэтому сундук разбивали запрещёнными накладными зарядами: клали в двух-трёх местах на него по патрону взрывчатки с взрывателем, – на них – глиняные нашлёпки… поворот рукоятки – взрыв, – глыба расколота на куски, которые тоже летят в выработанное пространство. Но немало породы попадает и в уголь…
13.09.00     23.08.04
… Комбайн дёргается, проезжает, дай Бог, метр или два и… снова загвоздка. Не удивительно, что лавы – они и участки – давали всего по двести-триста тонн угля в сутки.
… Куски породы, попадавшие в уголь, на конвейерном штреке под лавой выбирали вручную женщины-породоотборщицы, выхватывая с движущейся конвейерной ленты серые камни породы из чёрного потока угля, и отбрасывали их к бортам выработки. Проходила неделя, и весь штрек по обе стороны ленты был завален породою "под завязку"… Становилось опасно ходить – ноги соскальзывали с сыпучих породных откосов, норовя попасть под конвейерный ролик. Кусочки породы при этом попадали на нижнюю, холостую, ненесущую ветвь. Проходящую, как известно каждому инженеру, между парами прижимных роликов. Попав между роликами, кусочек ленту расклинивал и останавливал, верхняя же часть ленты, натягиваемая барабанами привода, при этом рвалась, сматывалась с барабана, и… работа в лаве – прощай! Часами слесари "сшивают" стальными накладками оба конца… а лава стоит.
Когда уж совсем становилось невмоготу, начинаешь договариваться с другими участками, работающими на один конвейерный бремсберг, на смену работы по добыче угля остановить. Чёрт знает, как это непросто!.. Не у всех же положение в заданный день вот такое, а в первом слое вообще всегда чистота. Руководство же шахты ни разу в согласованиях не помогло – как хочешь, выкручивайся. Да и у себя внутри на участке, как и на других, это тоже вызывало конфликты. Остановив добычу угля, надо конвейерные штреки зачистить и "скачать" породу вниз по бремсбергу в вагонетки на откаточном штреке и далее "на горá". Работа эта никак не оплачивалась и приводила всегда к столкновениям надзора с рабочими, выражаемому уже знакомой мне фразой: «А почему наша смена должна отдуваться?» К счастью нашему, начальство тогда пропустило одно обстоятельство: оплачивалась, хотя и дёшево чересчур, замена сломанных рам, перекрепка. Ну, мы, горные мастера чересчур этим и пользовались. Никаких поломанных рам в выработках у нас не было, но мы записывали, как будто они есть в самом деле, какое-то значительное число замены поломанных рам на новые для оплаты тем, кто штрек зачищал. Когда месяцев через шесть начальство это расчухало, и запретило оплачивать перекрепку, мы уже успели "перекрепить" выработку общей длиною, пожалуй, до Марса.
… Теперь я в шахту ходил с одной сменой, хотя, за отсутствием руководства участка, наряды, по-прежнему, приходилось мне давать и другим сменам. Но из шахты я для дачи наряда уже раньше времени не выходил, а звонил со штрека по телефону.
… Утром, днём или вечером (смены менялись еженедельно), закусив свежей сайкой с куском вкуснейшей любительской колбасы, я уезжал в шахту; там в середине смены подкреплялся подобнейшим же тормозком и бесплатным кофе из фляжки, а через двенадцать часов, помывшись в итээровской мойке – намылив себя хозяйственным мылом, пройдясь по телу мочалкой и смыв мыльную пену под душем, а также кожей, оттянутой с бицепсов, вытерев чёрную пыль из глазных впадин – иначе извлечь её невозможно, – я шёл в столовую, выпивал неизменный стакан, обедал (даже если дело к полуночи шло) и тащился спать в общежитие. После сна – снова шахта.
… прошло сколько-то дней, и я понял, почувствовал, что такой работы выдержать не могу. К тому же наваливалась тоска, одиночество испытывал нестерпимое, а тут ещё зарядили дожди, и от Людмилы ни весточки… Я был затерян в чужом, чуждом мне мире, и жизнь моя стала беспросветно невыносимой.
… в выходные дни девать себя было некуда, и я плёлся на… шахту, чтобы потолкаться среди людей, выслушать новости.
В один из таких серых дней конца октября по грязной дороге, куда на асфальт грузовики натаскали колёсами вязкую глину почти по колена, заглянув на шахту, я вышел на мост через У-су посмотреть на город выраставший из хляби болотной. За месяц произошли перемены, уже и четвёртая пятиэтажка на въезде была достроена и оштукатурена, и ещё с десяток домов, вылезавших как грибы в разной стадии роста, чуточку стали повыше… Под ногами, плавно разворачиваясь под мостом, неслись мутные после дождей воды у У-су, взбухшей, широкой, заполнившей собой всё пространство между откосами берегов, выложенными рваным камнем… Да и не берега это были – берега бы сейчас были б чёрт знает где – были дамбы, ограждавшие и город, и промплощадку. И стеснённая этими дамбами, не дававшими ещё шире разлиться, река набирала скорость, бурлила, зверела, готовая снести всё на пути… Вторая река, Томь, не угадывалась отсюда, видна была только гряда гор, вдоль которой она и текла, по всему.
… Дожди оставили после себя лужи, которые не высыхали и на дороге, и в любой впадине, выемке, и везде жирно поблескивала мокрая глина. Обилие воды поражало. Она, казалось, сочилась из каждого камня, выжималась из стен домов. По главной (и единственной!) улице возле многоэтажек можно было кататься на лодке. Одинокий насос дробно постукивал, плюясь из трубы грязно-жёлтою жижей, но от этого воды в котловане меньше не становилось ни на другой день, ни на третий.
Седые тучи, с утра нависавшие в котловине, к полудню растаяли незаметно в голубом чистом воздухе. И грянул день, холодный, солнечный, ослепительный в великолепном осеннем убранстве. Дожди только умыли окрестную красоту, и она торжественно засияла. Осколки холодного солнца отразились тысячью бликов и в стёклах окон, и на глинистой ряби реки, и в бесчисленных зеркалах спокойных лужиц и луж. Заиграли все краски, и леса, с утра казавшиеся унылыми в редкой сетке тумана, оказались праздничными, как палитра жизнерадостного художника, всем остальным предпочитающего горячие, радостные тона.
… и с солнцем вошли и в моё сердце покой и тихая небесная радость.
Свершилось последнее чудное видение осени.
Назавтра небо совсем почернело, пошли затяжные дожди. По горам полз липкий невзрачный туман, в комнате стало сумрачно, холодно. Снова по улице без резиновых сапог не пройти, снова – дробь всплесков капель на поверхностях луж и ошмётки грязи, отлетающие с колёс пролетающих грузовиков.
… В своём волчьем почти одиночестве, я всё чаще и чаще, оставаясь с собою наедине, думал: «Как же всё-таки жить. Неужели это навечно. Навечно эта гнусная комната. Навечно эта опостылевшая кровать, в которой даже на голову натянув одеяло, не согреешься, не заглушишь сводящий с ума бесконечный шелест дождя за окном. Неужели всегда так мучительно будет вставать, одеваться, идти мимо вонючей сушилки на улице в мокрую муть, ёжась и вздрагивая под резкими порывами ветра и от зарядов дождя, брызг, швыряемых прямо в лицо внезапными шквалами».
Работа отвлекала от дум бессмыслицей, толкотнёй, нервотрёпкой, и тогда казалось, что может быть истина в том, чтобы выбросить из башки всякую дурь о каких-то духовных запросах и тупо работать изо дня в день без мыслей, без переживаний, без чувствований… Но человек не животное всё же…
… нет, рабочей скотинкой я быть не хотел; но и выхода покуда не видел.
В один из особо тоскливых дней уходящего октября мне кто-то сказал, что в Ольжерасском шахтостроительном управлении[18] работает нормировщиком Юриш Володя. Я с ним созвонился по шахтному коммутатору, и он пригласил меня в гости к себе в общежитие. Оно оказалось напротив почти, выше нашего через шоссе, на горе.
Когда вечером в полутьме – далеко на углу горел одинокий фонарь – я нужный дом отыскал и вошёл в тамбур, отделявший улицу от коридора, то увидел первые признаки цивилизации: на полу коврик, сбоку большое оцинкованное корыто и прислонённый к нему веник. Можно было обмыть грязь с сапог. Помыв сапоги и вытерев подошвы о коврик, я открыл дверь в коридор и был ослеплён ярким светом и чистотой не меньше, чем полвека спустя блеском плиточных стен и полов и стекла зарубежных лечебниц… На салатно-голубых стенах в промежутках между дверьми висели плакаты, стенгазеты, призывы, словом, то где всегда преобладал красный цвет. На побелённом потолке бешено светились матовые плафоны, а на полу из конца в конец коридора лежала красная ковровая дорожка с невытертым ворсом. И что удивительно – вся эта надоедливая обычно на стенах красная мишура сейчас их оживила и всколыхнула во мне чувство праздничности, и придала им нарядность.
… Я постучал в указанную мне дверь на втором этаже, услышав: «Войдите!» – толкнул дверь. Юриш сидел у стены за маленьким конторским столом с настольной лампой под зелёным матовым абажуром, в точь, как у Кожевина. Увидев меня, Володька встал, шагнул мне навстречу, и мы обнялись. Володька, маленький, худенький, белобрысый, некрасивостью своей смахивающий на прибалта, а может и прибалт в самом деле – кого это интересовало тогда, был само обаяние. Мигом на столе появились чайник и два тонких стакана, и за чаем легко и непринуждённо начался наш разговор, точно мы с ним век дружили, хотя за пять лет в институте и словом не перекинулись. Я просидел у него часа три, так мне было с ним хорошо. И о чём только с ним мы не переговорили… И о наших делах, и об общих знакомых – он о них кое-что знал в отличие от меня, пофилософствовали о жизни и свернули на литературные темы, как оказалось, близкие нам обоим… А потом Юриш читал мне стихи, разумеется, собственные, и они мне нравились, и особенно тронуло искренностью печали и боли стихотворение о Есенине, "Памяти Сергея Есенина" называлось оно. Володя был настоящим поэтом. Сам я в те годы стихов не писал – не принимать же в расчёт несколько случайных стихотворений, – понимал, что я не поэт, хотя и с поэтическим или лирическим складом души. Поэзию я очень любил и в пределах в то время официально доступного, читал всех поэтов и наших и западных. Неофициальное же было мне недоступно.
Ушёл я от Юриша в полночь, ещё раз оглядев уютную чистую комнатку, в которой жил он один... Светлые стены, этажерка с книгами, парочка репродукций на стенах, опрятно застланная голубым покрывалом кровать и небольшой коврик над ней.
… мягкий зелёный свет лампы и под ней человеческая душа, которой доступны твои порывы, метания и заботы, – всё это было из чудесного недоступного мира, который исчезнет, едва я переступлю через порог… О, как бы мне хотелось, чтобы этот мир не исчезал никогда!
Но часто ходить к Юришу я не мог из-за работы, отнимавшей все силы и время, да и не мог я постоянно отвлекать человека… Он над стихами серьёзно работал.
… Конечно, Володе было полегче, чем мне, он работал в конторе только восемь часов. Бывал, дело ясное, и на стройках, но днём и под небом в своей чистой одежде, и не надо было ему ни за кого отвечать… И было у него время, вернувшись с работы, и почитать, и подумать, и написать.
… Что со мною случилось? Контрастом что ли ударило между осмысленной жизнью Юриша и моим бытием, но в одно грязное утро, взглянув на окно, на бороздившие стекло струи дождя, я не смог заставить себя пойти на работу. Я был в отчаянье: «Что же мне делать?»
Неделю, пожалуй, я из комнаты не выходил. Чем же я занимался? Не помню. Но, видимо написал множество писем во все концы, кому только мог, всем, кроме Володиной (тут характер выдерживал), так как вскоре начал ответы со всех сторон получать. К счастью, судя по этим ответам, в письмах моих не скулёж от отчаянья, а, по всему, отстранённый саркастический пересказ произошедших событий, без излиянья эмоций.
… Совершив таким образом административный проступок, перестрадав и передумав о многом, я простую истину осознал: не может вечно быть мне так плохо, надо терпеть, терпеть и перетерпеть, а пока надо работать. Впрочем, работать надо и для того, чтобы жить.
В последних числах всё того же длинного месяца октября явился я на работу. Я ожидал разгона, выговора, увольнения даже. Но ничего этого не произошло. На участке уже был начальник и помощник начальника, они как должное восприняли мой приход, дали наряд, подписали путёвку, и я поехал в шахту со сменой не встретив никаких затруднений ни в табельной, ни в ламповой.
… и, о чудо! Я полностью получил всю зарплату, мне оплатили и неделю прогула. Чем это объяснить? Вероятно, прогулы в табельной восприняли как отгулы, ведь я много лишних смен проработал вначале. А за лишние смены мастеру полагается то, чего не полагается ни начальнику, ни помощнику, а именно эти отгулы. Число обязательных выходов оказалось достаточным, табельная передала их в расчётный отдел, в бухгалтерию, и мне всё оплатили автоматически… А я недоумевал, как это прогулы мои не заметили? Потом об этом и думать забыл и сообразил только сейчас, когда пишу эти строки.
… всё хорошо, что хорошо кончается. Ожидаемую грозу пронесло. А тридцать первого октября мне объявили, что с первого ноября я назначен помощником начальника на участок № 21. Смены с горными мастерами были там уже сформированы, но начальника не было. И мне в третий раз за два месяца довелось руководить новым участком. Правда, на этот раз руководство подкреплялось и должностью. Первую ступеньку преодолел.
… На этом участке я проработал три месяца, но где, на каком пласте, в каком слое – мрак абсолютный. Запомнилась лишь фамилия одного горного мастера, Ананьева, да и то потому, что пути наши через два года снова сошлись.
… Ноябрь начался с того, что повалил ночью снег и в несколько дней укрыл все окрестности белым полуметровым покровом. Всё посветлело, преобразилось, только реки, несмотря на сильный мороз, свинцово темнели, окутанные поверху паром. Но четыре трубы сушилки ОФ, выбрасывавшие в воздух вместе с горячим дымом в сутки несколько тонн тончайшей угольной пыли, сделали своё чёрное дело. Через несколько дней промплощадка этой угольной пылью сильно припудрилась.
Ноябрь принёс многие перемены. Сдали угловой Г-образный дом на въезде в город. Черных получил там обещанную двухкомнатную квартиру. Я необещанной квартиры не получил. Но в тот же дом въехал с женой начальник планового отдела Петров (в будущем директор Кузбассгипрошахта в Новосибирске), живший до этого вместе с родителями в точно таком же доме на той же улице и на той же её стороне, только на другом, дальнем, углу уже следующего квартала. Родители его остались там в одной комнате, а освободившуюся предложили мне. Я, разумеется, с радостью согласился. Всё-таки иметь свою комнату в доме с удобствами – это кое-что значит. До лета я об этом и не мечтал. Получив ордер, на подвернувшимся грузовике я перевёз две казённые койки с постелями и послал телеграмму, зовя маму к себе.
… К середине месяца на участок назначили и начальника. Валентин Афанасьевич, среднего роста крепыш на три года старше меня, был жизнерадостен, энергичен, всё решал быстро и чётко. Мы с ним сразу притёрлись, отношения с ним – лучше не надо, превосходные отношения, но в личную дружбу не переросли, возможно, просто не успели перерасти. Он, по всей видимости, ценил мою исполнительность и то, что ни разу его ни в чём не подвёл. Хотя… один раз на наряд не явился.
… Старики мои, по квартире соседи, ко мне относились любезно весьма, но свинью таки мне подстроили. Только собрался я на третий наряд и в ночь выходить, как старушенция из своей комнаты, дверь в коридор приоткрыв, выглянула и говорит:
– Володя, зайдите к нам.
Я зашёл. Стол накрыт белой скатертью с красной клеткой         , на ней тарелки с немудрящей закуской: капустка солёная, грибочки, жареная картошка, ну, естественно, что-то мясное, вроде котлет. Старый Петров ко мне обращается:
– Вот у нас бражка поспела, надо её отведать.
– Спасибо, – говорю, – как-нибудь в другой раз, мне сейчас на наряд надо идти.
– Ну, до наряда время ещё есть, а бражка слабенькая, так себе, лимонад.
Нехотя – не умел долго натиску сопротивляться, да и стариков обижать неохота – я уселся за стол. Старик тут же наполняет стаканы. Бражка, напиток глинистого цвета, сладковата и вправду еле хмельная. Закусили мы после первого стакана – старик по второму всем наливает.
– Не надо бы мне, – робко возражаю я.
– Так ведь слабенькая, не водкой же я тебя угощаю.
Выпили по второму стакану. Закусили. Наливает мне третий. В голове хмеля нет, и я уже не противлюсь. Выпили по третьему.
– Ну, – говорю, – спасибо за угощение, а теперь мне на наряд надо идти.
Петровы не возражают, только на меня уставились с любопытством. Я удивился даже: «Чего это они во мне вдруг увидели». Начал я подниматься, а тело своё от стула оторвать не могу, и ноги к полу приросли словно. А в голове чистая такая ясность… и стыд: «Как же я наряд, сукин сын, сорву». Еле-еле всё же поднялся. Чувствую, никуда идти не могу, и лучше нигде в таком виде не появляться. Добрался кое-как в коридоре до телефона, позвонил на участок, пролепетал: заболел, мол, не могу быть на наряде.
Думаю, по моему говору там догадались, чем я заболел, но виду не подали: раз заболел – отлёживайся.
Когда на следующий день явился я на участок, ни одного намёка, ни одной усмешки не уловил. Тот, кто по телефону мне отвечал, ни словом никому не обмолвился и мне ничего не сказал. А наряд провели без меня… Но каковы старички! Ах, негодяи.
… Удивительное дело. Я не поддаюсь практически гипнотическому внушению. В Прокопьевске я сумел опустить руку – ну, спишем это на массовость сеанса, но и после в узком кругу меня ни разу не смогли усыпить, а вот настойчивому давлению сопротивляться долго не мог, к зрелым годам лишь твёрдости научился, когда за мягкотелость свою не раз пострадал.
… В ноябре посыпались письма сокурсников и друзей. Первой откликнулась Юля Садовская из Прокопьевска – она на "Красногорской" № 3-4 работала. Она расспрашивала, почему у меня так с работой, что?.. нет постоянного места?.. Специалистов много?.. О себе писала, что получила квартиру (оказалось – в двухкомнатной комнату, во вторую Сюпа вселили), что работает пом. начальника участка вентиляции и воюет с недисциплинированными, как стадо баранов, газомерщицами, но от этого веселей. В письме она написала о Сюпе и о его плохих заработках, так как его участок плана не выполняет. О Зине Самородовой, которой на её "Зиминке" облыжно выговор закатали и не переводят в помощники. О Юрке Рассказове, что у него в Киселёвске нет перспектив на квартиру… Заканчивалось письмо неожиданным предложением:
– Вовка, у меня хорошая идея, писать письма на английском языке. Только ругай меня по-русски, а то за похвалу приму…
… не знаю, почему эта хорошая идея не состоялась.
… Вторым пришло письмо из Новосибирска от Крока Виталия. «В этом году, – писал он, – был на преддипломной практике на Метрострое в Москве. Работал проходчиком, мастером на строительстве станции Рижская». Сейчас пишет диплом. Приглашал приехать к нему на каникулах или позже…
Но какие каникулы у меня?
… Третье письмо неожиданно прибыло из… Москвы. Не понимаю, как моё-то попало туда?
– Привет, Володя!.. Работаю в Москве, а не в Красноярске, и все ребята со мной… Что я делаю и кого (так в подлиннике – В. П.) – это никого не должно интересовать… Пока плохо с жильём, но к лету всё отладится, и прошу заезжать в гости… Если что нужно выслать… Пока! Пиши! Володя.
Это от Володи Пастухова, с которым ночью шагали по шпалам от Полысаевской до Кольчугино. Его с другими ребятами-электромеханиками направляли под Красноярск (так было официально), а очутились они под Москвой. То ли шахты для ракет оборудовали, то ли подземные убежища для правительства. Один из этих ребят со временем сделался большим боссом в ВЦСПС[19], но я с ним не контактировал.
… Да, писали разные люди, удерживая меня в круге ещё не разорванного братства студентов. А те, кто был ближе всего все эти годы, не писали совсем. Не писал Сюп, не писал Скрылёв, не писала Людмила, любимая и единственная. После той (и какой!) встречи в Сталинске.
20.09.00     23.08.04
… Да, Людмила мне не писала, и это было обидно и тяжело. Меня не мучил вопрос, какой она там образ жизни вела. Не возникало и мысли, с кем она там время проводит, хотя, понятно свободного времени было немного, но было всё же… А я так о ней тосковал. Но всегда она вне встреч редких со мной была закрытая книга. Не знаю, почему я её никогда ни о чём не расспрашивал. Боялся? Да ведь она бы и вряд что рассказала. Не рассказала мне о Григории после признанья в любви. Ничего мне не сказав, с ним продолжала встречаться. Я ведь случайно узнал. Словом вся её жизнь вне коротеньких встреч для меня сплошной мрак. И как тут не повторить Евтушенково:
Какая ты со мной, я это знаю.
Какая ты за этими дверьми?
… Белый город стыл под заносами снега и вдруг – неслыханное: в декабре полили дожди. Заледенелый промёрзший снег не впитывал воду, и она доверху наполняла все колеи, продавленные на дорогах машинами, скользкой плёнкой размазывалась по льду тротуаров, превращала в широкий канал главную улицу, на которой лишь нехватало гондол.
А дожди лили и лили, но снег так нигде не протаял, и вода, как и осенью, заливала собой всё. Низко висело серое однообразное небо, но залитая водой снежная белизна не вызывала уныния, какое грязной поздней осенью я испытал. Потом резко ударил мороз, и заискрились улицы, крыши, обледенелые фермы моста; воротники на пальто, усы и бороды у людей били в глаза колючими вспышками жёлтых, красных и синих кристаллов, густо вкрапленных в их белую от дыхания изморозь.
Зима стёрта начисто в памяти. Будто и не бывала. Не помню приезда мамы, хотя знаю, что приехала она до декабрьских дождей. Не помню встречи Нового года…
 

[1] Кузнецкий научно-исследовательский угольный институт.
[2] А это всё те же, плюс Славик Суранов.
[3] 22 января по Р.Х. В этот день в 1921 году умер Ленин. А 21 января 1905 года перед Зимним дворцом был расстрелян народ, пришедший к царю просить помощи и защиты.
[4] КМК.
[5] То есть опять таки, откуда она на самом деле пришла.
[6] АБК.
[7] ОФ.
[8] Российская Академия Наук.
[9] Московский государственный университет.
[10] Сохранялись ещё Сталиным установленные привычки работать ночами.
[11] Больше в Союзе таких махин на угольных шахтах не наблюдалось.
[12] ПТБ – Правила Техники Безопасности, или, короче, ПБ – Правила Безопасности.
[13] Привод – двигатель. В данном случае – электромотор.
[14] Переставить.
[15] Всё равно сложившийся став разбирать надо было, и это сделали б и без приказа: куда уголь грузить?
[16] Крепления колодезными срубами.
[17] Временно исполняющий обязанности.
[18] ШСУ.
[19] Всесоюзный Центральный Совет Профессиональных Союзов.
 
  Сегодня были уже 22 посетителей (28 хитов) здесь!  
 
Этот сайт был создан бесплатно с помощью homepage-konstruktor.ru. Хотите тоже свой сайт?
Зарегистрироваться бесплатно